Есенин - Александр Андреев 11 стр.


- Не знаю, Митя. - Есенин уклонился от ответа. Он уже давно понял, как долго надо рыться в залежах драгоценных слов, чтобы найти единственное, нужное. Иногда оно отыскивалось с трудом, иногда же приходило само, нежданное, и опаляло взгляд, как молния.

- Я бы, наверно, ни одной такой фразы не придумал, - признался Пыриков. - А у тебя так складно выходит. Ты и в самом деле так думаешь насчёт поэта?

- Да! - Есенин вдруг заволновался, неспокойные руки двигались, как бы ища опоры. - Выше поэта никого нет. Разве что Бог...

- Скажи, Серёжа, как ты пишешь, когда? - Пыриков смотрел на одноклассника удивлённо и с тревогой. - Берёшь бумагу и прямо пишешь?

- Я пишу всегда, Митя. Даже во сне. Утром встану, всего стихотворения не помню, а отдельные строчки помню, образы помню. Иной раз попадаются удачные. Их записываю.

В это время, задевая плечами за косяки двери, вломился в комнату Епифанов, весь растрёпанный, расстёгнутый, взлохмаченный, с мутной и блудливой усмешкой. Он был слегка навеселе; на горбинке носа светились капельки пота.

Есенин поспешно прикрыл сундук. Епифанов, расставив ноги, всунув руки в карманы брюк, сверху вниз глядел на Есенина.

- Добро прячешь? Много накопил-то?

- Для меня хватит, - ответил Есенин. Епифанов схватил с койки карточку, чуть покачиваясь, медленно прочитал надпись.

- Ты к Панфилову собрался? С нами разве не будешь? - Он положил карточку на место.

Есенин опасался, что его заподозрят в пренебрежении к однокашникам.

- Приду, - сказал он. - Переоденусь и приду. С Митей вместе.

- Ну, смотри... Будем ждать. Гульнём напоследок!.. - Епифанов круто повернулся и, слегка раскачиваясь, вышел, унося деланно-беспечную и блудливую усмешку.

Митя Пыриков осторожно вынул из-под матраса брюки - так ребята заменяли утюжку.

- Все мы изменились за это время, - поделился наблюдениями Митя. - Но Епифанов, Калабухов, Яковлев, Тиранов, Кудыкин - к худшему.

- Я вижу, Митя.

- Зачем же тебе идти к ним, Серёжа?

- Всё-таки учились вместе... Попрощаться надо.

Солнце садилось за дальнюю кромку леса, и оттуда, из-за леса, прорвались багровые клубящиеся потоки света, осязаемо-густые, и идти было трудно, как по воде против течения.

- Долго задерживаться не станем, - сказал Пыриков, жмурясь от резкого света. - Посидим малость для приличия и домой.

- Да. Мне обязательно надо повидать Гришу, - сразу согласился Есенин.

К Яковлеву пришли в сумерки. В зале ламп ещё не зажигали, и к окнам снаружи приникла синь. Тускло белел длинный стол, застланный скатертью. В простенке на комоде круто выгибал мерцающую никелем трубу граммофон. Сбились в тесную стайку незнакомые девушки.

- Где же кавалеры? - учтиво спросил Пыриков, озираясь в сумраке.

- Там, - сказала одна из девушек, коротко махнув рукой на дверь в соседнее помещение. Оттуда не торопясь вступил в залу высокий седой человек в тёмной жилетке: отчётливо выделялись рукава белой рубашки.

- Сейчас мы вздуем лампы, - неторопливо сказал он, снял стекло с "молнии", убавил фитиль с расчётом, чтобы пламечко горело едва-едва, а то стекло от сильного накала может лопнуть; затем засветил вторую "молнию", висевшую над столом. Погодя немного подкрутил фитили и только тогда повернулся к вошедшим, дородный и снисходительный.

Есенин догадался, что это отец Яковлева, торговец лесом.

- Добрый вечер, молодые люди, - приветливо сказал тот, подавая широкую ладонь. - Вот вы - Есенин, стихотворец? Угадал?

- Угадали, - отозвался Есенин.

- Мне Федя часто говорил о вас. Поэтому я уже знаком с вами. А вы кто будете?

- Пыриков. Митя Пыриков.

- Тоже слышал. Ну, а я Илья Фёдорович. Проходите. Сын сейчас придёт. А чтобы не заскучали, заведу вам музыку. - Он покрутил ручку полированного ящичка, опустил осторожно - видно, дорожил этой штукой - мембрану на чёрный диск, и из полоротого зева трубы вырвались высокая, с визгом, мелодия, а потом лихой, цыганский, с таким же визгом женский голос. Илья Фёдорович удалился в комнату, откуда пришёл, а Есенин и Пыриков, подсев к девушкам, стали знакомиться.

У всех трёх были косы, на концах кос - пышные банты, руки подавали несмело, неразборчиво шептали имена, смущались, боясь поднять глаза. Они почему-то возбуждали у Есенина чувство жалости, как будто он наперёд видел их печальную судьбу. Только одна из них показалась ему миловидной - та, что держалась побойчее подруг. Есенину стало вдруг радостно от мысли, что здесь жизнь его уже закончилась и за пределами этого захолустного городка его ждёт иной мир, неведомый, но пленительный...

Яковлев и Кудыкин привели с собой ещё двух девушек. Есенин встречал их в городке не раз, но знаком с ними не был. По тому, как они свободно, не стесняясь вели себя, заметно было, что они в этом доме не впервые. От их смеха и оживления, от граммофонного крикливого пения в зале сразу стало шумно, суетливо и как бы тесно. Надев фартучки, девушки сноровисто, ловко накрывали на стол, летали то в прихожую, то к буфету, то в соседнюю комнату. Стол преображался на глазах...

Яковлев, оправдываясь, разъяснил Есенину:

- Заходили за Верой и Феней. В магазин завернули. Давно ждёте?

- Нет, только что пришли.

- И Калабуха с Тирановым не видно, - заметил Кудыкин, озираясь. Он раздался вширь, шея потолстела, щёки налились, уменьшив и без того небольшие глаза в короткой щетинке ресниц. - Епифанов куда-то скрылся...

- Никуда не денутся. - Яковлев подмигнул Есенину и улыбнулся. Узкое, длинное лицо словно переломилось пополам от улыбки.

Есенин уловил в этой принуждённой улыбке что-то заискивающее, и в то же время она настораживала. Он переглянулся с Пыриковым, и тот едва заметно кивнул ему, подтверждая этим, что следует быть начеку.

Ввалились Тиранов и Калабухов, уже подвыпившие, громкие. Что-то принесли в сумке, отдали хозяйкам. Отодвинулись в мужской угол. Колени Тиранова упёрлись в колени Есенина.

- Ты почитаешь, Серёжа? На прощание...

- Ничего нового нет. - Есенин смотрел на Тиранова, на жиденькую бородку, похожую на чёрный мазок под нижней губой, на реденькие усики - два жидких мазка над верхней губой; и бородка и усы - лишние на этом лице - наводили на сравнение с каким-то комическим книжным персонажем.

- А я буду читать. Поэму. Да, поэму! Ты не кривись, Сергей, не злорадствуй! Знаю, что скажешь: длинно, скучно, однообразно. Не скажешь, так подумаешь. Ну и пускай! Смейся!

- Я не смеюсь, - просто сказал Есенин. - Над душой смеяться грешно. А в стихах - живая душа трепещет... Мне только жаль, что ты много тратишь времени зря. На длинную поэму часто не хватает словосочетаний - настоящих, поэтических - даже у большого, у опытного поэта, не то что у нас с тобой. Я уж не говорю об образах.

- Конечно! - Тиранов отодвинулся. - У тебя всё проще.

- Ты так считаешь? У меня проще? - Есенин изумлённо и в то же время снисходительно качнул головой.

- Да, проще, - повторил Тиранов, распаляясь. - Тебе нет никакого дела до людских страданий! А они мне жгут сердце. Я обязан об этом не то, что говорить - кричать!.. А что у тебя! Нашёл образ - не скрою, образ такой, что сердце захлёбывается от неожиданности, от восторга, если хочешь, - поставил его в серёдку или в конец стиха, а к нему пристегнул всё остальное. Я твои повадки разгадал давно.

- Образ, говоришь? А ведь образ - это основа всей поэзии, - заговорил Есенин негромко и не совсем уверенно, будто проверяя на слух свои мысли. - Помнишь, у Лермонтова?.. "Лучом румяного заката твой стан, как лентой, обовью..." Дух захватывает! А у Некрасова! Каждое слово не то что образ - целая картина. - Есенин волновался, и в такие минуты глаза его наливались темнотой, руки двигались неспокойно, как-то изломанно. - Образ поражает воображение как молния, неожиданно и неотразимо.

Девушки примолкли, прислушиваясь к непонятному им спору, к необычным и незнакомым словам. Взгляд их притягивал скромный парень с жёлтыми волосами, как бы впитывавшими в себя свет ламп и от этого тоже как бы светившимися.

Кудыкин скучал, украдкой поглядывая на стол, заставленный аппетитными закусками, бутылками с вином; он сонно мигал заплывшими глазками, щетинка ресниц трепетала.

- Может быть, ты прав, - внезапно согласился Тиранов, подумав. - "И берёзы стоят, как большие свечки". Такого ещё не было, во всяком случае, я не читал. Это хорошо. Но я так не могу. Не вижу так. Ненависть застилает взгляд. Ненавижу такую жизнь, такие порядки, от которых страдает рабочий люд.

- Федя, скоро мы сядем? - спросил Кудыкин Яковлева, появившегося из прихожей с блюдом солёных огурцов. - Спать даже захотелось!..

- Ты поспи... - сказал Есенин насмешливо, - а мы пока поговорим. Тебе постигнуть такие высокие понятия, как поэзия, не под силу. Не дано...

Кудыкин вскочил, длинный, неистовый, навис над Есениным; на всю стену легла мрачная тень.

- Я тебя предупреждаю, краснобай! - проговорил он отчётливо. - Ещё одно такое высказывание, и ты получишь сполна. За всё! Напоследок. А на поэзию вашу, на умные ваши рассуждения я плюю! Усвой это хорошенько.

- Ладно, усвою, - сказал Есенин. - Сядь, не заслоняй свет.

- Тебя уже раз тягали к ответу? - крикнул Кудыкин. - Это предварительно. Жди - скоро закуют в колодки! И - по тракту - к сибирским медведям: им читай свои вирши...

Калабухов дурашливо захохотал.

- Их нельзя сводить вместе, Тиранова и Есенина, они враги веселья! Им дай поспорить, побеседовать до отвала. Скучно, господа...

Яковлев, приблизившись наконец к ребятам, спросил:

- Епифанова ждать будем?

- Ну его. - Кудыкин сердито отмахнулся. - Всегда он опаздывает, вечно у него какие-то неотложные дела, свидания, таинственные исчезновения, а мы тут жди... Не станем!

- Тогда прошу к столу, господа! - радушно, подражая отцу, произнёс Яковлев. - Хозяйки, приглашайте!.. Есенина и Тиранова рассадить - подальше от греха. Серёжа, пролезай туда, в глубину. Рядом с тобой сядет Таня. - Он показал на одну из трёх девушек, с русой тяжёлой косой. - Таня, вы не возражаете?

- Нет, - поспешно ответила она, вспыхнув, и затеребила тонкими пальцами бант косы. Есенин тронул её за локоть, приглашая за собой, и продвинулся почти в самый угол, к раскрытому окну. Он сел на лавку, села и Таня. Краем глаза она замечала, что он, повернувшись, пристально смотрит на неё. Она не слышала, не замечала, как остальные располагались за столом, шутя и переговариваясь, двигали стульями, - она как бы впала в забытье и очнулась, только когда услышала его голос:

- Таня, а вы стихи любите?

Вздрогнув, она смело, в упор взглянула на него. А глаза у неё большие, затягивающие, как лесная даль.

- Люблю, - ответила она.

- И понимаете?

- Нет, я их чувствую. - Она непроизвольно, переплетя тонкие пальцы, прижала руки к груди.

- И кого вы читаете сейчас?

- Из современных - Блока, Северянина, Надсона ещё читала. От Пушкина, от Лермонтова кружится голова... - Она говорила, не слыша своего голоса, она смотрела на его лицо, на улыбку, и глаза её распахивались всё шире, изнутри пробивались испуг и радость, ей казалось сейчас, позови он её - пойдёт куда хочешь, заставь сделать невероятное - сделает не раздумывая.

Есенин не мигая глядел на неё, на очертание её губ, тёплое, приятное, присущее русским женщинам, и вдруг поразился одной внезапно явившейся мысли. Предшественники его, поэты, писатели, велики уже одним тем, что они создали удивительный образ русской женщины. Пушкинский, чуть грустный, преданный и прекрасный. Тургеневский, романтичный и прекрасный, с душой сильной и возвышенной, готовой на подвиг. Некрасовский, мужественный, смелый, не боявшийся ни длинных дорог, ни житейских невзгод, умный и прекрасный. Блоковский, почти неуловимый, как бы утонувший в синей дымке, пленительный и прекрасный... И у него будет создан образ русской женщины, его, есенинский, неповторимый и тоже прекрасный!..

- Спасибо, Таня, - прошептал он.

- Спасибо? За что же? Я ничего такого не сделала.

- Сделали. Для меня... А в общем-то за то, что вы есть на земле и что я вас встретил.

Она засмеялась тихо - от полноты непонятных и тревожных чувств.

Им налили вина.

- Хватит вам секретничать! - Это крикнул Яковлев. - Поднимите бокалы, господа! Мой отец приготовил для нас напутственное слово! Пожалуйста, папа...

Стало тихо. И Есенин и Таня не заметили, когда среди них появились родители Яковлева. Илья Фёдорович, с тщательно расчёсанной бородкой и усами, стоял с краю стола, в синем костюме; напомаженные волосы уложены на пробор; он держал в руке высокую рюмку с коньяком.

- Господа молодые люди! Раньше всего позвольте поздравить вас с окончанием школы! Я завидую вам вдвойне. Во-первых, учение осталось позади, и я разделяю в связи с этим вашу радость. Во-вторых, самое прекрасное - жизнь - у вас вся впереди. Её много, кажется, непочатый край, но ошибается тот, кто так думает. Поэтому не будьте расточительны. Вы должны многого достигнуть за то время, которое вам отпущено...

"Правильно говорит, - отметил Есенин, внимательно слушая. - Надо успеть многого достигнуть..."

- Будьте верны престолу нашему. Служить честно царю и отечеству - в этом должен быть смысл вашей жизни.

Есенин вдруг затосковал, что-то безысходное слышалось в этих казённых понятиях - "престол", "царь", они точно подсекали крылья на лету. Что они, эти понятия, в сравнении со всеобъемлющим: отечество, земля, родина, народ! Будет на земле престол или его не будет, а облака, белые караваны, заблудившиеся в голубой пустыне, будут кочевать по бездорожью вселенной...

- Отчего вы загрустили? - спросила Таня шёпотом.

- Вы знаете, как сказано у Чехова? Когда на земле не останется ни одного живого существа, то переселенцы с других планет, вступив на землю и увидя странное дерево с белой корой и зелёной кроной, удивятся и спросят, что это за растение, и кто-то догадливый воскликнет: "Ах, да! Это же русская берёза!" - Он встал рывком и поднял бокал. - Илья Фёдорович! Можно я вас дополню?

- Пожалуйста, господин Есенин, - сказал Яковлев-старший.

- За отечество и за русскую берёзу, неподвластную никакому престолу, никакому режиму!

- Что ж, сказано красиво, - отозвался Илья Фёдорович. - Присоединяюсь. Выпьем и за это!

Все поднялись. Потянулись друг к другу, чокаясь. Выпили. И Есенин выпил, быть может, впервые - в семнадцать лет. Таня тоже выпила, и тоже впервые. Туман в её глазах сгустился ещё больше, крупные капли прозрачными льдинками скатились с ресниц.

- Что с вами, Таня? - И у Есенина опять с беспокойством заметалось сердце - его, есенинский, образ русской женщины виделся ему всё явственней, там, впереди, за дымкой времени: и вот она, Таня, и те, которых он уже знал, и те, ещё не встреченные, и мать, и берёза - всё сольётся в едином образе - Россия.

- Ничего, - ответила Таня. - Я просто плачу. Плачу, и всё. Я счастлива и несчастна одновременно. Вы не останетесь здесь... жить?

- Нет.

- И никогда не приедете сюда?

- У меня здесь друг, Гриша Панфилов...

- Вы и к нему не приедете. Я знаю... А я завтра уезжаю в Касимов. Это такая глушь... И что меня ждёт - не знаю... - Она была молода, бесхитростна, и её душа открыта настежь...

Перед ними стояли бокалы, наполненные вином, темно-красным, как вишня. За столом голоса становились всё громче, с каждой минутой разрасталось и шумело зелёной весенней кроной юное оживление.

Есенин поднял бокал и, склонившись к девушке, сказал:

- За ваше счастье, Таня!

Она вдруг заторопилась, схватила свой бокал, встала, вызывающая, даже дерзкая.

- Господа, я предлагаю выпить за счастье! - Стало тихо - её голоса ещё никто не слышал. - За счастье! Кому оно достанется, тот будет долго - он просто должен, - долго жить на земле! Ну, а уж кого оно обойдёт, тогда не знаю, как ему жить... - Она замолчала, задумалась, словно находилась здесь одна.

- Так за что же мы пьём? - спросил Калабухов. Тиранов ударил кулаком по столу.

- Сказано - за счастье, значит, за счастье! Кому что суждено...

- Зря мы посадили Таню с Есениным, - сказал Калабухов, дурачась. - Ничего хорошего из этого не выйдет. Затуманит он ей мозги...

А за столом текла река жизни - юная, беспечальная река. Произносились тосты за товарищество, за любовь, за то, чтобы, расставаясь, не забывали Друг друга, так, как повелось на Руси из века в век.

Родители Яковлева незаметно ушли.

Юная река жизни понеслась стремительней, бурливей. Хмель витал над головами, как облако при солнце, - дождь льётся, а солнце светит, и струи дождя кажутся звенящими.

Тиранов крикнул:

- Есенин, читай стихи!

- Свои не стану, чужие могу. Хотите?

- Чьи чужие?

- Твои, например.

- Свои я сам прочитаю. - Тиранов, приподнявшись, подался вперёд, сердито глядя на Есенина. - Читай, тебе говорят, мы желаем слушать! Или только барышням на ушко можешь нашёптывать? О чём ты с ней говорил? Обо мне, наверно?

Есенин рассмеялся, смех его был принуждённый, недобрый. Он хотел казаться в глазах Тани не то чтобы храбрым, но и совершенно равнодушным к выходке захмелевшего застольного приятеля, бывшего одноклассника.

- Ты слишком большого о себе мнения, Тиранов. - Он подсознательно, кончиками пальцев ощущал, что назревает какая-то гроза - из-за дальнего горизонта показался уже краешек тучи. Из головы - он чувствовал - заметно выветривается хмель, что так приятно кружил её.

Яковлев, подойдя сзади к Тиранову, надавив на плечи, усадил его на место.

- Что пристаёшь к человеку? Уймись!

- Конечно, - сказал Калабухов. - Ещё не повеселились как следует.

Таня склонилась к Есенину:

- А почему бы вам не прочитать?

- Не хочу. - Есенин был резковат, взволнован. В это время в зале появился Епифанов, широкоплечий, ухмыляющийся, в расстёгнутой рубашке. Он, как и днём, был навеселе. Ещё с порога он крикнул, как-то нелепо разбросив в стороны руки и кланяясь:

- Господа! Низкий поклон всем вам - сообща. - Подойдя к столу, кивнул Есенину, ещё шире, ещё нелепей ухмыляясь. - Впрочем, тебе особенный, ведь ты у нас самый заметный, можно сказать, гордость поэзии в масштабе Спас-Клепиков!

Есенин ещё не понимал, какой подвох крылся за этой дурацкой пьяной ухмылкой, но что-то крылось - это он знал. Он насторожился. Колкие мурашки потекли по спине.

Запах керосина разнёсся по зале, сгустился над столом, заглушая все запахи. Керосинную вонь принёс с собой Епифанов.

- Ты что, в лавочке керосин отпускал? - спросил его Яковлев. - Иди вымой руки, умойся и сними куртку.

- Где тебя чёрт носил, в самом деле? - крикнул Тиранов. - Откройте окна, дышать нечем!

Епифанов сказал:

- Одной старушке лампу заправлял. Пролил на себя. - Он схватил первую попавшуюся под руку рюмку и выпил, запрокинув голову.

Снаружи, прошуршав ветвями в саду, к окну, где сидел Есенин, подкрался Гриша Черняев. Он тихонько толкнул Есенина в спину. Тот обернулся.

- Серёжа, - сказал Гриша Черняев, - Епифанов облил твой сундучок керосином.

- Как?! - Есенин ужаснулся: в сундучке вещи, рукописи, письма, фотографии - значит, всё пропало. - Зачем?

Назад Дальше