В результате этого инцидента Юренев вскоре был отозван в Москву. Однако стабилизация фашистского режима в дипломатическом плане оправдала занятую им позицию. Дружба с Литвиновым избавила его от более серьезных последствий, он только потерял старшинство, то есть стал получать назначения на менее значительные посты – сначала в Вене, а затем в Тегеране. После того как шум вокруг дела Маттеотти утих, Константин Константинович был назначен послом в Токио. Это было значительным повышением, а значит, здесь требовалось одобрение Сталина. Из Токио в 1937 году К. К. Юренев был переведен в Берлин. Вскоре он получил приглашение в Бертехсгаден для вручения верительных грамот и ужина с Гитлером. Через две недели он был вызван в Москву и там исчез.
На обратном пути я заехал в наше посольство в Берлине и присутствовал на праздничном приеме в честь годовщины Октябрьской революции. Там я слышал выступление Крестинского, одного из самых уважаемых большевиков, который еще при Ленине был секретарем ЦК. Это было одно из самых глубоких его выступлений. Как и Ленин, Крестинский был революционером-идеалистом, для него власть и престиж не имели никакого значения. Он служил партии и революции до конца, о котором я скажу позже.
Прибыв в Москву, я узнал о решении ЦК назначить меня Генконсулом в Китай. Я отказался от этого назначения, ссылаясь на свое не совсем крепкое здоровье, посчитав, что кантонский климат будет так же плох для моей хронической малярии, как и гиланский. К тому же я не считал это место достаточно интересным. В то время никто не предполагал, что через год с помощью Советского Союза в Китае возникнет мощное националистическое движение. В то время самого Сунь Ятсена изгнали из Кантона и он вынужден был уйти в подполье. В этих условиях перспективы большого движения не просматривались. Излишне говорить, что позже я пожалел о своем отказе.
Мне хотелось вернуться на работу в Генштаб Красной Армии, но как коммунист я не был свободен в своем выборе. Судьба и карьера всех членов партии, в том числе и офицеров Красной Армии, решалась в стенах огромного здания ЦК партии на Старой площади. Там специальная комиссия по назначениям переставляла коммунистов как пешек на шахматной доске. Решение могло быть самым необычным, как это случилось, например, в отношении моего друга, генерала одной московской дивизии, которого отправили в Центральную Азию выращивать не то хлопок, не то опиум. На возможные возражения о нелогичности того или иного назначения был один ответ: "Нет таких крепостей, которые большевики не могут взять".
Мне относительно повезло. Центральный Комитет партии, принимая во внимание мои знания иностранных языков и "внешнего мира", решил дать мне работу, связанную с заграницей. Я был принят секретарем ЦК ВКП(б) В. М. Молотовым, от которого вышел через час с подписанной им путевкой. Она и определила дальнейшую мою жизнь и работу на предстоящие четыре года. Этот листок бумаги, куда надо было вписать только фамилию и название учреждения, свидетельствовал о том, что бывший Генконсул в Персии товарищ Бармин назначается в Народный комиссариат внешней торговли в качестве члена совета директоров компании "Международная книга" в Москве.
Борьба с "троцкизмом" и заграничные канцелярские принадлежности
Следующие четыре года я прожил в Москве жизнью типичного коммунистического служащего; днем работа, а вечером партийные дела. Я жил один в маленькой комнатке в центре Москвы. Мои сыновья воспитывались у матери в Киеве. Как и у каждого коммунистического чиновника, вплоть до самых высокопоставленных, моя зарплата была ограничена партийным максимумом 225 рублей в месяц, которых хватало только на самое необходимое. Беспартийные специалисты и технические работники иногда получали больше, в некоторых случаях они отказывались брать деньги сверх партийного максимума. Этот максимум, который впоследствии был отменен Сталиным, способствовал развитию у коммунистов чувства товарищества и сплачивал партию. Перегруженность служебными и партийными обязанностями не оставляла ни времени, ни сил для личной жизни. Дружба, любовь и другие тонкие человеческие чувства были практически исключены из нашей жизни.
В задачи "Международной книги" входил импорт книг и канцелярских принадлежностей. Объем книжного импорта оставался примерно постоянным, но потребности растущих советских организаций, школ, институтов и т. п. в канцелярских принадлежностях постоянно увеличивались. К моменту моего прихода годовой оборот "Международной книги" составлял около шести миллионов рублей золотом, из которых пять миллионов уходило на канцелярские принадлежности. Иностранные концессионеры, получившие разрешение производить некоторые товары этого ассортимента в России, богатели на наших глазах. Самая крупная из этих компаний принадлежала американцу, доктору Арманду Хаммеру.
Советский Госполиграфтрест попытался наладить производство дешевых карандашей, но качество их было настолько низким, что они не могли конкурировать с более дорогой продукцией Хаммера. Концессионеры, которым было дано разрешение на вывоз своей прибыли в валюте, должно быть, смеялись над неэффективностью нашей работы.
Мы решили попытаться исправить положение и избавить Советский Союз от дорогостоящего импорта. "Международная книга" решила наладить собственное производство этой продукции. Даже небольшой суммы, уходившей на импортные закупки, было достаточно для приобретения высококачественного оборудования, с помощью которого мы могли бы наладить собственное производство. Такое решение позволяло нам не только достичь независимости, но и сократить безработицу, которая все еще оставалась для нас важной проблемой. В Москве была открыта наша первая фабрика по производству ленты для пишущих машин, копирки и т. п. В этом нам помог известный химик Владимир Ипатьев, который недавно отказался возвращаться из США и в настоящее время является профессором одного из американских университетов. Большую поддержку мы получили от народного комиссара внешней торговли Леонида Красина. Меня назначили директором этой фабрики, и, окрыленный успехом, я тут же начал создавать в Ленинграде фабрику по производству стальных перьев.
В Ленинграде я нашел помещение старой шоколадной фабрики, которая была национализирована и числилась в собственности местных властей. Фабрика была населена полчищами крыс и насквозь продувалась сквозняками. Бывший владелец фабрики, который в качестве муниципального служащего теперь присматривал за ней, пытался отговорить меня, ссылаясь на то, что реконструкция обойдется очень дорого и т. п. Должен сказать, что этот господин обладал терпением святого, и я не знаю, какие у него были истинные мотивы, но похоже, что он просто хотел быть наедине с этими стенами. Мы настояли на своем, и вскоре в отремонтированных помещениях уже стояло современное оборудование, закупленное в Берлине и Праге. Под наблюдением немецких специалистов скоро на фабрике имени Красина работало двести комсомольцев, которые прежде были без работы. Немецкий специалист оказал нам неоценимую помощь, его увлеченность и изобретательность принесли успех, который превзошел все наши ожидания. Через несколько месяцев мы научились делать перья не хуже, чем на фабрике Хаммера, а затем и превзошли его. Однако наш карандашный трест так никогда и не смог сравняться с Хаммером.
Моя война с капитализмом, который в тот момент для меня персонифицировал этот вездесущий доктор Хаммер, перешла в новую плоскость. Госучреждения страны продолжали отдавать предпочтение продукции иностранных концессионеров, хотя она была более дорогой. Нам пришлось немало поработать, чтобы убедить наши учреждения в том, что отечественная продукция была не хуже. К 1929 году фабрики культтоваров в Москве и Ленинграде уже работали на полную мощность и оставили позади иностранных конкурентов. Их общий оборот составлял около шести миллионов рублей золотом, и на них работала тысяча человек.
Мы чувствовали, что одержали победу, причем без всякой помощи со стороны бюрократов Наркомвнешторга, которые постоянно отговаривали нас от каких-то смелых инициатив, советовали не выходить за привычные рамки экспорта книг и импорта карандашей. Мы создали новую промышленность и сэкономили стране около пяти миллионов рублей золотом в год. Я чувствовал, что мое руководство промышленным отделом "Международной книги" принесло стране больше пользы, чем все мои дипломатические контакты с представителями режима Реза Хана. Я начинал забывать о своей карьере на Востоке. Один эпизод, однако, вернул меня к этому и заставил с улыбкой вспомнить мои юношеские мечты. В Москву приехал с визитом король Афганистана Аманулла Шах. Это был наш первый гость королевской крови, и ему был устроен шикарный прием. Советская площадь в центре Москвы была окружена милицией в белых перчатках. Институт Ленина был украшен цветами, от тротуара до двери был расстелен ковер, с которого служители постоянно сдували мельчайшие пылинки. И все это потому, что король захотел взглянуть на рукописи Ленина.
Шах прибыл в автомобиле вместе с Калининым, который выглядел так, как будто напился касторки. Калинин всегда гордился своим пролетарским прошлым и еще не привык к таким спектаклям. Но казалось, что прошло уже сто лет с тех пор, когда мы мечтали опрокинуть все троны в Азии. Из Кабула только что вернулся наш посол Раскольников, который был у истоков персидской революции и, сам того не ведая, зажег меня идеей работы на Востоке. Аманулла наградил его высшим афганским орденом и удостоил титула Королевского принца Афганистана! Раскольников, однако, не пользовался этим титулом и не носил афганского ордена.
Аманулла Шах просил у нас совета по механизации и перевооружению своей армии, но возможностей воспользоваться этими советами у него оставалось очень мало. На следующий год кочевые племена подняли восстание, и ему пришлось бежать из страны.
В дополнение к своей основной работе каждый коммунист должен был выполнять некоторые партийные обязанности, которые назывались нагрузками. Эти нагрузки могли, например, заключаться в чтении лекций на заводах или в организации подписки на партийные издания. Характер поручений, которые давались коммунистам, зависел от их способностей и от наличия свободного времени.
Члены партии в каждом учреждении объединялись в ячейку, которая выбирала своего секретаря. Кроме того, было много других организаций спортивного, оборонного, культурного и т. п. профиля, работой которых руководили коммунисты. В руководящих органах этих организаций коммунисты играли решающую роль. Таким образом горстка коммунистов могла контролировать жизнь тысяч людей в различных сферах жизни. В силу этого мы, коммунисты, участвуя в работе десятка общественных организаций, всегда были чрезмерно перегружены делами. Наш долг заключался в том, чтобы быть примером для беспартийных и вовлекать наиболее достойных из них в ряды партии. Излишне говорить, что, обремененные многочисленными нагрузками, мы зачастую не могли показать никакого иного примера, кроме как формального отношения к делу. Приводные ремни, как называл Ленин этот метод работы, крутились, но сами механизмы едва двигались.
В 1925–1926 годах внутрипартийная демократия еще была жива, хотя ее конец, как многие из нас чувствовали, был не за горами. Партийные дискуссии все еще велись свободно, без всякой цензуры. Каждый мог поднять любой вопрос, и "большевистская критика и самокритика" все еще что-то значила, она не сводилась к чистке рядовых членов партийной верхушкой. Низовые партийные организации проявляли инициативу. В нашей "Международной книге" из трехсот сотрудников двенадцать были коммунистами. Перед моим уходом число коммунистов в нашей ячейке уже выросло до двадцати пяти.
Секретарь партийной ячейки регулярно сообщал в районный комитет партии имена наиболее подготовленных коммунистов, способных нести более ответственные нагрузки. Вот таким образом я стал руководителем двух политических кружков – по истории партии и марксистской теории, организованных комячейкой текстильного треста. Я ожидал увидеть перед собой молодых слушателей, но оказалось, что в кружках наряду с молодыми слушателями были и старые члены партии, в том числе руководители предприятий. "Мы должны учиться, чтобы не отстать", – говорили они. Для таких высказываний действительно были основания, поскольку все начало стремительно меняться.
На своих занятиях нам приходилось уделять все больше внимания вопросам внутрипартийной борьбы в верхнем эшелоне партии. Неожиданно мне давалось указание обсудить очередную партийную ересь, и приходилось отказываться от запланированной темы. В один день райком обязывал меня обсудить статью Зиновьева в "Правде", направленную против Троцкого, а на следующий день – статью Троцкого двадцатилетней давности о перманентной революции. Все это отражало интриги в верхнем эшелоне. Иногда мы это чувствовали, но только позже поняли, что "идеологические дискуссии" были основным методом, который использовался Сталиным для подрыва авторитета его соперников в партийном руководстве.
Постепенно внимание Московской партийной организации было полностью поглощено проблемой борьбы с "троцкизмом". Неясные отзвуки этой борьбы я слышал еще в Персии. Сначала мы, молодые коммунисты, инстинктивно упрощали этот вопрос. Для нас это сводилось к тому, кто станет преемником Ленина, и большинство считало, что только один человек мог претендовать на эту роль. Мы знали, что Троцкий был на голову выше всех других претендентов и только он один мог рассчитывать на поддержку широких масс. Мы знали и то, что ему вместе с Лениным принадлежала заслуга спасения революции и советской власти. В те годы редко можно было услышать имя Ленина отдельно от имени Троцкого. "Да здравствуют Ленин и Троцкий!" – это было постоянным рефреном. Теперь же другие лидеры партии выдвигали против Троцкого обвинения в теоретической ереси, которые мы не могли оценить ни с точки зрения теории, ни исходя из своего опыта.
Рядовых коммунистов в этот период захлестнуло половодье псевдомарксистской фразеологии модных словечек. Но какими бы убедительными ни казались теоретические аргументы, мы были глубоко обеспокоены личными нападками на Троцкого. Разве его слава и уникальный авторитет не были бесценным достоянием партии? Оставляя в стороне все партийные догмы, разве не Троцкий обладал необходимым характером и интеллектом, чтобы возглавить партию? Мы испытывали чувство подавленности и разочарования при виде соперничества в руководстве партии. Но в 1925 году мало кто из представителей моего поколения понимал, куда заведет это соперничество.
В то время никто не предвидел возможность установления личной диктатуры Сталина. У нас преобладали настроения здорового оптимизма. Мы были уверены в себе и в будущем, верили, что если война не прервет реконструкцию советской промышленности, наша социалистическая страна через несколько лет явит миру образец общества, основанного на принципах свободы и равенства. Разве может быть иначе? Старая капиталистическая Европа двигалась от кризиса к кризису, в то время как мы скоро должны были продемонстрировать устойчивый рост производства, лучшую жизнь трудящихся в условиях изобилия, порожденного плановой экономикой. Почти все мы были в этом убеждены. И идеологическая борьба никогда не преподносилась нам как конфликт между Сталиным и Троцким. Сталин был достаточно умен и хитер. Он умело прикрывал свои интриги мнением большинства членов ЦК партии. Его сила отчасти была до недавнего времени в самом факте его безвестности. Позиция каждого большевистского лидера за последние два десятилетия была хорошо известна. Отсюда было очень легко выдергивать "ересь" из их статей, памфлетов и брошюр, написанных до революции. И Сталин умело этим пользовался. Какой-то абзац, строка и даже слово часто служило ему поводом для того, чтобы приклеить видному большевику ярлык "ошибающегося товарища, который еще не сделал должных выводов из своих ошибок". Его жертвы не могли ответить ему тем же, потому что за последние двадцать пять лет он почти ничего не писал, за исключением небольшой компиляции по национальному вопросу, которая была опубликована в 1912 году.
Сначала на нас производило большое впечатление то, что теперь, когда Сталин стал выступать в своем прямолинейном и достаточно примитивном стиле, в его статьях и речах не чувствовалось злобы. Другие лидеры партии свободно переходили на личности, в то время как Сталин оставлял впечатление спокойного, преданного ленинца, терпеливо отыскивающего теоретические ошибки в работах своих коллег и без каких-либо эмоций выносящего их на общее обсуждение. Именно отсутствие в его выступлениях каких-то ярких пассажей, их занудливость заставляли нас верить в то, что говорил Сталин. Мы не понимали, что он подстрекал к более острой личной полемике. Мы считали, что те мелкие теоретические споры, которые он затевал, имели такое же важное значение для практики, как спор о том, сколько ангелов может уместиться на конце иглы.
Весь начальный период фракционной борьбы Троцкий молчал и держался в стороне. Бороться за личную власть – это было ниже его достоинства, а его личная позиция была зафиксирована и общеизвестна. Зачем ему тратить время в бесполезных спорах в печати и на собраниях? Он недооценивал значение партийных дискуссий.
Если бы Троцкий подал хоть малейший сигнал, что он готов к борьбе, большинство партии последовало бы за ним. Вместо этого в разгар борьбы он уехал на Кавказ лечить горло. Он бросил своих сторонников, и они вынуждены были с разочарованием наблюдать, как Сталин постепенно прибирал к рукам партийный аппарат, отправляя своих противников на периферию. Когда Троцкий решил, что пришло время ему включиться в борьбу, было уже поздно. Если еще совсем недавно небольшое выступление Троцкого на московской партийной конференции могло повернуть ход событий, то теперь Троцкий увидел, что Сталин полностью контролирует партию.
Я помню, с каким чувством удовлетворения я читал серию статей Сталина под общим заголовком: "Перманентная революция и товарищ Троцкий". Тон статей был вполне корректным, и вся критика была сосредоточена на одном тезисе Троцкого о том, что для успеха революция должна быть непрерывной, или перманентной; ограничение революции рамками одной страны или задержка ее на какой-то стадии развития неизбежно приведут к краху Сталин, подкрепляя свои аргументы многочисленными цитатами из работ Ленина, укорял Троцкого за то, что он полностью игнорирует роль крестьянства. Сталин утверждал, что для победы социалистической революции в России нет необходимости ждать революционных выступлений рабочих за рубежом, надо только заручиться поддержкой крестьянства. Спустя два десятилетия этот фальшивый аргумент с его убогой логикой и обещаниями, ни одно из которых не было выполнено, кажется мне столь же двуличным, сколь и невежественным, потому что Троцкий никогда не забывал о крестьянстве. На самом деле в Советском Союзе вместо великого социалистического общества возникла тоталитарная тирания, более несправедливая и жестокая по отношению к человеку, чем это было возможно в средние века. Однако в 1925 году, сбитые с толку потоком доктринальных тонкостей, мы были убеждены, что политика ЦК, как ее выражал Сталин, была правильной и нельзя было давать волю своим чувствам. Теория "перманентной революции" казалась нам опасной. В конечном счете мы, члены комячейки, с облегчением проголосовали за платформу Центрального Комитета, то есть за платформу Зиновьева, Каменева и Сталина. Нам не хотелось голосовать против Троцкого, но поскольку он хранил молчание и вроде как упорствовал в своих ошибках, мы считали своим долгом поступить именно так.