Исповедь уставшего грешника - Максимов Андрей Маркович 9 стр.


Если это и была ревность, то какая-то странная, до этого мне незнакомая. Я не подозревал, что у Лизы кто-то есть, что с кем-то она зашла дальше, чем со мной… Упаси Бог! Я если и ревновал ее, то не к мужчинам, а к той, другой, жизни, где ей было хорошо и цветасто без меня. И вообще, почему мы убеждены, что когда женщина отдает другим свое тело – это измена, а когда не тебе дарит свое время, свой интерес, свою душу наконец, – то это она просто занята делами?

Между тем, приближалась премьера моего "Вишневого сада". Мне настолько нравился будущий спектакль, что становилось не по себе. Я был совершенно уверен в успехе, а это – нехороший признак. Спектакль уже вошел в такую фазу, когда я был ему не нужен: этот состав катился без меня, остановить его было невозможно, внести существенные изменения – тоже. Нет, конечно, я назначал прогоны, делал замечания, покрикивал, пошучивал – в общем, вел себя, как положено. Но мысли мои были заняты другим, а это тоже – признак не очень хороший.

Но поделать с собой я ничего не мог. Как там говорила моя жена? Мы – близкие, чужие люди? Так вот мне стало казаться, что с Лизой мы родные, но не близкие люди. Не близкие в этом самом, немного пошлом, но необходимом смысле.

Однажды в машине, традиционно страстно целуя Лизу, я позволил своим рукам немного лишнего. Лиза не сопротивлялась.

– Я хочу тебя, – выдохнул я неожиданную для себя фразу, которая звучала отвратительно, однако, абсолютно точно отражала мои желания.

– И я, – вздохнула Лиза. – Ну, и где мы удовлетворим наши желания?

– Я сниму для нас квартиру, – буркнул я, постепенно с ужасом понимая, что я совершенно не знаю, как сегодня снимаются квартиры.

Лиза чуть отодвинулась от меня и сказала совершенно спокойно:

– Хорошая идея. Только мне почему-то кажется, что она завтра не осуществится. И послезавтра тоже. В Москве полно гостиниц, где можно снять номер на час-два. Еще можно пойти в сауну.

– Откуда ты все это знаешь? – удивился я, стараясь сдержать некстати появившуюся злость.

– Подружки рассказывали, – пошутила Лиза. – Ты будешь смеяться, но это – правда. Я никогда в жизни не ходила с мужиком в сауну и никогда в жизни не занималась с мужиком любовью в гостинице, где сдаются номера на час-два. Это такая же правда, как то, что я люблю тебя. Я люблю тебя, мой дорогой, и хочу помочь решить тебе эту проблему. Насколько я успела тебя узнать, эта проблема будет тебя мучить, причем, нешуточно. А оно кому надо?

В очередной раз я понял, как я ее обожаю.

Когда мы подъезжали к гостинице, я нервничал, и Лиза тоже. Мне казалось, что у нас обоих было ощущение, будто мы несем впереди себя огромный плакат "МЫ ИДЕМ ТРАХАТЬСЯ!" И с этим плакатом выходим из машины, ищем маленькую гостиницу, заходим в нее… И не то чтобы нас все осуждают, просто всем понятно, с какой целью мы идем.

Больше всего я боялся дурацких вопросов, сальных улыбок, боялся, что администратор будет смотреть на меня как бы понимающе, словно говоря: молодец, мужик! смотри-ка: старый, а такую телку отхватил! И еще я опасался вполне серьезно, что в этом случае дам администратору в морду и всё испорчу.

Администратор нас словно не видел. Не то, чтобы он не смотрел на нас, – он глядел сквозь. Он был вежлив, мил, даже улыбчив, но при этом его словно не было здесь. Вежливо, но однозначно он подчеркивал, что ни мы к нему, ни он к нам не имеет ровным счетом никакого отношения.

Наш номер находился на третьем этаже. Когда мы сели в лифт, я подумал: броситься на Лизу и начать ее целовать – это будет слишком пошло и банально. И поэтому быстро и даже увлеченно начал говорить про то, как, мол, здорово вышколен администратор, и вообще, не удивительно ли, что в нашей стране лучше всего получилось быстро воспитать именно лакеев: администраторов в гостинице, продавцов, официантов… Куда ни кинь – всюду проблемы: с бизнесменами, учителями, фермерами, да с людьми любых профессий, но с теми, кто работает в обслуге – все о`кей.

– Как же я тебя люблю, дурака! – улыбнулась Лиза, и провела рукой по моей щеке.

Номер оказался огромным, но вполне уютным, и, главное, не противным. В нем все было добротным: кровать, два кресла, журнальный столик. У стены стоял большой письменный стол с огромной настольной лампой.

"Сюда, наверное, кто-нибудь приходит просто работать", – некстати подумал я.

Лиза зачем-то проверила кровать на мягкость, посмотрела хитро, сказала самую дурацкую фразу из всех, которые можно было бы сказать:

– Ты не поможешь мне раздеться?..

…И вот мы лежим на огромной чужой кровати на чужих белых простынях, у нас есть чужие халаты и чужие тапочки, мы можем посмотреть чужой телевизор и даже чужой, одноразовой щеткой почистить зубы, воспользовавшись крохотным тюбиком чужой зубной пасты. И все это каким-то удивительным образом не мешает нам осознавать собственное счастье.

Конечно, отвратительно и мерзко, что я говорю всё это собственному сыну, но я не хочу врать или недоговаривать, что, в сущности, одно и то же. Даже не то, чтобы не хочу, просто у меня сейчас по-другому не получится, ну, потому что… Не важно. Не суть. Неохота объяснять. Прости, но так было. Было именно так, хоть ты тресни!

Мои руки как будто вспоминали, что это такое: гладить тело женщины, которую хочешь каждую минуту и после так же, как до. Желание, возникающее до – признак мужского здоровья; желание, возникающее после – признак мужской любви. И потому первое желание возникает у нас гораздо чаще, чем второе, но тем второе – ценнее.

У Лизы зазвонил телефон.

Она схватила его, сказала: "Аллё", и тут же начала кокетничать. Даже если бы я не слышал мужской голос в трубке, а только бы видел Лизу, все равно бы понял, что беседует она не с дамой.

– Завтра? – переспросила Лиза. – Да ты что?! Так поздно встречаться с красивым мужчиной? Ну, не знаю, не знаю… Договорились, конечно. Куда ж от тебя денешься?

Спрашивать у нее: "Кто это?" – было отвратительно. Не спрашивать – невозможно. Обижаться – глупо и унизительно. Не обижаться – не получалось.

Поэтому я отвернулся к стене.

Лиза погладила меня по спине, поцеловала в ухо и сообщила:

– Это Васька. Молодой, а уже заслуженный, между прочим, артист. Откуда-то из провинции… Из Твери… Или из Сыктывкара… Не помню, да и какая разница? Короче, у них там звания быстрей дают. Репетицию назначил на завтра на девять вечера. Представляешь?

Я еще не успел сообразить, как на это реагировать: то ли обидеться, то ли не поверить, то ли благородно обрадоваться, а Лиза уже сказала:

– Хочешь, вместе пойдем? У тебя ж репетиций по вечерам не бывает? По вечерам у тебя спектакли дают. Ну вот и поглядишь, как репетируют другие.

Нет, никогда в жизни, сняв штаны, я не садился с девушкой пить кофе, почему же я тогда такой мудак? Почему я все время хочу думать про Лизу всякие гадости? Самого же раздражает, а все равно думаю, ужас какой-то.

Репетиция проходила в музыкальной школе. Удивительно, но, прожив почти полвека, я никогда в музыкальную школу не захаживал, а потому и не подозревал, что это настолько старое и неухоженное заведение. Невозможно было себе представить, что в этих грязных стенах с покосившимися и пожелтевшими фотографиями, за этими скрипучими и хлопающими дверьми (а я-то наивно был уверен, что в музыкальной школе двери должны открываться-закрываться бесшумно) – рождается музыка. Но музыка рождалась, несмотря на поздний час, практически из-за каждой двери.

– Мой друг, – представила меня Лиза огромному молодому человеку, лицо которого выражало постоянное, детское почти удивление.

Человек протянул мне ладонь, напоминающую небольшую белую сковородку.

– Вася, – он улыбнулся и добавил беззлобно. – Сонька не пришла, сука… Концертмейстер, – с улыбкой объяснил он мне. – Придется, блин, самому инструмент насиловать. Ты, Лизок, извини, но все-таки не тебя, а инструмент.

Он расхохотался собственной шутке.

Я понимал, что начинаю его ненавидеть.

А потом он ударил по клавишам своими огромными ручищами, запел, и стало совершенно не важно: умный ли Вася человек или не очень, пошлый до конца или не совсем… Вася вообще перестал иметь какое-либо значение, его не стало, остался лишь могучий голос, который рвался на свободу из обшарпанной аудитории.

Потом запела Лиза. Я смотрел на нее и гордился тем, что еще вчера обнимал эту удивительную женщину.

Лиза все время подскакивала ко мне и спрашивала шепотом:

– Тебе нравится, а? Как тебе? Нравится?

Я немного самодовольно кивал головой, произносил слова: "Гениально!", "Потрясающе!", довольная Лиза убегала к своему атланту, который уже не вызывал у меня ни раздражения, ни ревности, а я думал о том, что такого счастья, как вчера и сегодня, у меня больше не будет никогда. Ну, почему я думал об этом, когда все было так хорошо?

Знаешь, сын, я дорос до седых волос, но так и не понял: мы предчувствуем печали или приближаем их? Человек думал о плохом, оно случилось, и он радостно сообщает всем: "Так я и знал! Именно это я и предчувствовал!" А, может быть, если бы он думал о хорошем – сбылось именно оно? Может быть, Господь добр и посылает нам именно то, чего мы ждем? Ждем хорошее – посылает хорошее, ждем плохое – ну, что ж, ваши ожидания, вы и берите.

Вася с Лизой пели, переговаривались, опять пели и снова произносили, вроде, русские, но абсолютно не понятные мне слова, и Лиза снова подбегала ко мне, и снова спрашивала, и даже один раз меня поцеловала, от чего круглое лицо Васи даже как будто вытянулось от удивления.

И вдруг мне стало грустно. Не от предчувствия плохого, нет. Просто я смотрел на эту совершенно чужую жизнь и понимал: эта столь необходимая Лизе жизнь всегда будет стоять между нами, разъединяя нас, и Лиза никогда – полностью и до конца – моей не будет.

Эгоистично? Безусловно. Но покажи мне такого влюбленного, который не был бы эгоистом? Все эти разговоры про то, что надо любить другого больше, чем ты любишь себя самого, – это все оставим для книжек и стихов. Даже, когда влюбленный жертвует собой ради любимой, уверяю тебя, он это делает только потому, что по-другому у него не получится, так ему легче. И вообще, единственное желание по-настоящему влюбленного мужчины: засунуть свою возлюбленную в карман, чтобы она всегда была рядом, чтобы точно знать: она всегда с тобой и нет у нее никакой чужой жизни, где ты не нужен, и всегда, в любой момент ты можешь достать ее, чтобы убедиться, что она тут. Влюбленный – это тот, кто хочет быть сутью и смыслом своей женщины и кто категорически возражает против того, чтобы у нее была еще какая-нибудь суть и еще какой-нибудь смысл.

– Тебе понравилась моя репетиция? – спросила Лиза, когда мы привычно, но приятно целовались в ее машине.

– Очень, – соврал я.

– Еще придешь?

– Обязательно, – снова соврал я.

Лиза улыбнулась, и мы снова начали целоваться.

К слову сказать: ко мне на репетицию Лиза так никогда и не пришла.

х х х

"Вишневый сад" первый раз сыграли на замену. Ну, ты знаешь, что есть такая театральная традиция: перед премьерой пару раз сыграть новый спектакль, заменяя им уже идущий, чтобы почувствовать зрителя, проверить его реакции.

Бедные, несчастные люди пришли посмеяться на "ОБЭЖ", а тут – пожалуйста, замена, да ещё – Чехов… Но поскольку в спектакле были заняты все звезды нашего театра, билеты сдали не многие.

Я сидел в зале и чувствовал, как долго не могут зрители въехать в то, что на сцене – Чехов. Странный, воздушный мир театрального закулисья, разрисованные лица актеров, почти маски, бесконечное жеманство, "театр в театре" – все это поначалу раздражало, однако потом стало заинтересовывать. С неловкостью, а потом все более и более радостно, люди начали смеяться. Для российского зрителя смеяться над героями "Вишневого сада" – это серьезный поступок. И они его совершили! Мне показалось, что они поняли: перед ними – обыкновенные люди, которые изо всех сил стараются быть королями и королевами; маленькие люди, которые больше всего на свете боятся того, что мир поймет: они – не великаны, и поэтому эти лилипуты напыщенно и страстно стараются выглядеть огромными. Так дети изо всех сил изображают взрослых, не понимая, как смешны их потуги.

Зритель в это, как нынче принято говорить, "врубился". И это было самое главное. Нам устроили такую овацию, что я, быть может, впервые в жизни совсем не боялся премьеры.

На премьеру пришла другая публика: люди, которые были убеждены: интеллигент – это звание. Подобные господа уверены, что они лично ответственны за творчество Чехова и что именно им Антон Павлович оставил духовное завещание: как надо ставить его на театре.

Премьерная публика всегда четко делится на две группы: зрители, которые пришли получить удовольствие, и премьерный бомонд, который прибыл дать оценку увиденному. Никогда в моей жизни граница между ними не обозначалась столь четко.

На финальных аплодисментах орали и "Браво!", и "Позор!" (Никогда в своей жизни я не слышал в театре криков: "Позор!" – мне очень понравилось.) Поразительно, но бомонд довольно спокойно и терпимо отнесся к тому, что я раздел чеховскую Машу, но вот пережить, как им казалось, насмешку над героями "Вишневого сада" эта наша "интеллигенция" не могла. На банкете ко мне подошел критик, сам себя называющий "известным", посмотрел на меня взглядом, который, видимо, ему казался презрительным, залпом выпил рюмку водки, закусил тарталеткой с икрой, прикрыв рот, рыгнул в сторону и сообщил мне, что больше никогда не подаст мне руки. Я предложил ему поручкаться на прощание, но критик не согласился.

Мой Вася, мой директор торжествовал:

– Это скандал! – радостно кричал он. – Ты сделал это! Мы ещё больше повысим цены на билеты! Ты – гений! Я счастлив, что работаю с тобой! Мы, знаешь, что сделаем? Мы объединим "Три сестры" и "Вишневый сад" на одной афише, и сверху пустим слоган "Чехов не для слабонервных". Как, а?

Потом Вася шепотом предложил мне, чтобы на следующем спектакле в меня швырнули яйцо, а специально приглашенные и оплаченные журналисты напишут про это во все самые мерзкие, то есть самые популярные газеты. Я был настолько счастлив, что не нашел в себе сил отказаться, попросил лишь поменять яйцо на помидор, потому что он менее маркий. Вася, сияя, обещал так и сделать и даже обнял меня от избытка чувств, что с ним случалось крайне редко.

Всё кружилось: чьи-то лица, слова восторга и поношения, интервью, камеры, микрофоны… Девочки-журналистки, спрашивающие всякий идиотизм, вроде: "Что вас подвигло на подобную трактовку Чехова?", и явно не удовлетворенные ответом: "Жизнь меня подвигла"… Крики: духовность! бездуховность! Россия! театр! наградить! уволить! кто ему дал право?! это новое слово! мне стыдно, что я… я счастлив, что вы…

Во всей этой кутерьме я даже не сразу заметил отсутствие твоей мамы. Вышел из буфета, где проходил банкет, побродил по театру, поискал… Нет, Ирины точно не было, значит, впервые в нашей жизни она не пришла на послепремьерный банкет.

Расстроился ли я? Если честно: скорее, удивился. Но быстро успокоил себя тем, что на следующий спектакль придет Лиза, а она-то уж точно найдет слова, которые мне надо сказать после такой премьеры.

Как всегда после премьеры, я возвращался домой часа в два ночи. Постарался тихо открыть дверь, но в коридоре и на кухне горел свет: Ира не спала. На кухне был накрыт стол.

Мама обняла меня, поцеловала, сказала:

– Ты гений.

Я растерялся. Я не знал, как реагировать. Я попытался сказать какую-то дурацкую шутку.

Ира смотрела на меня по-доброму. Мне кажется, что впервые не за дни – за годы я ловил такой взгляд твоей мамы.

– Знаешь, что я тебе скажу? Это спектакль про меня, – я услышал, казалось навсегда забытый, мягкий и нежный голос моей мамы. – Конечно, про всех, я понимаю, но… еще и про меня. Раневская – это я. Я тоже постоянно играю в какую-то игру и совсем разучилась жить по-настоящему.

Мне бы обрадоваться, а я испугался. Да, да, да, я испугался! Потому что рушилось стройное построение мира, в основании которого лежала понятная картина. Вот есть жена: больная, равнодушная к своему мужу и старающаяся жить самостоятельной жизнью. Вот есть муж: жалеющий свою жену, но считающий себя вправе в такой ситуации тоже жить совершенно самостоятельно. И вдруг стала возникать какая-то совсем новая картина, и я совершенно не понимал, что с ней делать.

– Ты, наверное, очень устал, – улыбнулась Ира. – Может, посидим хоть немножко? Выпьем даже не за твой успех, а за твой невероятный талант.

Мы сели на кухне. Я вдруг понял, что во всей этой суете я, как всегда, забыл поесть и набросился на потрясающе вкусную еду: никто так, как твоя мама, не знает мои гастрономические вкусы. Впрочем, не только гастрономические…

Еда хороша ещё и тем, что дает занятие рту: можно есть и не разговаривать. А то ведь я совершенно не понимал, как надо себя вести.

Ирина все подкладывала мне и повторяла:

– Ешь, ешь. Ты заслужил. Ешь ещё, ешь.

Впервые за долгие годы Ирина говорила безостановочно, страстно и очень интересно. Она рассуждала про спектакль, и, что самое невероятное, произносила ровно те слова, которые я выкрикивал артистам на репетициях, словно невидимкой приходила к нам и подслушивала.

Я вдруг понял – и, опять же, скорее с ужасом, чем с восторгом, – что меня никто и никогда не будет понимать так, как твоя мама. Потому что если женщина живет с мужчиной больше десяти лет, она успевает изучить каждую клеточку и его тела, и его души. Больше никто и никогда не будет меня так чувствовать и понимать.

Я как-то позабыл об этом, потому что та, прежняя Ира вошла в марево болезни, растворилась в ней, а из марева появилась другая, сказавшая про нас: "мы – чужие близкие люди". И вдруг прежняя опять возникла. Зачем мне это чудо? Что мне с ним делать?

И еще я подумал, совсем уж некстати и не вовремя, что мы все очень любим молить Бога о чуде, совершенно не думая: а сможем ли мы им распорядиться? Ведь нет у нас никакого опыта взаимоотношений с чудом.

Я вдруг увидел, какой могла быть наша жизнь, если бы все сложилось по-другому. Сложилось по-другому… А кто, собственно, складывал? Я? Ира? Бог? Кто тот строитель, который сложил то, что есть, вместо того, что могло бы быть? Кого винить? Кого молить? И что со всем этим делать? Наплевать? Сделать вид, что ничего не происходит? Или броситься целовать Ирину, а потом пойти с ней в спальню, которая когда-то была нашей? А что будет завтра? И куда деть то, что было вчера? Начать жизнь сначала? Ерунда, бред! Жизнь никогда не получится начать сначала, как минимум, по одной причине: то, что было до этого "сначала", то, что теперь тебе хочется забыть, – именно оно сделало тебя таким, каков ты есть, и не получится у тебя быть настолько независимым от прошлого, чтобы начать с нуля. Есть какой-то удивительный Божественный порядок в том, что жизнь – это всегда продолжение, ведь даже рождение – не начало, да и смерть – не конец.

Ты вышел, заспанный, из своей комнаты, посмотрел на нас, улыбнулся удивленно.

– Обалдеть: вы сидите и не ругаетесь! Офигеть можно! Короче, искусство действует на людей благотворно, – сообщил ты и отправился досыпать.

Назад Дальше