О г. Максиме Горьком и его героях - Николай Михайловский 8 стр.


Надо, однако, заметить, что физиономия Ницше представляет собою нечто чрезвычайно сложное и противоречивое, ввиду чего в Европе, несомненно переживающей сейчас некоторый духовный кризис, им интересуются, желают опереться на него или причислить его к своим люди чрезвычайно различных направлений. Не говорю о тех, кто гонится за всякой новинкой, какова бы она ни была, лишь бы это было хронологически "последнее слово", и кого ни к чему не обязывает это последнее слово, из которого они, впрочем, и корысти никакой не извлекают, а так себе, как перо на шляпе носят. Но вот, например, нравственно распущенные люди, люди sans foi ni loi пожелали опереться на "имморализм" Ницше; и совершенно напрасно, потому что хотя он и сам называл себя "имморалистом", но, в сущности, он настоящий моралист, притом очень строгий, только его мораль резко отличается от ныне общепризнанной. В Европе все растет разочарование в общественных формах, выработанных ее историей, и не только реальных, но и в тех грядущих формах, которые вырабатываются различными социалистическими системами. Одним из плодов этого разочарования является анархизм. Некоторые из исповедующих анархизм и приветствовали Ницше. Они имели для этого некоторое основание в той части его учения, которая беспощадно разрушает все, как реальные, так и идеальные общественные формы, дескать, стесняющие и урезывающие личность, и также и еще кое в чем. Но, узнав об этом, Ницше вложил в уста своему Заратустре такие слова: "Есть люди, проповедующие мое учение о жизни; и в то же время это проповедники равенства и тарантулы. Я не хочу, чтобы меня смешивали с этими проповедниками равенства". И действительно, трудно найти большего ненавистника идеи равенства, чем Ницше. Его учение аристократическое durch und durch , как говорят немцы. О рабочих он выражается так: "Побрал бы их черт и статистика"; к толпе, партии, большинству, множеству, массам, народу он относится с величайшим презрением, не примыкая, однако, ни к одному из существующих аристократических течений и, напротив, громя наличные аристократии рода и капитала, однако, и в этом отношении есть в европейской литературе явления, которые можно поставить в связи с учением Ницше. Это, во-первых, некоторые отроги дарвинизма (как читатель мог видеть хотя бы из недавней нашей беседы о книге "Von Darwin bis Nietzsche"). Это, во-вторых, ряд если не прямо аристократических, то, во всяком случае, антидемократических толкований вопроса о "героях и толпе". Наконец, и некоторые декаденты не без основания признают Ницше своим, хотя должны бы это делать с большими оговорками.

Все это я говорю как вообще в виду растущего у нас интереса к учению Ницше, так, в частности, для убеждения читателя в том, что усвоение той или другой стороны этого учения, а тем более совпадение с одной из них, отнюдь не обязательно ведет к принятию всего Ницше. В данном случае у нас речь идет главным образом о некоторых темных явлениях душевной жизни, которые в нашей литературе разрабатывались Достоевским, совершенно самостоятельно и раньше Ницше; причем общее мировоззрение Достоевского резко отличается от мировоззрения Ницше и во многих отношениях даже прямо противоположно: если бы Ницше знал всего Достоевского, то, конечно, не отзывался бы об нем с такой восторженностью, как теперь.

Что касается г. Максима Горького, то он слишком молод (разумею, конечно, литературную молодость) и недостаточно определился, чтобы можно было судить как об его общем мировоззрении, так и о его дальнейшей литературной карьере. Его талантливость, наблюдательность и оригинальность не подлежат сомнению. Но все это может в будущем и расцвести пышным цветком, и если не иссякнуть, то затеряться в погоне за психологическими тонкостями, в своего рода психологической гастрономии, презирающей здоровое и питательное, и ищущей острого, пряного, редкого и исключительного. Конечно, и редкое вполне достойно нашего внимания, тем более что оно часто оттеняет собою и, следовательно, уясняет общие душевные процессы. Но психологические гастрономы, – к числу которых и Достоевский принадлежал, – склонны, во-первых, придавать исключительному слишком общее значение, а, во-вторых, искусственно и произвольно составлять разные пикантные комбинации.

"Декаденты – тонкие люди. Тонкие и острые, как иглы, они глубоко вонзаются в неизвестное". Это говорит у г. Горького один из героев рассказа "Ошибка" (I, 153). Я до сих пор не касался этого странного рассказа, стоящего особняком в двух томиках г. Горького, но ясно указывающего, мне кажется, на те опасности, которые грозят автору на его дальнейшем литературном пути. Декаденты (конечно, искренние, потому что есть и просто ломающиеся, ради интересной позы) желали бы быть подобны тонким и острым иглам, глубоко вонзающимся в неизвестное, но в действительности закутывают туманом и извращают вычурностью даже вполне известное. И вот этот-то туман и эта вычурность вместо искомой тончайшей правды грозят и г. Горькому. Он может считать себя неответственным за приведенную хвалу декадентам, потому что высказывает ее психически больной Кирилл Иванович Ярославцев. Но вместе с тем как Ярославцеву, так и другому действующему лицу, тоже психически больному Марку Даниловичу Кравцову, приписаны мысли и настроения, общие всем босякам г. Горького (хотя и Ярославцев, и Кравцов не босяки) и, очевидно, очень занимающие автора. Тут и "человек, к жизни не причастный и от нее отторгнутый", и жажда подвига, и афоризм: "Жалость и жестокость! да ведь это два совершенно однородные слова"; и желание "вывести вон из жизни всех тех людей, которые, несмотря на свои пятна, все-таки самые светские люди жизни"; и предложение "выйти за границы жизни в песчаные необитаемые пустыни"; и т. д. Сомневаюсь, чтобы специалист психиатр нашел картины болезни Ярославцева и Кравцова соответствующими действительности; думаю, что это совершенно произвольная психиатрия. А вместе с тем не выясняются и так занимающие г. Горького мысли и настроения, потому что двое сумасшедших, конечно, могут только запутать дело.

Остановимся хоть на одном пункте. "Жалость и жестокость – два совершенно однородные слова", и Ярославцеву "удивительно, как это до сей поры никто не замечал, что это синонимы по смыслу". Это одна из вариаций на тему о границах наслаждения и страдания. Но вот как иллюстрирует свой афоризм Ярославцев. Однажды в деревне он был свидетелем следующей сцены: телка упала в овраг и сломала себе передние ноги; собралась толпа, она "стояла вокруг телки и больше с любопытством, чем с состраданием, наблюдала за ее движениями и слушала ее стоны"; подошел кузнец Матвей и, обругав "дурачьем" "любующихся" на страдания телки, ударил ее по голове железной полосой и тем прекратил страдания. Ярославцев заключает: "Вот он как жалел, этот Матвей! Может быть, он так же бы поступил и с человеком безнадежно больным. Морально это или не морально? Во всяком случае, это сильно, прежде всего сильно, и потому оно морально и хорошо. Я люблю хорошее, и это морально; я слаб, и, значит, я хорош! Вот как!" – Я уже не говорю о полной бессмыслице последних слов, тут даже и разобрать ничего нельзя. Но возьмем самый факт, иллюстрирующий положение о тождественности жалости и жестокости. Ясно, что жестока была толпа, если она "любовалась" зрелищем страданий телки, и тут можно подозревать загадочную смесь жестокости и сострадания, но кузнец Матвей, очевидно, не годится для иллюстрации тождества жалости и жестокости. Жестокость причиняет страдание или любуется на него, а кузнец обругал любующихся и прекратил страдание. Нет, значит, никакого повода делать из этого простого и ясного факта что-то загадочное, таинственное, для проникновения в которое требуются тонкие и острые иглы декадентства.

Интересно изречение Ярославцева: "Это сильно, прежде всего сильно, и потому оно морально и хорошо". Это говорит психически больной человек, и, следовательно, опять-таки автор за эти слова не ответствен. Но то, что поднимает над окружающими всех босяков г. Горького, – очищенных и неочищенных, реальных и легендарных или символических, – есть сила, и именно "прежде всего сила". Куда она направится – на величайший ли подвиг самоотвержения, или на величайшее, даже фантастическое злодейство, – это вопрос второй и даже, может быть, безразличный: "Это сильно, прежде всего сильно, и потому оно морально и хорошо". Так склонны смотреть все босяки г. Горького, стирая общепризнанные, по крайней мере на словах, границы между добром и злом и требуя, устами философствующего отставного ротмистра Аристида Кувалды, "новых" критериев морали. Смелость и откровенность, с которыми отверженцы ставят и даже практически разрешают этот вопрос, импонируют окружающим, а босяков, очищенных, легендарных, даже окружают блеском поэтического ореола. Очевидно, однако, что, признав вместе с ними "прежде всего силу" верховным критерием морали, мы оказались бы во власти целой сети недоразумений, из которых остановимся на одном. Герои г. Горького "жадны жить", ищут "возбуждения всей души". Формы, в которых проявляется эта жадность, обусловливаются обстоятельствами времени и места; если бы, например, жизнь предлагала героям г. Горького не "ямы", а достаточное "возбуждение всей души" на месте, то им незачем было бы бродяжить. Как бы мы ни относились, однако, ко всем этим частностям, нельзя не остановиться на том, что из разнообразных отношений к людям, какие могут "возбуждать душу", они выше всего ставят мотивы властного повелительного воздействия, которое способно доводить до жестокости и мучительства, и, следовательно, роют другим возмутительнейшие "ямы"; а нет почему-нибудь поприща для такого воздействия, – так и совсем не надо людей, можно и в одиночку прожить, или же – смерть (вместе со всем человечеством, как в мечтах Кувалды и Орлова, или вместе с непокоряющимся субъектом, как в случае Зобара и Радды). "Жадность жить", требующая "возбуждения всей души", есть явление законное и желательное, действительно способное образовать собою психологический фундамент высокой морали. Жалки люди, не знающие этой жадности и соглашающиеся быть инструментами с оборванными струнами; но если и признать, что Wille zur Macht, жажда власти, превосходства, есть необходимая струна человеческой души, то все же она лишь одна из струн, и при "возбуждении всей души" ее звуки должны гармонически умеряться иными звуками. Раз мы это признаем, мы тотчас увидим несостоятельность тезиса: "Это прежде всего сильно и потому морально и хорошо"; увидим и разницу между действиями Данко, с одной стороны, и Ларры – с другой, между мечтой Орлова спасти Россию от холеры и его же мечтой перебить всех жидов или раздробить землю в пыль. Пусть Данко руководился жаждою первенства и власти, когда шел впереди своих людей из лесу, освещая им путь своим горящим сердцем, – но он вместе с тем сострадал этим людям, переживал их жизнь; следовательно, в его душе звенела, по крайней мере, одна лишняя струна по сравнению с Ларрой, который оказался не способным переживать чужую жизнь и только желал "быть первым". Пусть честолюбие было одним из мотивов Орлова, когда он хотел на смерть схватиться с холерой, но он вместе с тем переживал жизнь виденных им в холерной больнице страдальцев; следовательно, его жизнь была в этот момент полнее, богаче, чем тогда, когда он, именно от пустоты жизни, мечтал об избиении жидов и раздроблении земли, Разница, кажется" достаточно ясная, для того чтобы мы могли, именно с точки зрения "жадности жить", отвергнуть положение: "Это прежде всего сильно, а потому морально и хорошо". "Учитель" в "Бывших людях" не забыл римской истории и знает, что "гольтепа создала Рим". Согласился ли бы он с приведенным положением, если бы ему иллюстрировали его так: Нерон сжег Рим, распинал и отдавал на съедение зверям разную "гольтепу", не отказывая себе, впрочем, в удовольствии казнить и знатных, и богатых, – это было сильно, а потому морально и хорошо; Спартак сплотил разную "гольтепу" и три года держал миродержавный Рим в страхе, – это было сильно, а потому морально и хорошо. Боюсь, что по пристрастию к "гольтепе", довольно, впрочем, в его положении естественному, "учитель" нашел бы, что никакие декадентские иглы, как бы они ни были остры и тонки, не сошьют эти два явления в однородное целое.

* * *

Мне кажется, что г. Горького одолевает некоторая не совсем для него самого ясная идея; именно одолевает, несмотря на свою неясность, а может быть, благодаря этой неясности. И только когда он от ее гнета так или иначе освободится, – совсем ли ее отбросить или вполне овладеть ею, – мы получим возможность окончательно судить о размерах и значении приобретения, сделанного в его лице нашей литературой. Как ни несомненно его знакомство с изображаемым им миром, но слишком подозрительна эта частая повторяемость одних и тех же (очень, впрочем, интересных) мотивов, даже одних и тех же выражений, слов; тем более подозрительна, что эти мотивы и выражения г. Горький предоставляет и не босякам, существам фантастическим и аллегорическим, а также двум сумасшедшим. Это свидетельствует, я думаю, что к своим наблюдениям г. Горький прибавляет кое-что, им не наблюдавшееся, но его самого очень занимающее. Это бы еще не беда, но – да простится мне грубоватое и, может быть, не совсем удачное слово – г. Горький еще не переварил того, что его так занимает, не усвоил настолько, чтобы претворять в образы и картины. Идея, занимающая автора, не сливается в одно органическое целое с его наблюдениями, автор ее подсовывает своим действующим лицам. Отсюда многие художественные бестактности, об которых я уже упоминал и распространяться об которых мне не хочется.

К сожалению, г. Горькому грозить в будущем нечто гораздо худшее, чем эти досадные бестактности, а именно– "тонкие и острые иглы декадентства", которые в действительности не только не тонки и не остры, а, напротив, очень грубы и тупы.

Но в двух томиках г. Горького есть и совсем иного рода задатки. Босяки занимают в этих двух томиках столько места и автор такими усиленными эффектами привлекает к ним внимание читателей, что не удивительно, если критика просто даже не заметила двух рассказов или очерков, не имеющих к босякам никакого отношения, ни прямого, ни косвенного, ни реального, ни аллегорического. Это, во-первых, "Ярмарка в Голтве" – маленький очерк, написанный без претензий на какую-нибудь глубину или "проникновение", безделка, но вся пропитанная каким-то мягким, светлым юмором, производящим тем большее впечатление, что этого элемента совсем нет в других произведениях г. Горького. Это, во-вторых, рассказ "Скуки ради", гораздо более серьезный и значительный по замыслу и истинно превосходный по исполнению. Самое чуткое ухо не услышит здесь ни одной фальшивой ноты, самая строгая рука не вычеркнет и не прибавит ни одного слова. И хотя тут нет ни одного босяка и никто не жалуется на "яму", но читатель и без авторского подсказывания сам скажет: какая яма! какая ужасная яма эта жизнь, в которой "скуки ради" проделывается возмутительнейшее издевательство над людьми! Проделывается не злобно, а именно только скуки ради, как суррогат настоящей жизни. И сами эти жестокие забавники, творящие издевательство, но не ведающие, что творят, вызывают, несмотря на свою отупелость, едва ли даже не больше сожаления, чем их жертвы; ибо и они, эти жестокие забавники, – жертвы "ямы"… Рассказ этот так целен и в цельности своей хорош, что я не стану передавать его содержание или приводит отрывки из него, – и то и другое может только ослабить впечатление.

Если к этим двум задаткам, очень разной цены, но одинаково цельным и законченным, прибавить отдельные страницы вроде вышеупомянутой сцены пения в "Тоске" и превосходные пейзажи, рассыпанные в произведениях г. Горького, то станет ясно, что мы имеем дело с большой художественной силой. И неужели же этой силе суждено заглохнуть в какой-нибудь нашей "яме" или уверовать в тонкость и остроту декадентских игол?

Примечания

1

неравных браков (фр.).Ред.

2

сразу же, не пускаясь в рассуждения (лат.).Ред.

3

См. предыдущую статью И. Игнатова. – Ред.

4

По ту сторону добра и зла (нем.).Ред.

5

В переводе М. Л. Михайлова:

Вот замерла – и меня обняла,
Когти мне в тело вонзая.
Сладкая мука! блаженная боль!
Нега и скорбь без предела!
Райским блаженством поит поцелуй,
Когти терзают мне тело.

6

Когда Ларру спросили, зачем он убил девушку (см. выше), он отвечал: "Она оттолкнула меня, а мне было нужно ее". – "Но ведь она не твоя?" – сказали ему. – "Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет своего только речь, руки и ноги, а владеет он животными, женщинами, землей и многим еще". – Ему сказали на это, что за все, что человек берет, он платит собой, – своим умом и силой, своей свободой и жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым". (Горький, I, 110–111).

7

"Генеалогия морали" (нем.).Ред.

Назад Дальше