Воскресение Маяковского - Юрий Карабчиевский 11 стр.


Я злею: "Выйдь, окно разломай,-
а бритвы раздай для жирных горл".
Девушке мнится: "Май, Май горл".

Как известно, Маяковский языков не знал и по сноскам-переводам под его стихами можно составить исчерпывающее представление о его словарном запасе. Язык его заграничных стихов напоминает язык "американских русских", которых он с презрением передразнивает: "Я вам, сэр, назначаю апойнтман. Вы знаете, кажется, мой апартман?" По его же собственному выражению, "в горле застревают английского огрызки" - не в том горле, для которого острые бритвы, а в своем, родном, маяковском, горле, которое надо беречь от простуд. Он мог бы знать язык, а мог бы не знать, дело не в этом. Дело в том, что, декорируя стих огрызками английского, он нарушает законы восприятия, а это бы должно было его тревожить.

"Сидишь, глазами буржуев охлопана.
Чем обнадежена? Дура из дур".
А девушке слышится: "Опен,
опен ди дор".

Такая сценка. Казалось бы, неплохо придумано. Он, значит, по-русски, а ей-то кажется… На самом деле придумано плохо, главным образом потому, что - придумано. Не может живая американская девушка думать такими словами, такими звучаниями. Эти построения, с их русской транскрипцией, копирующей скорее "заграничное" написание, нежели английское произношение, могут слышаться только самому Маяковскому. Это он, а никакая не американская девушка, сначала аккуратно построил свое "ди дор", а затем, как обычно, задним числом, подобрал к нему созвучную русскую фразу с ее глубочайшим социальным смыслом ("глазами буржуев охлопана").

Интересно, что механистичность этого приема сохраняется при всех возможных преобразованиях. Допустим, он написал бы английские слова по-английски и без ошибок. Прямота и поверхностность способа, которым создается "иностранность" обстановки, все равно бы сохранилась. И мало того, сохранилась бы неестественность. Весь фокус, вся идея стихотворения в том, что девушка видит сквозь толстое стекло, как произносятся чужие, непонятные слова, а слышит при этом свои, родные. Но для русского читателя - все наоборот. В контексте русского стихотворения думать пли говорить на чужом языке может только чужой человек, не мы. Мы не можем воспринять чужой язык как родной и, значит, никак не можем почувствовать эту американскую девушку, встать по её сторону стекла. И, следовательно, опять выходит, что эти американские фразы слышит Маяковский, а не она.

Пушкинский хлебник с его "васисдасом" уместен и замечателен как раз потому, что эта точная шутка-метонимия подчеркивает его чуждость, немецкость в русской среде…

Я так подробно задержался на этом приеме из-за некоторой формальной его новизны, а также из-за того, что с первого взгляда он представляется наименее уязвимым.

Из прочих упомяну еще один, также сегодня широко применяемый, который, по аналогии с кинематографом, я назвал бы методом блуждающей маски. Состоит он в отождествлении автора с объектом стиха. "Я помню: я вел Руставели Шотой с царицей Тамарою шашни…" "И вот, я меч, я мститель Арсен…" "Позволь мне, как немцу, как собственному сыну…"

Прием этот, особенно в частом употреблении современных преемников Маяковского, сильно отдает шизофреническим бредом ("Я кубинец, я Гойя, я голая женщина, мне кажется, сейчас я иудей" и так далее). Но зато он позволяет предельно простыми средствами имитировать самые важные вещи: мощь поэтического воображения и глубину сострадания.

Многие другие не стоят и нескольких слов. Поэт ездит по заграницам и, вместе с мыльницей и гуттаперчевым тазиком, таскает с собой набор трафаретов - тех же окон РОСТА с окном в окне - отверстием для головы. Как бойкий провинциальный фотограф, он вставляет в них то одно, то другое лицо - то француза, то испанца, то американца. Одно окно - для жирного буржуя, другое - для оглупленного рабочего, третье - для сознательного активиста. И два отдельных окна для женщин: для богатой продажной н для честной бедной… Необходимое соотношение между плохим и хорошим соблюдается со скрупулезной аккуратностью. Если быстрый поезд - то "сталью глушит", если Бруклинский мост - то с него кидались в Гудзон безработные, а если песня разгоняет уныние, то какая это песня в стране джаза? Ну, конечно, вы уже догадались: "Мы смело в бой пойдем за власть Советов!"

Ну скажите честно, надо ли было ехать в Америку, чтоб написать, например, такое:

"Американцем называет себя белый, который даже еврея считает чернокожим, негру не подает руки; увидев негра с белой женщиной, негра револьвером гонит домой; сам безнаказанно насилует негритянских девочек, а негра, приблизившегося к белой женщине, судит судом линча, т. е. обрывает ему руки, ноги и живого жарит на костре".

2

Итак, если что-то и примиряет с Западом, так это - техника, техника, техника.

"Вы любите молнию в небе, а я-в электрическом утюге", - сказал Маяковский Пастернаку. Эта фраза призвана служить иллюстрацией его пристрастия к технике и всяческим изделиям рук человеческих. Однако ведь ею в такой же степени можно иллюстрировать и нелюбовь к природе.

"Отец, очевидно, отдернул рукавом ветку шиповника. Ветка с размаху шипами в мои щеки. Чуть повизгивая, вытаскиваю колючки… В расступившемся тумане под ногами - ярче неба. Это электричество. Клепочный завод князя Накашидзе. После электричества совершенно бросил интересоваться природой. Неусовершенствованная вещь".

Эти его воспоминания детства изложены во вполне уже зрелом возрасте, и здесь не просто красивая фраза, а недвусмысленная декларация. И, однако, все это - как бы следствия, опосредованные, вторичные впечатления. Первое же, что бросается в глаза, когда читаешь такие заявления Маяковского, - его техническая малограмотность.

Он вообще довольно мало знал. Когда он, то в одном, то в другом месте, заявляет о своей нелюбви к книгам, то это не избыточность пресыщения, а попытка утвердить и возвысить свою недостаточность. То он отвергает только толстые книги, то книги про любовь, то книги про сыщиков, то вообще всю беллетристику. "Что делать?" для него образец романа. Он в упор утверждает на публичных диспутах, что можно хорошо писать, ничего не читая, и милейший Луначарский всерьез и многословно ему возражает. И, конечно, всегда не просто мнение, не просто позиция, но нажим, требования, проклятья, а то и хуже того.

"Когда Володя учился в пятом классе, - вспоминает его сестра, - распространение в магазинах и на лотках получили книжки о похождениях английских сыщиков. Многие ученики 5-й гимназии увлекались этой литературой… По его инициативе был организован поход против этой литературы. Группа гимназистов под предводительством Володи собирала ее по всем классам и торжественно предавала огню". Собирала… Словно книги там были рассыпаны. Представим себе эту банду подростков во главе с долговязым тяжелочелюстным Володей, как они шумно врываются в классы, вырывают из рук у ребят искомые книги (да, наверно, любые, поди разберись на ходу), обыскивают парты, вытряхивают портфели…

Повзрослев, он уже не сжигал книги, но неприязненное к ним отношение сохранил до конца своих дней.

"Никогда ничего не хочу читать… Книги? Что книги!"

Как всегда при чтении Маяковского, вооруженные весовыми множителями, мы расцениваем эти строчки как эпатажные, употребленные в каком-то ином смысле, означающие высшую степень чего-то - отчужденности, горечи, разочарования… Между тем здесь один из немногих случаев буквального соответствия смыслу. Он на самом деле ничего не читал. Его "рабочая комната" на Лубянке поражает отсутствием книг. На вопрос анкеты: "Есть ли у вас библиотека?" - он отвечает: "Общая с О. Бриком…"

Некультурность Маяковского, вообще говоря, могла бы быть его сугубо частным делом, если бы не подрывала в самой основе пафос его антикультурной позиции. Одно дело - восстание против культуры, другое - нападение на нее извне. Одно дело - отрицание культуры человеком, ее усвоившим и ей принадлежащим, в этом сеть определенное моральное право и бесспорный личный трагизм. И другое - отрицание скопом и в массе того, что задето лишь по поверхности. В его выборе между культурой и цивилизацией, между культурой и техникой нет не только преодоления и отказа, в этом выборе нет и самого выбора, по сути, он тривиален.

Но и его преклонение перед техникой также основано на незнании, на поверхностном восприятии, на дикарском восторге:

Смотрю, как в поезд глядит эскимос…
А если Кавказ помешает - срыть?..
Аж за Байкал отброшенная, попятится тайга…

Отрицая культуру и отвергая природу, он в противовес им утверждает то, о чем имеет лишь самое отдаленное представление…

Младший современник Маяковского Андрей Платонов, в отличие от него хорошо разбирался в технике. И он действительно ее любил. Но он любил не внешние ее атрибуты, не удобства, ею доставляемые, а скрытое изящество инженерных решений, красоту взаимодействия машины и мастера. Мы никогда не найдем в его произведениях ни дикарского восторга перед машиной, ни тем более противопоставления машины природе. У Платонова техника предстает как часть природы, как одно из ее чудесных проявлений, ставшее ощутимым и наблюдаемым благодаря искусству и умению человека. Но и человек у него - часть природы, так что никакого противоречия быть не может.

Маяковский не то чтобы любит технику - он любит блага, ею доставляемые, а ей поклоняется как источнику благ. Красота техники - красота пользы. Но при этом он не может избежать деталей, технических и вообще профессиональных, и здесь таится для него серьезная опасность. Как раз в подробностях и деталях то и дело проявляется его неосведомленность, хотя не всегда ее можно отделить от неосведомленности грамматической.

Рубанок в руки -
работа другая:
суки, закорюки
рубанком стругаем.

Ясно, что строгать можно только доски, суки же и закорюки - срезать, состругивать.

Или другой пример, подмеченный Квятковским: "Поэмы замерли, к жерлу прижав жерло…" - вместо "ствол к стволу". "Очевидно, - замечает Квятковский, - что поэмы, прижатые заглавиями жерло к жерлу, стали бы стрелять друг в друга".

Он говорит о движении морских транспортов. "узлов полтораста накручивая за день", полагая, что узел - это мера расстояния, в то время как это мера скорости.

Или снова "Кем быть"… Вообще это кладезь. От первой, такой зримо материальной строчки "У меня растут года" (так и хочется спросить: откуда?) до последней, с ее педагогической универсальностью… Но мы-то сейчас о технике.

Там - дым
здесь - гром
Гро- мим
весь дом…

Так звучно рассказывает поэт маленьким детям о заводе, где делают паровозы. Видимо, он надеется, что им известно еще меньше, чем ему. В ряде случаев это, быть может, и так. Но зато дети не знают и стихотворческих тонкостей и не оценят полностью рифмующихся строчек: здесь гром - весь дом. Вот Юрий Олеша, тот бы, конечно, отметил, что только ради этой прекрасной рифмы и громим мы весь дом. Какой дом? А черт его знает! Громим…

Он сам признается - в других стихах, в другое время, для другого читателя: "может, я стихами выхлебаю дни, и не увидав токарного станка". Это не мешает его педагогической работе в области техники и разных производств.

Клепочный завод князя Накашидзе остается для Маяковского подсознательным идеалом и, видимо, источником информации. И если не клепки для бочек то винты и гайки выступают как единственные реальные детали, которые он использует по назначению:

Я гайки делаю, а ты
для гайки делаешь винты.

Вот, наконец, совершенно безопасные строчки. Винты для гаек… Что может быть проще? Стоп! Для гаек или для гайки? Несколько гаек на один винт - это вещь вполне представимая. Но несколько винтов для одной гайки?!

Ах, вы скажете, надоело, оставьте ваши придирки. Ну это такая собирательная гайка, единственное число в значении множественного, Маяковский его очень часто использует: "звездой набиты", "винты для гайки"…

Не-ет, скажу я, так не выходит, потерпите еще минутку. В первой строчке множественное - это множественное, и во второй винты - это тоже винты. Значение числа определено, и уже не может быть никаких замещений. А поставил он здесь единственное число все для той же внутренней рифмы, чтоб винительный падеж множества гаек рифмовался с родительным падежом одной: я гайки - для гайки. И бросается банда винтов-насильников на одну-единственную бедную гаечку, и все это - ради прекрасной рифмы. Не такой уж, кстати, прекрасной…

И коль скоро речь зашла о стихах для детей, то вспомним и некоторые другие, уже в связи не с машиной, а с поэтической техникой, - "Что такое хорошо и что такое плохо?". Вспомним, к примеру, это название, уместное разве что в обратном смысле, в каком-нибудь лихом парадоксе Хармса. Все эти приторные поучения, стерильные образцы для подражания, халтурные согласования строчек: "это вот", "пишут тут"… Переросток, так и не ставший взрослым, он не представлял себе иного обращения с детьми, кроме прямой скуловоротной дидактики.

Он и взрослых всегда поучал и воспитывал, и со взрослыми читателями обращался, как с детьми. Кого он только не учил в своей жизни! Он учил поэта, он учил рабочего, он учил крестьянина, он учил ученого. В переносном - но и в прямом смысле. Его чистота и нетронутость в научной области, естественно, превосходит нетронутость техническую. Это позволяет ему с легким сердцем требовать от неведомой ему науки поменьше заниматься всякими теориями (главное - поменьше читать всяких толстых книг), а быть ближе к жизни и практике:

На книги одни - ученья не тратьте-ка.
Объединись, теория с практикой.

Замечательно здесь постоянство позиции в столь сложном и для многих не решенном вопросе. Как будто не прошло пятнадцати лет от юношеского "Гимна ученому" с его знаменитым квадратным корнем, призванным раз и навсегда напугать читателя своей жуткой оторванностью от жизни, - до этих зрелых, заметно усталых, но исполненных все того же детского пафоса строк…

3

Между тем Юрий Олеша рассказывает: "Автомобиль он купил, кажется, в Америке. Это было в ту эпоху необычно - иметь собственный автомобиль, и то, что у Маяковского он был, было темой разговоров в наших кругах. В том, что он приобрел автомобиль, сказалась его любовь к современному, к индустриальному, к технике…"

Это было необычно, можно поверить. И легко представить себе разговоры "в наших кругах".

Конец 28-го года. Начало массовых раскулачиваний. Первые вредительские дела. Соловки переполнены до отказа. Хлеба не хватает, введены карточки. Надо было очень любить технику и именно той самой любовью, какой любил ее Маяковский, чтобы именно в это время… Нет, не в Америке. Олеша забыл. В Париже, который к тому моменту успел смертельно надоесть Маяковскому. Он жалуется на это в письмах Лиле и намеревается ехать на отдых в Ниццу и Монте-Карло. Хлопоты, связанные с покупкой, также отнимают много сил и времени. Он обсуждает в письмах и телеграммах систему, мощность двигателя, цвет и наконец останавливается на "сером реношке"…

Как и в прежние эпатажные времена, он продолжает удивлять публику. Он любит путешествовать - и путешествует, другие не любят и сидят дома. Он любит технику - и покупает автомобиль, другие не любят и ездят в трамвае. Трамвай - это разве техника? Это склоки, это жди, это стой и трясись. Техника - то, что создает удобства, комфорт и всяческую приятность. Техника - это социализм.

Как будто пришел к социализму в гости,
от удовольствия - захватывает дых.
Брюки на крюк, блузу на гвоздик,
мыло в руку и… бултых!

Вот предел мечтаний, вот счастье, вот светлое завтра. Поэт-бунтарь, не жалевший сил для борьбы с отжившим старьем, сжигавший книги, крушивший соборы, расстреливавший картинные галереи, казнивший министров, актеров, коммерсантов, - показывает нам, наконец, для чего он все это делал.

Бултых!

Не надо думать, что этот мещанский рай возник перед ним лишь в последние годы, в результате общественного разложения. Он и в молодости держал у себя перед глазами точно такие картинки:

Мой рай - в нем залы ломит мебель,
услуг электрических покой фешенебелен.
Там сладкий труд не мозолит руки,
работа розой цветет на ладони…

Интересно было бы спросить Олешу, как он думает, личный шофер товарищ Гамазин тоже служил выражением любви Маяковского к технике? Ведь, как ни странно (совсем не странно), Маяковский был абсолютно беспомощен в обращении с любыми техническими средствами и так-таки и не смог научиться водить свой собственный автомобиль.

Назад Дальше