4
Это был очень скучный человек. Там, где не было эстрады, аудитории, состоящей хотя бы из одного слушателя, там, где не было объективно заданного сценария, театрализованного сюжета отношений, - там разговаривать с ним было не о чем, разговаривать было не с кем. Рита Райт рассказывает, как однажды несколько вечеров подряд пыталась записывать за Маяковским все интересное, что он выскажет. Все вечера он играл в карты, ничего примечательного не сказал. "Все осталось в стихах", - поясняет она. Это верно в двояком смысле. В том, который имеет в виду Райт, но еще и в том, что ничего кроме ничего сверх в нем никогда не было. Его внутренний мир вполне соответствовал стихам любого периода и часто бывал беднее стихов, но никогда не богаче.
Вторая половина его творческой жизни, примерно с 23-го года, - это уже окончательно плоский, двумерный, а порой одномерный период, но это не значит, что вне стихов существовал какой-то объемный подлинник. Подлинника вообще не было.
Его космос и ранее был выстроен линейно, путем прямого увеличения размеров обыденных и повседневных предметов. Теперь же он окончательно замыкается на том, что соответствует ему по степени сложности. В его абсолютизации руководящих установок, стиля жизни и отношений, в его стремлении возвести в ранг вечности эту бренную мешанину понятий и слов нет ни насилия над собой, ни намеренного сужения кругозора. Это и есть мир Маяковского, никакого другого не существует. Его собственная, личная бездуховность окончательно, хочется сказать - органически - сливается с коллективной бездуховностью и пошлостью.
Пройдут года сегодняшних тягот,
летом коммуны согреет лета,
и счастье сластью огромных ягод
дозреет на красных октябрьских цветах.
Какому пародисту, какому Архангельскому, какому вообще постороннему человеку, не содержащему в себе этой пошлой сласти, содержащему хоть что-нибудь кроме нее, - по силам такие строки?
Тоскливая ограниченность его кругозора еще настойчивей, чем в прямых декларациях, бросается в глаза в его многочисленных в последнее время сатирах. Сатира, еще более, чем апологетика, лишена дистанции восприятия. "Я волком бы выгрыз бюрократизм…" Никого не минуют учреждения и чиновники, но люди обычно живут другим, а туда - попадают. Маяковский же этим и в этом живет. У него бюрократы и те, кто с ними борется, выступают как величины одного измерения и, в лучшем случае, равных порядков. В конце концов это приводит к тому, что Маяковский, борясь с чиновником, не убивает его, а, наоборот, утверждает.
Но нигде так не проявилась его ограниченность и отсутствие всякой духовной опоры, как в изобличении мещанства и быта.
Он объявляет быт своим главным врагом, он раздувает любую мелочь общежития до размеров национального бедствия. Весь былой пафос борца и трибуна, всю оставшуюся энергию разрушения он устремляет в эту узкую щель.
Опутали революцию обывательщины нити.
Страшнее Врангеля обывательский быт.
Скорее головы канарейкам сверните -
чтоб коммунизм канарейками не был побит.
Вот кто угрожает коммунизму - канарейки.
(Только не надо вспоминать о любви к животным. Это тема других, отдельных стихов, принадлежность другой маски. Надо знать, почему написано, когда написано, для кого написано. Впрочем, в Водопьяном у Лили Юрьевны есть и канарейка - подарок Маяковского.)
Этот страстный призыв: сверните головы! - прозвучал в 21-м году. Через восемь лет - та же тема, та же опасность и столь же актуальна. Но прибавился коллективный опыт. Оказалось, что лучше сворачивать головы не канарейкам, а их владельцам: "Изобретатель, даешь порошок универсальный, сразу убивающий клопов и обывателей".
Что же он сделал, обыватель Маяковского, чем он страшен и чем опасен? Из потока проклятий и общих фраз попытаемся извлечь его страшную вину, обрекающую его на неминуемую гибель, отдельно от канареек и вместе с клопами.
"Человек приспособился и осел… пережил революцию… завел абажуры и платьица…" Не борется вместе с "нищим Китаем", а, напротив, опасается собственных бурь. "Будучи очень в семействе добрым, так рассуждает лапчатый гусь: "Боже меня упаси от допра, а от МОПра - и сам упасусь.""
Не правда ли, очень по-человечески рассуждает лапчатый гусь? Вот за то его и убей!
Не один Маяковский писал о мещанстве, было много разных писателей. И, конечно, король среди всех - Зощенко. Но какая бездна отделяет его от Маяковского!
Зощенковский обыватель показан так, что, кажется, ни одна деталь не потеряна, и в то же время чудесным образом сохранена огромная дистанция взгляда, непрерывная соотнесенность с миром. Человек как бы взвешен в мировом пространстве, оно окружает его со всех сторон, вбирает его в себя и противостоит ему. Сам он об этом не имеет понятия, тычась в свои примуса и калоши, но это знает про него автор и постоянно ощущает читатель. И от этого вселенского соотнесения обыватель Зощенко еще более ничтожен - но и значителен в своем ничтожестве, порой же - просто величествен. Разумеется, здесь и речи не может быть не только о призыве к уничтожению, но и о простом осуждении. Жизнь не осуждает и не прославляет зощенковского героя, она через него осуществляется.
Совершенно иначе у Маяковского. Его мещанин - мурло и гад, осужденный еще до стиха или пьесы (в полном соответствии с юридической практикой времени). Разговаривать с ним решительно не о чем, и интересен он лишь как вредный паразит, разновидность насекомого (недаром - "Клоп"), как одно из препятствий на пути настоящих людей все к тому же светлому завтра. Но и противостоит ему не Вселенная, а вот это самое светлое завтра - в виде каких-то больших машин, создающих материальную основу счастья, и зданий, тоже непременно больших: просторные палаты, белые халаты, светлые окна, гладкие полы - что-то вроде санатория для работников ЦК. Масштаб ничтожный, по сути - никакой. Осуждение примуса и гитары в пользу трактора и духового оркестра. Что такое трактор? Большой примус. Что такое оркестр? Большая гитара. Большое мещанство против малого мещанства - вот и вся официальная философия Маяковского.
5
И здесь происходит неотвратимое, то, чего и следовало ожидать. Пафос обличения оборачивается автопародией, но уже и стилистической и смысловой.
Там и сям карикатуры на мещан и обывателей выглядят как шаржи на самого автора, лишь стоит сличить их с соседними строчками или с известными фактами жизни.
Вот портрет ненавистного мещанина, обвинительная речь Маяковского:
Давно канареек выкинул вон,
нечего на птицу тратиться.
С индустриализации завел граммофон
да канареечные абажуры и платьица.
А вот здесь же, буквально через несколько страниц - его защитительное выступление:
- Купил, - говорите; Конешно, да.
Купил, и бросьте трепаться.
Довольно я шлепал, дохл да тих,
на разных кобылах-выдрах.
Теперь забензинено шесть лошадих
в моих четырех цилиндрах.
Здесь все то же самое, только увеличено. Вместо канареек - кобылы-выдры, вместо граммофона - серый "рено". Примус-трактор, гитара-оркестр…
Да и Присыпкин-Баян в его "Клопе" - не раздвоенный ли это образ автора, с нормативными разговорами о загнивающем Западе и большой тягой загнивать так же? "Какими капитальными шагами мы идем по пути нашего семейного строительства! Разве когда мы с вами умирали под Перекопом, а многие даже умерли, разве мы могли предположить, что эти розы будут цвести и благоухать нам уже на данном отрезке времени? Разве когда мы стонали под игом самодержавия…"
Кто это говорит? Конечно, Баян, сатирический отрицательный тип. Но обнаружить мы это можем лишь по двум ориентирам, специально вставленным автором в его речь. В остальном это типичный монолог Маяковского. Я бы даже сказал, что "розы на данном отрезке" менее смешны и менее пошлы, чем "счастье сластью огромных ягод на красных октябрьских цветах".
И уж совсем без всяких изменений и вставок, с рюмкой в руке и селедкой на вилке, мог бы произнести Баян исполненные пафоса строки поэта: "Теперь, если пьете и если едите, на общий завод ли идем с обеда, мы знаем - пролетариат победитель и Ленин - организатор победы".
Поразительно, до какой степени ведущие пародийные персонажи Маяковского похожи на него самого - характером поведения, кругом интересов, стилем речи и стилем жизни. Бюрократ из бюрократов главначпупс Победоносиков - обнаруживает несомненные черты Маяковского, и не какие-то второстепенные, а самые важные. Тщеславие, доходящее до анекдота, абсолютизация высших чинов и рангов и всей атрибутики советской жизни, движение "к социализму по стопам Маркса и согласно предписаниям центра", мешанина из секса и партийной демагогии. Все сходится, вплоть до отношения к "акстарью" и излюбленных приемов риторики.
Маяковский. Спускался в партер, подымался к хорам, смотрел удобства и мебель… Не стиль, я в этих делах не мастак. Не дался старью на съедение. Но то хорошо, что уже места готовы тебе для сидения. Его ни к чему перестраивать заново - приладим с грехом пополам… А если и лампочки вставить в глаза химерам в углах собора…
Победоносиков. Тогда, я думаю, мы остановимся на Луе Четырнадцатом. Но, конечно, в согласии с требованиями РКИ об удешевлении, предложу вам в срочном порядке выпрямить у стульев и диванов ножки, убрать золото, покрасить под мореный дуб и разбросать там и сям советский герб на спинках и прочих выдающихся местах…
Маяковский. Где еще можно читать во дворце - что? Стихи. Кому? Крестьянам!
Победоносиков. Кто? Растратчик! Где? У меня! В какое время? В то время, когда…
Или другой пример "победоносного" стиля: "Многие эстетические места и вычурности надо сознательно притушевывать для усиления блеска другими местами" ("Как делать стихи").
А символическая пантомима в той же "Бане", поставленная угодливым режиссером, - разве это не пародия на творчество Маяковского?
Стоит ли после этого удивляться, что все его положительные персонажи выглядят как двойники отрицательных.
Фосфорическая женщина: "Я разглядывала незаметных вам засаленных юношей, имена которых горят на плитах аннулированного золота. Только сегодня из своего краткого облета я оглядела и поняла мощь вашей воли и грохот вашей бури, выросшей так быстро в счастье наше и в радость всей планеты…"
Как будто не существует никакого живого слова, никакого критерия, стоящего вне этого плоского мира, вне этого круга понятий.
Голосует сердце, я писать обязан по мандату долга.
Так выражает свое подлинное рвение, свой ставший натурой служебный пафос, поэт Победоносиков, он же Баян, он же Фосфорическая женщина Маяковский. В прежнее время этот собирательный тип был дебоширом, бунтарем и громилой - когда это было выигрышно и безопасно. Теперь, с той же энергией и искренностью, его сердце руководствуется мандатом, выданным на голосование "за".
Так что же есть искренность, и что есть подлинность, и что же такое человеческое сердце? В данной замкнутой системе отношений эти понятия утрачивают всякий смысл.
6
Стихи, написанные. Маяковским в последние два-три года жизни, - это, за очень редким исключением уже не просто автопародия, но тотальная, захлестывающая пошлость, поражающая своим непрерывным избытком.
В поцелуе рук ли, губ ли,
в дрожи тела близких мне
красный цвет моих республик
тоже должен пламенеть.
Именно так писал бы Победоносиков, если бы он писал стихи. Кто еще мог увидеть пламенеющий красный цвет, да еще республик, в дрожи тела, а также "в поцелуе рук"?
Мы теперь к таким нежны -
спортом выправишь немногих,-
вы и нам в Москве нужны,
не хватает длинноногих.
Не хватает длинноногих, недовыполнен план, кое-какие коротконогие выправлены, но этого все еще мало, и в соответствии с нуждами народного хозяйства длинноногих приходится выписывать из Парижа, разумеется, временно, пока не будет налажено собственное отечественное производство…
А ведь это письмо Татьяне Яковлевой, в которую он был как будто всерьез влюблен и с которой перед тем встречался ежедневно на протяжении полутора месяцев - как раз тогда, когда писал Лиле Юрьевне о Париже, надоевшем "до бесчувствия, тошноты, отвращения". Он уехал, а она осталась, он тоскует, ревнует - казалось бы, все по-человечески. Но так прямо, без подмены оснований и мотивов, Маяковский написать не мог. Лицемерие? Опять и опять это слишком простое слово претендует на то, чтобы выразить суть. Не лицемерие, а неправда, маска, личина - как единственный способ существования. И действительное слияние личного с общественным - личной неправды с общественной пошлостью.
Стихотворение в этой системе понятий выступает как особый вид дезинформации и не может выражать подлинных мотивов, а может лишь сублимировать их энергию, переводя ее в нечто объективно значимое. "Я не сам, а я ревную за Советскую Россию". А тогда уже как следствие: не в том несчастье, что любимая женщина отдается другому, а в том, что - классовому врагу.
Не тебе в снега и в тиф
шедшей этими ногами,
здесь на ласки выдать их
в ужины с нефтяниками
Речь, конечно, не о героических нефтяниках Каспия, а о парижских нефтяных магнатах. Именно этим буржуям-толстосумам вынуждена - но не должна! - выдавать на ласки свои длинные ноги очаровательная Татьяна Яковлева. Должна же она выдавать их другим - кому подскажет классовое сознание (не ее, конечно, а наше). Если бы она выдала литейщику Ивану Козыреву, только что вселившемуся в новую квартиру, или тем же рабочим Курска, добывшим первую руду, то основании для ревности, этого дворянского чувства, у Маяковского вроде бы не должно было быть. Но такая вероятность затуманила бы ситуацию, н он ее не рассматривает. Он бросает на полстрофе частушечный хорей с его пригородной куртуазностью и переходит на резкий революционный дольник:
Иди сюда, иди на перекресток
моих больших и неуклюжих рук.
Не будем спрашивать зачем. Ясно и так: для выполнения общественного долга.
Не хочешь?
(Не хочет!)
Оставайся и зимуй.
И это оскорбление на общий счет нанижем.
Так все та же подростковая обида на недоданность, выступавшая под самыми различными масками (вспомним "Облако", буквально: "Мария - не хочешь?"), трансформируется теперь в политический факт, в событие жизни страны и народа.
Тезис о футуризме как государственном искусстве осуществляется им в одностороннем порядке. Он не только объявляет интересы государства (то есть высшего, недосягаемого руководства) своими личными интересами, но и наоборот - свои личные нужды трактует как общественное явление. При этом он подробно документирует свою жизнь, как если бы это была жизнь страны или города. Это относится и к самой главной, единственной, по сути, его привязанности.
Глава восьмая
ЛЮБОВЬ
1
Отдельное издание поэмы "Про это" было иллюстрировано фотографиями. Это были фотомонтажные листы Родченко с различными изображениями Лили Юрьевны Брик, вплоть до ее фотографии в пижаме (не более, но по тем временам не мало).
О причинах такой "раздеваловки" много спорили. Я думаю, что в числе прочих мотивов здесь была необходимость фиксации. Он стремился закрепить отношения с этой женщиной чем-то более вещественным и материальным, нежели собственные стихи. Есть такое чувство, что, несмотря на все декларации, где-то далеко в глубине души он воспринимал стихи и вообще слова как нечто непрочное и эфемерное. Фотография же - материальна и несомненна, она настоящий документ и памятник…
И вот он выставляет свою любовь напоказ, давая читателю - не только множеством строк, где громко названо "имя Лилино", но и прямыми ее фотографиями, - давая читателю желанное право: публично и вслух обсуждать эту женщину, а заодно и его самого, со всей его явной и скрытой жизнью.
Что же это были за отношения? И ведь не только с ней, но и с нашим мужем, другом, подчиненным и в то же время начальником, таинственным бакалавром марксистских наук, которого Бог (или Дьявол?) послал Маяковскому в неотлучное приложение к его возлюбленной…
Это ему, ему же,
чтоб не догадался, кто ты,
выдумалось дать тебе настоящего мужа
и на рояль положить человечьи ноты.
Постепенно привыкаешь к тому, что неправда - всеобщая повинность его биографов, как бы клятва верности его двусмысленной тени. Естественно, что в вопросе об отношениях с Бриками - отношениях действительно запутанных, двусмысленных, не всегда ясных и самим действующим лицам, - все вспоминатели проявляют полное единство и дружно заполняют любые объемы туманом ничего не означающих слов.
"Он выбрал себе семью, в которую, как кукушка, залетел сам, однако же не вытесняя и не обездоливая ее обитателей. Наоборот, это чужое, казалось бы, гнездо он охранял и устраивал, как свое собственное устраивал бы, будь он семейственником. Гнездом этим была семья Бриков, с которыми он сдружился и прожил всю свою творческую биографию".
Так вспоминает Николай Асеев, лучший друг и первый приближенный лефовских лет. Деликатное скольжение по паркету, вкрадчивая ходьба в носках и на цыпочках… Но в этом вкрадчивом, бесшумном скольжении Асеев то и дело помимо желания наталкивается на реальные обстоятельства и сразу же ставит в тупик читателя.
Что значит "не вытесняя и не обездоливая"? Значит, мог возникнуть и другой вариант, более подходящий к слову "кукушка"? И как слова "прожил творческую биографию" могут относиться к семье и к дому, к чужому или не чужому "гнезду"? Что же там было на самом деле, с кем он жил "творческую биографию", с Лилей Юрьевной или с Осипом Максимовичем? Или же семейные отношения ограничивались для него равным общением с ними обоими? Не похоже, чтоб это было так.
Если вдруг прокрасться к двери спаленной,
перекрестить над вами стеганье одеялово,
знаю -
запахнет шерстью паленной,
и серой издымится мясо дьявола.
Вот какое семейное гнездышко охранял и устраивал, как свое, Маяковский. И в предсмертной записке (к которой мы, конечно же, еще обратимся) он написал: "Моя семья - Лиля Брик", а не Лиля Юрьевна и Осип Максимович. Действительно ли Маяковский нежно и искренне дружил с Осипом Бриком или это были иные отношения, более сложные и запутанные, быть может, более деловые?