Путеводитель по судьбе: От Малого до Большого Гнездниковского переулка - Геннадий Красухин 9 стр.


Грустный юмор. Тем более грустно читать его сегодня, в октябре 2008-го года, когда и зАмки и замкИ ещё месяца два назад были одинаково вожделенны для многих. Но вот – хозяева многочисленных зАмков нынче мечтают от них избавиться, повыгодней их продать. Но не получается повыгодней. И даже просто продать. В связи с понижением значения технического индекса Московской межбанковской валютной биржи более чем на 5 % торги на Фондовой бирже приходится периодически приостанавливать. Падает индекс Российской Торговой Системы – то есть неумолимо снижается стоимость акций и ценных бумаг кампаний, которые вчера ещё демонстрировали миру свою всё возрастающую финансовую мощь. Катится вниз значение технического индекса, а это значит, что нефтяная труба, ещё недавно приносившая фантастические барыши силовикам, купцам, биржевикам, превратилась в трубу изобретённого в прошлом веке пылесоса, который неумолимо всасывает в себя огромные, непосильным трудом нажитые состояния.

Малый Гнездниковский, дом 9/8, строение 1

Конечно, Сырокомский и сам виноват в том, что пришедшие уже в обновлённую газету сотрудники воспринимали его не так, как мы, начинавшие реформы в "Литературке" вместе с ним. "Я только из твоей книги узнал, – говорил мне работавший со мной в одном отделе Игорь Тарханов, прочитавший "Стёжки-дорожки", – о роли Сырокомского в газете. Ты не представляешь, как я его боялся! А как его боялась Ляля Полухина (сидевшая с Игорем в одной комнате)! А Фёдор Аркадьевич!"

Ну, Фёдор Аркадьевич Чапчахов, наш редактор, член редколлегии, боялся любого начальства. Но что было, то было. Хмурый, властный, строго взыскивающий за ошибки начальник наводил страх на подчинённых.

Я писал в "Стёжках", как ответил он своему другу Алику Борину, удивившемуся, для чего ему, Сырокомскому, культивировать в редакции такой свой образ. "Они мне на шею сядут, – говорил Виталий Александрович. – Они должны ощущать дистанцию между нами".

Сам он об этой дистанции забывал, едва выходил из здания газеты. Многие мои коллеги, оказавшиеся с ним в командировке, диву давались, каким он был простым и естественным в поезде, в гостинице… "Добрым!" – суммировал свои впечатления кто-нибудь из них и добавлял: "А приехал в редакцию и ведёт себя так, как будто мы с ним никуда не ездили".

"В моих глазах, – написал мне мой бывший коллега, пришедший в газету много позже меня, – он сродни Тевосяну, другим сталинским наркомам, которые очень много сделали для развития своей отрасли, но были убеждёнными коммунистами, "винтиками" командно-административной системы и людьми очень сложными, отнюдь не идеальными".

Любопытно, что написавший такую характеристику бывший наш сотрудник считается – и заслуженно! – весьма прогрессивным критиком, ведёт прогрессивный журнал, где его, как я заметил, сотрудники побаиваются. Нет, он не подражает Сырокомскому, но способен загасить любой дружеский порыв, если, по его ощущению, нарушена дистанция между ним и другими. А её он выдерживает аккуратно и тщательно.

Так сказать, не пьёт, не курит…

Вообще не пьёт, не курит. Не только с тобой.

Но с тобой – тем более не станет, если, конечно, ты ему не ровня!

Вот этого в Сырокомском не было: он не мерился с другими ни весом, ни положением.

Разумеется, он был не идеален, но со сталинскими наркомами я бы его равнять не рискнул. Разве только в методичном следовании тому, в чём был убеждён?

Но в чём? Убеждённым коммунистом никто из нас, хорошо его знавших, не назвал бы даже в дурном сне. Однажды он с Ирой Млечиной, его женой, до замужества работавшей в нашей газете, приехал в писательский дом под Ригой "Дубулты". И очень легко вошёл в сложившийся дружеский наш круг: Булат Окуджава, Натан Эйдельман, Стасик Рассадин, Олег Чухонцев, Юлик Крелин, Алик Борин. Мы были разными людьми, но в одном сходились твёрдо: все не любили советскую власть. Очень быстро выяснилось, что и Виталий Александрович её не любит.

Другое дело, что он верил в социализм с человеческим лицом. Так и мы в него верили. Особенно читая о действиях дубчековской команды в Чехословакии. Возможно, чехи добились бы своего, дай им довести до конца задуманное. Не дали – именно убеждённые коммунисты, именно "винтики" командно-административной системы, которые и называли её социализмом, и ни о каком другом социализме, кроме ленинско-сталинского, не хотели слышать.

А тот, который они отстаивали, давно уже назван афористически точно, хотя сам автор – Маяковский – наверняка не вкладывал в свои слова того смысла, какой получился, – "построенный в боях социализм".

Построенный в боях, он и в дальнейшем не отказался от боёв, обнаруживая, что агрессивность – его родимое пятно, его родовой признак. Он продолжал давить, бить, уничтожать всех во имя себя как единственно верной системы, основанной на единственно верном учении, которое позволит построить единственно возможную форму жизни, с её "громадьём планов".

Это громадьё оказалось настолько давящим и малопригодным для человека, что историки назвали его – "утопией", а сам советский режим – "утопией у власти".

А социалистические идеи, вне давящей конструкции, имеют немало привлекательного. Они не только не противоречат рыночным отношениям, но как раз и придают им человечности: за счёт налогов на имущих поддерживают неимущих, за счёт мудро организованных страховочных компаний смягчают удары судьбы, нередко обрушивающиеся на людей, дают возможность бесплатно или недорого учиться и лечиться. Наконец, ни в чём не ущемляя работодателей, охраняют права работающих, объединённых в независимые профсоюзы.

Потому и оказалась оптимальной для развитых стран двухпартийная система, когда на выборах побеждают то консерваторы, то социал-демократы. Что в этом опасного? Конституцию те и другие чтят, на права и свободы граждан не покушаются, решениям независимых судов подчиняются.

Ещё в хрущёвскую оттепель пробились робкие ростки веры интеллигенции в перерождение советского государства для начала хотя бы в социал-демократическое. Их выпалывали при том же Хрущёве и особенно после его снятия. Но они пробивались сквозь каменистую почву и колосились. Особенно в странах, куда советский режим внесли на штыках, – в ГДР, Польше, Венгрии, Чехословакии, снова в Польше. Да и у нас пробивались – возникали неформальные кружки философов, литераторов, художников.

Тот самый мой коллега, который уподобил Сырокомского Тевосяну, удивил меня, когда, откликаясь в прессе на убийство Политковской, осудив это убийство, добавил: "Хотя я нередко не соглашался с ней".

Такой осмотрительностью Сырокомский тоже обладал: мог обезопасить себя, публично заявляя о несогласии с противниками режима.

Но время на дворе тогда стояло другое, при котором руководящих коммунистов именно тянули за язык, заставляя распинаться в лояльности и даже в сервильности.

А редактору литературного журнала, моему знакомцу, говоря об убийстве противницы путинского режима, зачем нужно было пренебрегать древней мудростью: "De mortuis aut bene aut nihil"? Ну, не соглашался с взглядами убитой или с какими-то её статьями, пережди, а потом напиши об этом специально! А не посылай власти, ненавидящей убитую, сигнал: не во всём, дескать, я единомышленник погибшей!

На реформы, которые затеяла "Литературная газета", история отпустила год с небольшим – до оккупации Чехословакии. И Сырокомский, словно предчувствуя это, спешил закрепить в сознании читателей совершенно определённый, как теперь бы сказали, имидж газеты. Демократичной, либеральной, понимающей их насущные нужды.

Помню одну из первых планёрок, на которой я присутствовал. Перед этим газета вышла со статьёй о контрацепции, критикуя очень ненадёжные отечественные презервативы и противопоставляя им противозачаточные таблетки. Статья явно не понравилась нашим кураторам из ЦК. Писать о таких вещах в то время было не принято.

Александр Борисович Чаковский бушевал:

– Меня завалили письмами. Пишут, что принимали таблетки до, во время, после – и никакого эффекта! Я отвечаю корреспондентам: обратитесь к врачу-гинекологу Сырокомскому, который настоял, чтобы статья появилась у нас.

"Врач-гинеколог" подхватил:

– А нужно было ответить, что во время и после – бессмысленное занятие.

И не признал своей вины:

– Сколько женщин оказывается бесплодными после абортов, особенно нелегальных! А то, что вас, Александр Борисович, завалили письмами, показывает, что мы попали в точку. Я опрашивал корреспондентов: за газетой по всей стране выстраивались очереди. Да и пройдитесь по московским киоскам: нигде нет последнего номера – смели! Мы подняли проблему, которая действительно волнует общество.

– Было б лучше, если бы эти проблемы подняла "Медицинская газета", – проворчал Чаковский.

Сырокомский даже руками вплеснул от удивления:

– Да кто бы ей позволил это напечатать? Ведомственная газета! Да завтра бы редактора обвинили, что он замарал ведомственный мундир. Те же производители презервативов обвинили бы его в клевете!

– Правильно! – иронически сощурился Чаковский. – Чужого редактора жалко, своего не жалко. Пусть меня снимают!

Но весёлым своим видом показал, что согласен с Сырокомским: подобные публикации поднимут тираж газеты, который поначалу не досягал и ста тысяч.

А уже к концу года перевалил за полмиллиона. И явно намеревался расти дальше: Виталий Александрович работал для этого не покладая рук.

– Скучная, – сказал мне, когда вёл номер, – статья! – Её редактировал я. В оригинале она была ещё скучнее. – Вы-то сами, – спрашивает, – не засыпали, работая над ней?

– Есть, – говорю – повеселее!

– Так давайте! – оживляется.

– Не могу! – отвечаю. – Она давно лежит без движения у Чернецкого.

– Кто автор? – взгляд Сырокомского становится хищным.

– Александр Лацис. (За давностью лет могу и спутать, но, кажется, речь шла именно о его статье.)

– А, помню его по "Вечёрке". Хороший фельетонист. Кого долбает?

– Разных, – отвечаю, – поэтов. Бьёт заслуженно.

– И заслуженных? – Виталий Александрович смотрит весело.

– Секретарей союза среди них нет, – понимающе говорю я.

В руке у Сырокомского телефонная трубка. "Леонид Герасимович, – обращается он к Чернецкому, первому заму ответственного секретаря, нашему куратору, – срочно принесите мне гранки статьи Лациса. Как нет гранок? – он хмурит брови. – Красухин говорит, что он давно вам её сдал. Я даю вам час, – явно обрывает он собеседника, что-то пытающегося ему объяснить, – чтобы набрать Лациса и положить мне на стол!"

– Сейчас побежит жаловаться, – усмехаюсь я. Сырокомский взглядывает на меня и снимает трубку другого телефона.

– Евгений, – это Кривицкому, заместителю главного редактора, главному нашему куратору, – что же ты держишь статью Лациса? Как не читал? Отдел давно сдал её в секретариат. Да уж, пожалуйста, разберись.

Конечно, отношения с Кривицким и с Чернецким у меня от этого не улучшились, но Сырокомский статью напечатал. И договорился со мной на будущее: получу хорошую статью – показываю ему. А он уже сам и от себя идёт с ней к Кривицкому, облегчая тому задачу: случись чего – отвечает Сырокомский.

Правда, когда, как выразился деятель пражской весны, "мороз ударил из Кремля" и подмораживание очень быстро докатилось до редакции, мы с ним эти игры прекратили. Я его больше не искушал хорошими статьями, а он мне о них не напоминал.

Хотя.

В самом начале сентября 1968-го года, то есть недели через три после ввода наших танков в Прагу, я, занимавшийся в газете не только рецензиями и статьями о поэзии, но и её публикацией, добился, чтобы в номер были завёрстаны четыре стихотворения Олега Чухонцева. Над Олегом висел дамоклов меч верховного гнева, разразившегося после публикации в "Юности" стихотворения "Повествование о Курбском". Особенно зашлись от бешенства в ЦК партии, читая такие строчки: "Чем же, как не изменой, воздать за тиранство, / если тот, кто тебя на измену обрёк, / государевым гневом казня государство, / сам отступник, добро возводящий в порок". "Литературка" опубликовала реплику некоего историка. Я выступил на летучке. Мне отвечал Чаковский, выразивший убеждённость, что под Курбским Чухонцев разумел генерала Власова. Я такое мнение высмеял. Сырокомский меня охладил, а в приватном разговоре раскрыл псевдоним автора реплики. Оказалось, что её написал Мелентьев, крупный работник ЦК КПСС. Впрочем, об этом в "Стёжках-дорожках" я рассказывал достаточно подробно.

Олегу его стихотворение отзывалось чуть ли не еженедельно. То в "Советской России", то в "Литературной России", а то и в "Правде" в статьях о текущей литературе непременно находился хотя бы абзац, проклинающий автора "Повествования о Курбском". Чухонцева прекратили печатать. Нужно было что-то предпринимать, чтобы снять для редакций табу с его имени. Я решил, что лучшим сигналом отбоя будет публикация стихов Чухонцева у нас. И вот вёрстка с четырьмя его стихотворениями.

Поработав над ней, Кривицкий оставил два. Олег раскапризничался: "Пусть снимают остальное!" Я уговорил его соглашаться и на это: важен сам факт публикации!

Но в подписной полосе я стихов Чухонцева не обнаружил. В ярости я бросился к Кривицкому.

– Снял Сырокомский, – сказал он мне. – Обращайтесь к нему.

– Звонили оттуда, – показал мне на потолок Сырокомский. – Что я мог сделать?

Я сидел у него в кабинете долго, говорил, как невероятно талантлив Олег, какое доброе дело мы сделаем, напечатав его, просил позвонить тем, кто велел снять стихи, упирать на то, что ничего страшного в них нет. Ох, как не хотелось Виталию Александровичу звонить, лишний раз общаться с цэковскими инструкторами. Но он сдался.

– Позвоню, – сказал. И приказал задержать подписную полосу.

А через некоторое время вызвал меня.

– Звонил, – сообщает. – Говорю, что, может, всё-таки стоит напечатать? Стихи, говорю, невинные. А мне в ответ: "Невинные? Повинные надо печатать! А то наплевал нам в морду, а мы утрись? Вот когда напишет повинные, тогда и будем разговаривать!"

Сколько помню Виталия Александровича, благородство его никогда не покидало.

Он не любил трусов. И в доказательство этого я не откажу себе в удовольствии с разрешения моего друга и бывшего коллеги Олега Мороза перенести кусочек из его электронного письма ко мне:

"Как-то году в 1980-м, когда Сырокомский был уже на вылете, мы встретились с ним на улице Довженко в Мичуринце (на этой улице располагались литгазетовские дачи, в том числе его и моя, общая с Чернецким и Рубиновым; после эти дачи были за бесценок приватизированы литгазетовской верхушкой). Сырокомский хромал, шёл с палочкой: у него была загипсована пятка – это, кажется, называется "шпора". Мы разговорились. Я рассказал ему о недавнем местном происшествии. Собачники пытались изловить нашего общего любимца – бездомного пса Кешу, добродушнейшее существо. Спасаясь от них, Кеша бросился под забор дачи Кривицкого.

– Нашёл, у кого искать защиту, – презрительно процедил Сырокомский".

(В Москве в одном доме с Сырокомским жили несколько наших сотрудников. Но именно Кривицкий, как рассказывала мне жена Сырокомского Ира Млечина, первый постарался не заметить во дворе смещённого со своей должности в 1980-м году Виталия Александровича и не поздоровался с ним. Не зря в газете Евгений Алексеевич слыл трусом. И здесь, очевидно, побоялся навредить себе: вдруг подумают, что он сочувствует попавшему в опалу бывшему начальнику.

А приватизацию за бесценок дач литгазетовскими руководителями, которые они арендовали у Литфонда, пробили директор издательства "Литературная газета" Анатолий Головчанский и главный редактор Аркадий Удальцов. У того и другого были хорошие дружеские связи с бывшими партийными и советскими чиновниками, которые остались на своих местах, ставших невероятно хлебными. Головчанский пришёл из ЦК, Удальцов начинал с райкома комсомола. Печально, что в этой воровской акции согласились участвовать и порядочные люди – уважаемые многими журналисты, заведовавшие отделами в газете!)

Не только трусов не любил Сырокомский. Он терпеть не мог бездельников, от которых избавлялся без сожаления, мог сухо и даже раздражённо говорить с проштрафившимся сотрудником. Но уж если взялся кого-то защищать!..

Миша Клейнер пришёл вместе с Сырокомским из какой-то московской газеты, работал заместителем ответственного секретаря, потом перевёлся обозревателем в международный отдел. Его вызвал Чаковский. Дал задание написать в номер по тем проблемам, которыми занимался Миша, статью, которую подпишет не Миша, а. Георгий Мокеевич Марков. Начало статьи откроет номер, продолжение будет перенесено на следующую страницу. Так что чем больше, тем лучше. Действуйте!

Бедный Миша не то чтобы совсем не умел писать, но занимался этим очень не часто. А быстро? В номер?

Удручённый Клейнер поднялся в библиотеку, чтобы собрать материал, нашёл какую-то многолетней давности брошюрку, выпущенную в издательстве "Знание", стал читать и вдруг увидел, что ничего в ней не устарело! Это было то, что нужно!

Недолго думая, Миша перекатал из книжки довольно большой кусок, машинистка его перепечатала, наборщики набрали, и гранки с курьером были отосланы Маркову, который их завизировал.

Гром грянул спустя месяц после публикации. Из ЦК переслали члену нашей редколлегии, первому секретарю Союза писателей СССР Георгию Мокеевичу Маркову письмо какого-то всеведущего пенсионера, обвиняющего известного писателя в плагиате. Аккуратный пенсионер дал не только выходные данные брошюрки, но указал, с какой именно страницы было начато списывание и на какой закончено.

Пенсионеру, разумеется, никто отвечать не стал. Тем более не известила газета и читателей о досадном своём промахе. Но взбешённый Марков газету посетил и на срочно созванной редколлегии кричал на Чаковского и топал ногами. Приказал гнать в шею Клейнера, и как можно скорее!

И Михаил Максимович Клейнер из редакции исчез. А на двери его кабинета появилась новая табличка "Максимов М. М.".

Надо ли говорить о том, что Максимов оказался тем самым выгнанным в шею из редакции Клейнером? И о том, как рисковал Сырокомский, если б об этой придуманной им операции с переименованием узнал Марков? Но Марков, слава Богу, ни о чём не узнал. А после забыл о существовании Клейнера. И тот до самого своего конца проработал в газете и в "Досье-ЛГ" – своеобразном приложении к "Литературке", прекратившем существование чуть ли не в год смерти Миши.

Миллионного тиража газета под руководством Сырокомского достигла, что называется, играючи. И не будь в стране бумажного дефицита, речь могла свободно пойти и о 10-и миллионах: купить в газетных киосках "Литературную газету" было делом немыслимым. Люди выстраивались в очереди чуть ли не с ночи. Во всяком случае, по средам (день выхода газеты) в 6 утра, когда открывалось метро, у закрытого ещё киоска рядом со станцией народу толпилось много. А количество привозимых в киоск экземпляров было строго ограничено.

Но тогда не проще ли было подписаться на газету, чем ради неё выносить такие мытарства? Конечно, не проще! Подписаться на "Литературную газету" было крайне сложно. Ведь подписка на неё была лимитирована!

Моё поколение вряд ли забыло это слово, хотя те ровесники, кого ностальгически тянет назад, предпочитают о нём не вспоминать.

Назад Дальше