Анна Изряднова всё ещё копалась в бумагах, что-то раскладывала по порядку, запирала ящики стола, что-то прятала в сумочку. Есенин смотрел на её склонённую голову, с прямым пробором в коротко остриженных волосах, на гибкие пальцы, перебирающие листки, на девичьи плечи, обтянутые белой кофточкой, и его как будто кто-то подтолкнул к ней.
- Извините, вы идёте домой?
- Да. - Её лицо похорошело от улыбки.
- Позвольте проводить вас? Я один, некуда себя девать... - У него вышло это так просительно, а выражение лица было такое сиротски неприкаянное, что она не сдержала насмешливой, правда необидной, шутки:
- Один? Бедненький, всеми забытый, заброшенный... Ладно, проводите уж.
Теперь они были рядом. Есенину казалось, что он давно знает девушку, долго не видел её, скучал и вот наконец встретил. На душе было легко и спокойно.
- Я всегда хожу домой пешком, - сказала Анна, когда они очутились на улице. - Вы согласны идти?
Он воскликнул с готовностью:
- Ещё как! Я все окрестные переулки измерил. Их тут пропасть, и все кривые. Хожу, хожу - до изнеможения, чтобы, придя домой, броситься в постель и поскорее уснуть. Но всё равно не спится...
- Вы живете один? - Анна искоса приглядывалась к нему.
- Один. Отец живёт рядом.
- Мне не совсем понятно: вы такой общительный, у вас должно быть много приятелей. И вдруг - один.
Есенин прошёл несколько шагов молча, размышляя над её вопросом: действительно, почему же он один?
- Вы правы, Анна. Приятелей у меня в достатке, а вот друга - нет. Есть один, но он далеко отсюда, в Спас-Клепиках. Гриша Панфилов, умный и честный человек, из настоящих. И ещё один есть - старший друг, Владимир Евгеньевич Воскресенский. Но этот всегда занят, то в отъездах, то по каким-то другим делам отлучается. Вы знаете его... Помогает он мне в жизни.
- Никто вам не поможет так, как вы сами, - заметила Анна. - Вам учиться надо, Есенин. Упущенного времени не вернёшь. Смотрите, отстанете... А вы поэтом хотите быть, вам отставать рискованно.
- А где учиться-то? - Есенин погрустнел. - От Учительского института отказался, чем и вызвал гнев отца на свою голову. Прощения не получил и едва ли получу. Хотя - я это знаю верно - он меня любит и желает мне добра.
- Хотите, станем вместе посещать университет Шанявского? - неожиданно предложила она. - Есть такое учебное заведение.
Есенин приостановился, взглянул на неё с загоревшейся надеждой.
- А меня примут?
- Думаю, примут. То есть даже непременно примут!
Он оживился ещё более, снял пиджак, перекинул его через плечо. Они шагали по Крымскому мосту. С реки дул свежий ветер, трепал волосы, развевал галстук. Июльское солнце, скатываясь к западу, горячо било в лицо девушки. Наблюдая за ней, Есенин всё более поддавался обаянию её простоты, свежести и юности.
- Знаете, Анна, - заговорил он доверчиво, - я о вас иногда думал, вспоминая нашу встречу у типографии. Помните?
- Помню, - ответила она. - Мне запомнилась ваша наволочка. Что за книги в ней были?
- Разные. Библия, например.
Она обернулась, глаза её таили насмешку.
- Уж не верите ли вы в Бога?
Он сделал вид, будто не уловил издёвки ни в её взгляде, ни в тоне.
- Человек обязан во что-то или в кого-то верить. - Ответ прозвучал немного резко, но убеждённо. - Вера - это та земная твердь, на которой стоит человек. Нет веры - нет почвы под ногами...
Анна внимательно слушала то, что он доверительно говорил ей, и поражалась тому, как вдохновенно преобразился весь его облик. А может быть, это игра в слова?
- Я есть ты, - торопливо продолжал Есенин. - То же самое хотел доказать и Христос, Анна. Я иногда думаю: люди, посмотрите на себя, не можете ли вы стать Христами? Разве я, Есенин, при напряжении воли не могу быть Христом? Разве я побоюсь умереть на кресте за благо ближнего? Простите, я вам не надоел?
- Нет, - сказала Анна, - продолжайте, это интересно.
- Я хочу сказать, что жизнь, в сущности, нелепа. - Есенин то останавливался, как бы невидяще глядя на девушку, то опять трогался с места, не в такт взмахивая рукой. - Жизнь коверкает нас с колыбели, и вместо истинных людей вырастают какие-то духовные уроды. Это тяжело, однако приходится мириться с этим. Не будь мучительной разобщённости "я" и "ты", не было бы нужды в Христе, как при победе добра не было бы губительных крестов, эшафотов и виселиц. Да вы взгляните, кто распинает-то? Не вы ли и я? И кого? Опять же меня и вас. Надо любить и жалеть людей. И не одних только праведников, но и преступников, и подлецов, и лжецов - вот главная заповедь для человека на земле. Ибо каждый из нас может быть любым из них. Все люди - одна вселенская душа. Вы, конечно, думаете по-другому, Анна...
- Я считаю, что вы ошибаетесь, господин Есенин, - ответила Анна, хмурясь, и подумала с горечью: "Заблудившийся человек! Мысли путаные, неверные..." - Я слушала ваши стихи, всё там просто, правдиво и свежо, а Христа в них вроде и нет.
Есенин засмеялся, сказал примирительно:
- Я его никому не показываю... А вы, Анна, верите в Бога?
Голова Анны была всё так же грустно опущена, девушка думала о том, что понадобится немало времени и сил, чтобы помочь ему освободиться от всей этой шелухи.
- Я верю в человека, - сказала она. - В его нравственную силу, в его разумную и отважную деятельность на пользу людям.
Есенин просиял:
- То же самое проповедовал и Христос: служить на пользу людям - люби ближнего, как самого себя...
- Погодите. Вы меня не дослушали. Вы - я только что услышала - предлагаете любить подлецов, убийц, лжецов. За что? За то, что каждый из них может в любую минуту меня убить, оболгать, унизить?.. Вам угодно их любить - любите на здоровье. Я не желаю! Революция на пороге. Она стучится в двери всё громче, настоятельней. Она ворвётся в мир угнетателей и подлецов и очистит от них землю, оздоровит наше общество. Где вы окажетесь, господин Есенин, со своим Христом? Ох, боюсь, что на запятках той кареты, на которой угнетатели будут удирать от революции во мглу веков, в небытие.
Остановившись, отступив на шаг, Есенин окинул её взглядом удивлённо, с некоторым испугом, - он не ожидал встретить в этой хрупкой девушке столько прямоты, ясности мысли, страсти, даже ожесточения.
- Вот как вы повернули, - пробормотал он. - Да, революцию Христос действительно не предусмотрел...
Скрежетали на рельсах трамваи, грохоча, катили телеги, по камням звонко цокали копыта, высекая подковами искры. Есенин и Анна перебежали мостовую.
Неподалёку от Зубовской площади Анна, задержавшись, кивнула на высокое серое здание:
- Здесь я живу.
- Одна?
- О, у нас семья большая, - сказала девушка. - Я вас как-нибудь познакомлю с моими. До свидания, Есенин!
Он долго стоял на месте, следил, как она переходила мостовую - хрупкая, в белой кофточке и в длинной тёмной юбке, стянутой в талии широким ремнём. "Оглянись!" - мысленно звал он Анну. Она не оглянулась. Он не обиделся: всё равно, теперь он не одинок!
17
Хватило недели, чтобы Есенин стал в корректорской если не любимцем, то своим человеком; все звали его Серёжей. Он испытывал дни оздоровляющего духовного взлёта. Его ценили за непосредственность, за неиссякаемое обаяние. Он по-мальчишески озорничал, но не терял чувства меры, был неизменно услужлив, безукоризненно учтив и деликатен. Над ним иногда беззлобно подшучивали, касаясь его сочинительства: "Стихи ваши, Серёжа, так и погибнут в кромешной тьме бескультурья издателей. Но вы, Серёжа, не отчаивайтесь, грядущее потомство вас станет оплакивать, а их, мракобесов, - проклинать..."
Есенин смеялся, пожалуй, громче всех над "гениальным", но неудачливым сочинителем, как будто речь шла не о нём, а о ком-то постороннем. Эта подсознательно выработанная им своеобразная защита отражала остроты, насмешки и обезоруживала любителей позабавиться над самолюбием ещё не признанного поэта.
Служба в корректорской, на первый взгляд кажущаяся однообразной, на самом деле была интересной. Есенин видел, как рождалась книга - от рукописи, принесённой автором, до выхода её в свет. Он изо дня в день наблюдал и постигал подвижническую деятельность художника, не знавшего ни покоя, ни благодушия, ни личной свободы. И чем выше, одарённей был художник, тем жёстче и безжалостней была взыскательность его к самому себе.
Громкое и медленное чтение набора давало Есенину возможность как бы ощупывать каждое слово, пробовать его на вкус, даже на цвет, слышать его звучание в сочетании с другим словом. И каждая авторская поправка или вносила в действие ясность и простоту, или углубляла первоначально высказанную мысль, или удачно найденным словом придавала фразе законченность и изящество. Эти авторские находки рождали в Есенине благоговейный трепет, убеждая его в том, что без неусыпного поиска нет мастерства.
Мария Михайловна и Есенин считывали очередной том Генрика Сенкевича, куда входил роман "Камо грядеши". Следуя за событиями, разворачивающимися перед мысленным взором, Есенин волновался, начинал спешить, голос его прерывался, и Мария Михайловна тихо постукивала карандашиком по столу.
- Я не успеваю за вами, Серёжа. Вас кто-нибудь подгоняет?
- Извините, Мария Михайловна, я больше не буду. - И снова постепенно входил в азарт. - "Ждать пришлось недолго, - читал он захлёбываясь. - Раздался пронзительный рёв медных труб. По этому знаку заскрипела решётка против ложи Цезаря, и на арену вырвался чудовищный германский тур, неся на голове нагое женское тело.
- Лигия! Лигия! - крикнул Виниций.
Он схватился руками за голову и хриплым нечеловеческим голосом стал повторять:
- Верую! Верую!.. Христос! Соверши чудо!.."
Есенин вытер горячий лоб платком, рука его заметно дрожала от возбуждения. Лист гранок кончился, набора больше не было, и это огорчило его. Он с сожалением взглянул на Марию Михайловну и словно бы не увидел её, захваченный трагическими обстоятельствами, которые раскрыл перед ним писатель.
- Верую! Верую!.. - бормотал он, повторяя слова героя романа. - Схожу к наборщикам, может быть, готово продолжение.
Ему не терпелось знать, что же произойдёт дальше. Он убежал и вскоре вернулся сияющий.
- Вот сколько! - Есенин тряхнул головой, сел и, часто дыша от бега, от возбуждения, стал читать, не замечая того, что слова произносит быстро, но выразительно, сопровождая их жестами. - "Лигиец тем временем догнал быка и в одно мгновение схватил за рога.
- Смотри! - воскликнул Петроний, срывая тогу с головы Виниция.
Человек и зверь продолжали стоять в страшном напряжении, словно врытые в землю.
Вдруг на арене раздался похожий на стон глухой рёв, после которого из всех грудей вырвался крик, и снова наступила тишина. Людям казалось, что они грезят: чудовищная голова тура стала поворачиваться в железных руках варвара.
Глухой, хрипящий и всё более болезненный рёв тура смешивался со свистящим дыханием великана. Голова зверя поворачивалась всё больше, из морды высунулся длинный, покрытый пеной язык.
Через несколько мгновений до слуха близко сидящих долетел звук ломаемых костей, после чего зверь рухнул на землю со свёрнутой шеей..." Вот это да! - прошептал Есенин, дочитав сцену. - Человек победил зверя...
Мария Михайловна грустно улыбалась - она не могла переносить правку, сама захваченная и его чтением, и впечатлением от картины, нарисованной Сенкевичем.
- Почти полдня пропало у нас попусту, Серёжа.
А всё ваша увлечённость: "А что же дальше?" Живете - будто несётесь вскачь.
Он виновато засмеялся:
- Простите меня, пожалуйста. Мы наверстаем. И потом - обеденная пора наступила, Мария Михайловна.
Женщина лишь покачала головой - на него невозможно было сердиться.
Есенин ворвался в общий зал, кинул взгляд на тот стол, за который всегда садилась Анна, но её на месте не было, и он замер, озираясь, словно очутился в пустоте, один на один с собой.
- Что, потеряли? - услышал он знакомый голос, в котором звучала ласковая насмешка.
Анна стояла в углу, освещённая лучами солнца, проникающими через окно. Он взял её за руку.
- Когда вас нет, Анна, то зал этот кажется совсем пустым, мёртвым, хотя тут и людей много. "Ив многолюдстве я потерян, сам не свой..." Помните? Я никого не вижу, кроме вас. Ей-богу!
- По-моему, вы несколько преувеличиваете, Сергей Александрович...
- Зовите меня Серёжей. Пожалуйста, - попросил он. - Вы разве не замечаете, что все люди что-то преувеличивают, одни в большей степени, другие - в меньшей? А те, кто не способен к преувеличениям, представляются мне плоскими, как доски, да ещё отполированные. Душа ровная, мысли гладкие, голос однотонный, походка прямая. Подобные господа всегда выдержанны и скучны. Вам нравятся такие?
- Вовсе нет. Я предпочитаю таких, как вы. - Она усмехнулась, и Есенин не мог разгадать, всерьёз она это сказала или только подразнила. - Я проголодалась, ведите меня обедать. - Анна доверчиво взяла его под руку.
18
Отец не допускал мысли, что выбранная сыном дорога - единственная в его жизни. С этим Александр Никитич ни за что не желал мириться. Впрочем, иногда он сознавал, что несправедлив к сыну, что жизненные мерки его узки, что сын его, молодой, здоровый и, по уверениям многих, талантливый, не может стоять в стороне от бурных событий окружающей жизни.
Но таких минут, когда рассудок побеждал чувства уязвлённого самолюбия, обиды и неприязни - чувства ничтожные по своему значению, - выпадало у Александра Никитича мало.
А сын считал претензии отца самовольством или даже самодурством, жалким и оскорбительным. Избегая ненужных стычек с родителем, он с утра до поздней ночи не показывался дома.
В Суриковском кружке он приобщался к тому великому и опасному, чем жили умные, горячие и отпетые головы. Любое поручение являлось для него загадочным и рискованным - он рвался к этому. Есенин выступал вместе с другими писателями в рабочих аудиториях. Он распространял печатаемые кружком тетради "Огней" - журнала демократической направленности; журнал вскоре закрыли, и главный редактор его, писатель Николай Ляшко, был сослан в далёкую сибирскую глушь, на каторгу. Есенин, ожесточись, с бесстрашием, доходящим до ухарства, шёл на ещё большую дерзость: он расклеивал листовки революционного содержания. Он дружил с молодыми рабочими, наведывался в общежития, и никому из ребят не приходило в голову, что прокламации, которые они обнаруживали под койками, на подоконниках, под подушками и даже в своих карманах, приносил русоволосый, свойский и весёлый парень Серёжа Есенин...
Как-то утром в корректорской, на следующий день после посещения Есениным холостяцкого общежития, его отозвал в сторону Воскресенский и, в смущении потерев пальцами подбородок, сказал с укором:
- Вы неосторожны, господин Есенин. Как бы вам не нажить неприятностей. Меня просили предостеречь вас от опасности.
- Кто просил?
- Люди, заинтересованные в вашей судьбе.
- Выходит, другим можно, а мне нельзя? Странно и непонятно. - Есенин недоумённо повёл плечом.
- Выходит, так... Откуда у вас листовки?
- Беру у Луки Митрофанова.
- Больше брать не будете. - Воскресенский понизил голос. - Вы подписывали письмо?
Есенин поднял глаза, не понимая:
- Какое письмо? Ах, то, в Думу? Подписывал, а что?
- Копия письма находится в охранном отделении. Идёт опознание всех лиц, подписавших его. Ищейки уже шныряют по общежитиям, по цехам. Наверняка собирают сведения и о вас. Будьте готовы к неожиданностям. Дома не храните ничего такого, что может вызвать хоть малейшее подозрение...
Есенин, скрывая тревогу, попытался засмеяться как можно беспечнее:
- Кроме Библии, ничего подозрительного не держу...
Он даже не предполагал, что за ним установлена слежка. Его деятельность - это лишь писк птенца в могучем весеннем хоре голосов, и едва ли кто обратит внимание на его более чем скромную особу. Но он ошибался. За ним уже велось полицейское наблюдение.
Должность секретаря Суриковского кружка, на которую Есенин был избран, немало воодушевляла его и приподняла в собственных глазах. Опасные предприятия всё более увлекали - он нёсся вперёд не оглядываясь, как молодой конь, закусивший удила.
Критик Русинов незаметно и искусно льстил самолюбию начинающего поэта. В стихах Есенина он открывал всё новые привлекательные качества, находя то красоту и пластичность, то близость к русскому фольклору, то музыкальную подоснову, о чём сам автор и не подозревал. Русинов сумел заинтересовать Есенина. Критик давал дельные советы, увлекая юное воображение к чему-то пленительному, хотя и неуловимому, срывал таинственные покрывала, как он выражался, с загадок поэзии, о которых Есенин был так мало наслышан. Русинов щедро рассыпал остроты, подсмеивался над членами кружка. Изысканно одетый, чисто выбритый, надушенный, с тоненькой ниточкой усиков, которые придавали лицу саркастическое выражение, он был элегантен, привлекателен, заметен.
Однажды, прищурив глаз от едкого дыма папироски, он скучающе зевнул и небрежно предложил Есенину:
- Заняться бы чем-нибудь дельным, Сергей Александрович. Надоело сидеть сложа руки, когда всё вокруг клокочет и вершатся деяния исторической значимости. Литературу распространять среди рабочей массы вы не пробовали?
- Нет, - сказал Есенин, ничуть не замявшись, словно ждал этого вопроса.
- Может быть, попробуем? - Холёное лицо критика было решительно. - Наденем что попроще и - к черни, в рабочие кварталы со святым и справедливым словом: "Глаголом жечь сердца людей!"
- Боюсь, господин Русинов, не сгожусь для подобных деяний. Опыта нет, храбрости в себе не обнаруживаю. - В неожиданном предложении критика Есенин уловил некие очертания расставляемых сетей.
- Опыт приходит в действии, - сказал Русинов. - Рискнём? Надо оставить свою подпись в великой книге революционной эпохи. А не то опоздаем, Есенин!
Тот приподнял брови с наивностью деревенского простака.
- Боязно что-то... Идите уж один к этой книге, где расписываются смельчаки.
- Одному как-то не с руки. Подбодрить некому. Я ведь тоже немножко побаиваюсь... Кто из наших суриковцев может пойти со мной, как вы считаете?
- Кому же добровольно охота в петлю лезть?
- Что ж, придётся одному. - Русинов встал и как будто сразу возвысился, смелый, готовый на всё. - Достаточно. Поговорили. Хватит обсуждений и разборов стихов, в большинстве своём серых и бездарных! С кем вы мне посоветуете связаться?