* * *
Лойко Зобар, Радда, Сокол, Чиж, Данко, Ларра, – вот вся портретная галерея идеальных, очищенных от грязи босяков г. Горького. Что это именно они, – преображенные Челкаши, Мальвы, Кувалды, Косяки и проч., – в этом едва ли кто-нибудь усомнится. Мы видим в них ту же "жадность жить", то же стремление к ничем не ограниченной свободе; то же фатальное одиночество и отверженность, причем нелегко установить, – отверженные они или отвергнувшие; ту же высокую самооценку и желание первенствовать, покорять, находящие себе оправдание в выраженном или молчаливом признании окружающих; то же тяготение к чему-нибудь чрезвычайному, пусть даже невозможному, за чем должна последовать гибель; ту же жажду наслаждения, соединенную с готовностью как причинить страдание, так и принять его; ту же неуловимость границы между наслаждением и страданием.
Но это не трафареты, а варианты, иногда в отдельных чертах даже слишком близкие между собою, иногда расходящиеся довольно далеко, но, во всяком случае, так сказать, вращающиеся около одной оси. Если, например, Орлов сегодня мечтает о спасении России от холеры ценою собственной жизни, а завтра об избиении "всех до единого жидов" или даже о раздроблении всей земли в пыль, – то в коллекции очищенных босяков подвиг самопожертвования предоставлен Данко, а злодейские подвиги – Ларре; но, несмотря на эту разницу, и тот и другой являются нам в некотором ореоле гордой силы и красоты. Если Чиж слабокрыл и вообще слаб сам, то он все же зовет других к свободе, простору и, по крайней мере, на некоторое время покоряет сердца птиц призывом к великому делу. Если Коновалов находит ненужным присутствие даже Пятницы на острове Робинзона, а Ларре одиночество досталось в виде страшной кары, то с течением времени Коновалов, надо думать, пожалел бы, что убил "дикого", хотя бы уже потому, что оказался бы в "яме"; а Мальве, тоже мечтающей об одиночестве, люди, наверное, понадобились бы, чтобы "вертеть" ими. С другой стороны, Ларра далеко не сразу почувствовал боль и скорбь одиночества: он наслаждался им "не один десяток длинных годов", и вернулся он к людям потому, что его потянуло к страданию. В целом получается нечто смутное, загадочное, как бы еще только прорезывающееся и, по-видимому, оправдывающее претензию Аристида Кувалды: мы новость в истории, нам нужны новые воззрения на жизнь…
Появлению таких ли, сяких ли "новых людей", не в виде одиноких ласточек, которые весны не делают, а в виде целого "класса", как это утверждает относительно своих босяков г. Горький, должно соответствовать известное изменение общественных условий. Но после всего сказанного, едва ли есть какая-нибудь надобность доказывать, что герои г. Горького "класса" не составляют как в силу неопределенности их положения, так и, в особенности, в силу проникающего все их существо индивидуализма, исключающего возможность прочной группировки. Это, однако, еще ничего не говорит против их "новости". Но мы видели, что г. Горький даже не коснулся тех внешних, объективных условий, которые действительно только в наше время создают босяков; что вследствие этого его "новые" босяки по происхождению ничем не отличаются от старых гулящих людей и голи кабацкой и даже напоминают собою времена кочевого быта. Это подтверждается еще и тем обстоятельством, что в рядах героев г. Горького есть настоящие кочевники, ничем, собственно, из них резко не выделяясь. Зобар, Радда, Данко, Ларра – существа фантастические или, по крайней мере, легендарные; поэтому их, пожалуй, и нельзя брать в счет, хотя и то уже достойно внимания, что эти создания фантазии помещены в условия кочевого быта. Но Изергиль, Макар Чудра – цыгане из тех, которые "шумною толпою по Бессарабии кочуют", то есть настоящие, живые кочевники, насколько они удержались в условиях современной европейской жизни. А между тем их мысли, чувства, поступки в общем совершенно те же, что Мальвы, Гришки, Кузьки-Косяка и проч. Значит, какая же это "новость"? Это, напротив, нечто очень старое, давно пережитое историей, лишь кое-где сохранившееся в урезанном виде и не имеющее никакой связи со вступительной картиной рассказа "Челкаш", "где гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди – все дышит мощными звуками бешено-страстного гимна Меркурию".
Если, однако, "новость" героев г. Горького ни единою чертою не оправдана с точки зрения их происхождения, порождающего их исторического процесса, то, как я уже говорил, в их психологии есть нечто действительно новое. Но в таком случае можно ожидать, что в психологии кочевников – Изергили, Макара Чудры и их отражений в мире фантазии и легенды, то есть Зобара, Ларры и проч., – автор ввел некоторые произвольные, не соответствующие действительности черты. Так оно и есть.
Слово "чандалы", подвернувшееся мне для обозначения наших босяков и европейского Lumpenproletariat'a, наводит на некоторые любопытные сближения. Существует мнение, что цыгане суть потомки индийских чандалов, когда-то выселившихся или выселенных из родины. Чандалы же индийские суть отверженцы разных каст, цементированные национальным элементом туземного, доарийского населения и затем строгими постановлениями суровых индусских законов и обычаев. Действительно ли цыгане – их потомки, или нет, но они, во всяком случае, представляют собою отверженное (или отвергнувшее) племя, распадающееся, как и все кочевники, не непосредственно на индивидуальные атомы, а на орды, таборы, роды, семьи. Сообразно этому, свобода и свободолюбие кочевого человека представляют собою нечто очень относительное: он с трудом переносит ограничения, налагаемые условиями цивилизованной жизни, но вместе с тем крепко стиснут теми общественными единицами, в состав которых входит. Об цыганской вольной жизни мы имеем совершенно фантастические представления, основанные главным образом на разных "цыганских романах". В действительности, цыган и особенно цыганка находятся в полной власти своего табора, что сохранилось даже в цыганских "хорах", которые дают нам свои концерты; и не только находятся во власти, но и не тяготятся этими узами, доколе остаются настоящими типическими цыганами. Кочевник любит свободу, совсем не так и не такую, как современный босяк, и обратно – какой-нибудь Кузька-Косяк или Сережка, или Коновалов, при всей своей склонности к бродяжеству, почувствовали бы себя очень плохо в таборе, в котором так хорошо уживается Макар Чудра, тоже исповедующий принцип вечного бродяжества. Кочевник бродяжит целой ордой, табором, стадом, с которым связан самыми тесными узами, а Сережка и Кузька бродяжат в одиночку, и никаких уз не знают или не хотят знать. В этом и состоит их "новость", но не только в этом.
Слово "чандалы" наводит еще на одну справку. Выше были указаны некоторые соприкосновения г. Горького с Достоевским. А б 1894 г., излагая на страницах "Русск<ого> бог<атства>" с некоторою подробностью учение Фр. Ницше, я отметил подобные же точки соприкосновения с Достоевским – несчастного немецкого мыслителя. Указывал я и на необыкновенное уважение:, с которым Ницше относился к нашему художнику, знакомому ему, по-видимому, только по "Запискам из мертвого дома". В одном из своих сочинений ("Gotzen-Dammerung"), восторгаясь силою психологического анализа, с которою Достоевский проникает в душу обитателей Мертвого Дома, Ницше говорит о "чувстве чандала", чувстве "ненависти, мести и восстания против всего существующего", каковое чувство, дескать, живет в душе каждого сильного человека, не нашедшего себе места в современном "покорном, посредственном, кастрированном обществе".
Думаю, что читатель не затруднится усмотреть это чувство в героях г. Горького. Но соблазнительная возможность сближения с идеями Ницше идет гораздо дальше. – Предупреждаю, что я отнюдь не думаю доказывать, что свое освещение жизни г. Горький заимствовал у Ницше, – он нигде о нем не упоминает (хотя нашел же случай упомянуть, например, о Шопенгауэре) и, может быть, совсем не знаком с ним. Но тем интереснее совпадение, свидетельствующее о том, что известные идеи носятся в воздухе, не только кристаллизуясь в виде все растущего множества поклонников Ницше в Европе, но вот и у нас прорезывающихся самостоятельно, не говоря о людях, прямо заимствующих свой свет от Ницше. Во всяком случае Ницше со всем своим нравственно-политическим учением не был бы чужим среди философствующих босяков г. Горького.
Начать с того, что одиночество играет в соображениях Ницше не меньшую роль, чем в мечтах и в жизни босяков г. Горького. Ницше слагает настоящие гимны одиночеству и даже предлагает установить новую научную дисциплину: рядом с наукой об обществе – Gesellschaftsslehre, науку об одиночестве – Einsamkeitslehre. Но одиночество не только драгоценно и как таковое составляет законный предмет мечтаний; оно неизбежно для всякого сильного человека, так как любая общественная форма требует от него уступок хоть какой-нибудь части его я, а он на подобные уступки согласиться, по самой своей природе, не может.
Но кроме сильных существуют и слабые, охотно подчиняющиеся многоразличным ограничениям свободы, да и для сильных Einsamkeitslehre не исключает надобности в Gesellsehaftsslehre, – не потому, чтобы одиночество было невозможно: Ницше не знает ничего лучшего, как "погибнуть на великом и невозможном"; и не потому, чтобы одиночество доставляло страдания: Ницше готов принять страдание и высшее наслаждение для него состоит в борьбе со всеми ее положительными и отрицательными шансами; но главным образом потому, что в сильных живет Wille zur Macht, "воля к власти", как у нас буквально переводят. Эта жажда власти, могущества есть, по мнению Ницше, главный двигатель истории и тесно связана с одним из коренных свойств человеческой природы – жестокостью: "…вид страдания доставляет удовольствие, причинение страдания доставляет еще большее удовольствие; таков жесткий, но старый и могущественный закон" ("Genealogie der Moral"). Аскетическая практика самоистязания в ее свирепых формах имеет тот же источник: за отсутствием или недосягаемостью других, индийский фанатик и т. п. терзает свое собственное тело и притом наслаждается своим превосходством над теми, кто не в силах это делать. Слабость, трусость, лицемерие часто заслоняют эти коренные свойства человеческой природы, и в настоящее время у цивилизованных народов создали "мораль рабов" в противоположность "морали господ", которую некогда исповедовали сильные, жизнерадостные, жестокие, чувственные, властные люди – "великолепные, жаждущие победы и добычи животные". То было время торжества красоты, силы, время здоровых инстинктов, не изъеденных рассудочным анализом и мертвящей рефлексией. Ныне торжествует "мораль рабов", в основании которой лежит кротость, смирение, покорность, умеренность и аккуратность, не воздействие на обстоятельства, а подчинение им. Но временами прокидываются экземпляры прирожденных "господ", которым принадлежит будущее. Они суть прообразы "сверхчеловека", имеющего наследовать землю, В настоящее же время они суть чандалы, отверженные или отвергнувшие носители чувств мести и ненависти ко всему существующему, не уживающиеся в тех, если угодно, "ямах", которые им предлагаются существующими условиями, и населяющие Мертвый Дом Достоевского. Но этот исход не единственный, это только случай победы прирожденного "господина" рабским обществом; возможен и противоположный исход, когда чандал, преступивший все законы и всю мораль рабского общества, становится его действительным господином: таков был Наполеон. (Напомню, что и для Раскольникова в "Преступлении и наказании", считавшего себя необыкновенным, из ряда вон выходящим человеком, имеющим право "преступить", Наполеон был идеалом).
Я не думаю, конечно, излагать здесь все взгляды Ницше и оставлю в стороне многое, очень многое, в том числе подробность о "сверхчеловеке", о проповеди "любви к дальнему" взамен "любви к ближнему" и т. п. Все это не имеет своей параллели в произведениях г. Горького. Для нас интересна здесь только психология чандалов. И, полагаю, никто не усомнится признать разительное сходство ее с психологией героев г. Горького. Кто, как не ницшевские прирожденные господа этот Челкаш в противоположность рабу Гавриле, Сокол в противоположность Ужу, Кузька-Косяк в противоположность мельнику, Данко в противоположность всему табору, удалец Сережка в противоположность разной деревенщине, даже отчасти Чиж в противоположность Дятлу, или Макар Чудра, который учит автора: "Что ж, он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю, да и умереть, не успев даже могилы себе выковырять? Ведома ему воля? Жизнь степная понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Эге! Он раб как только родился и во всю жизнь раб".
Отмечу некоторые любопытные детали. Ницше рекомендовал "в "Morgenrothe" всем, кому тесно в Европе и кто, конечно, чувствует себя "господином", удаляться в дикие места и там основывать новые государства, становясь во главе их. Ницше, как сообщают его биографы, и сам одно время мечтал о подобной роли. Не напоминает ли это читателю мысленное переселение Коновалова на остров Робинзона? Хотя Коновалов устранял оттуда даже Пятницу, но, как я уже говорил, по всей вероятности, скоро пожалел бы об этом. По крайней мере, Мальва мечтает или жить далеко в море в полном одиночестве и, следовательно, никому не подчиняться, или "завертеть бы каждого человека, да и пустить волчком вокруг себя", то есть себе подчинить.
Мы видели, что босяки г. Горького не особенно мягко относятся к своим дамам и бьют их. А Ларра, осужденный на одиночество, приходил брать у своих соплемеников силком "скот, девушек, все, что хотел". Значит, присутствие женщин не нарушало его одиночества, женщина в счет не идет. Для Ницше женщина "изящная и опасная игрушка", высшею мечтою которой должна быть надежда родить сверхчеловека. А мудрая старушка советует Заратустре: "Если ты идешь к женщине, не забудь захватить кнут". Но, конечно, и мудрая старушка, и сам Заратустра сделали бы исключение, например, для Радды, которая, будучи прирожденной "госпожей", столь же мало способна подчиниться Зобару, как и он ей.
Еще одно – и последнее – мелкое замечание, оправдать которое предоставляю самому читателю: кто читал статью Ницше "Von Nutzen und Nachtheil der Historie fЭr das Leben", тот может принять рассказ г. Горького о Чиже и Дятле чуть не за художественный комментарий к этой статье…
Что из всего этого следует? Прежде всего то, что больной немецкий мыслитель-художник, произведения которого переполнены странностями, противоречиями, произвольными положениями и выводами, но тем не менее высокообразованный и высокодаровитый, а некоторые утверждают – даже гениальный, что этот мыслитель-художник может занять место среди русских Челкашей, Сережек, Кузек и прочих грубых, пьяных, преступных, невежественных героев г. Горького. Это не так странно, как может показаться с первого взгляда. С одной стороны, сам Ницше различает чандалов – обитателей Мертвого Дома и чандалов – Наполеонов, причем различие это устанавливает не по существу, а по случайностям судьбы тех и других; с другой стороны, и в коллекции г. Горького есть не только Сережки и Кузьки, а и облитые поэтическим ореолом Зобары, Данки, Соколы, Ларры. Наконец, мы имеем еще промежуточное звено в лице многих героев Достоевского, каковы не только обитатели Мертвого Дома, приближающиеся к Сережкам и Челкашам, а и Ставрогины, Раскольниковы и проч., приближающиеся к Зобарам, Ларрам, Наполеонам.
Повторяю, я отнюдь не утверждаю, что на г. Горького имел влияние Ницше, и склонен, напротив, думать, что это именно совпадение, а не сознательное усвоение иди бессознательное подражание. Влияние Достоевского может быть достовернее. Но, во всяком случае, мы имеем трех писателей, весьма различных, по-видимому, и по совокупности образа мыслей, и по степени таланта, и по форме работы, но сосредоточивших свое внимание на одних и тех же явлениях душевной жизни, весьма мало изученных. И, по-видимому, эти явления становятся все ярче, заметнее, потому что вот, по крайней мере, в Европе они нашли себе теоретическое обоснование и апологию в учении Ницше.