Есенин - Александр Андреев 4 стр.


- Вы видели, Евгений Михайлович, и Викентий Эмильевич, к счастью, видел, как он меня бил. - Кудыкин кивнул на Есенина, опасливо отстраняясь от него. - Сидел верхом и бил. Завидует! Учусь хорошо, задания выполняю исправно. Поэт выискался! Всем надоел со своими стихами. А это порча бумаги, а не стихи. Но скажи что-нибудь против - накидывается как бешеный. Задаётся без меры, а всё равно - мужицкий сын. Деревня...

- Да, я мужицкий сын, - сказал Есенин с вызовом. - А ты, Кудыкин, скотина и мразь! И я буду бороться с такими, как ты, дураками всю жизнь!

Кудыкин, изумившись, часто-часто замигал рыжими ресницами.

- Вот видите, Евгений Михайлович... А недавно в сапоги мои налил воды. До краёв. Утром сунул я ноги, а вода фонтаном из голенища мне в рожу.

- И про это я знаю, - сказал учитель. Морщась от рези в животе, потирая острые колени, Волхимер заёрзал на стуле. - Есенина надо из школы исключить, - заявил он. - Это учебное заведение не для таких. Он лишь затрудняет нормальное развитие будущих учителей, заражает окружающих неверием в своё назначение, в церковные устои и законы. Он нарушитель порядка и тишины. Подпавшие под его влияние души, нетронутые и чистые, может исковеркать, если не сказать больше... Надо избавляться от таких субъектов.

- Я думаю, Викентий Эмильевич, что ваши выводы преждевременны и необоснованны, - сказал Хитров.

- Я делаю свои заключения в результате длительных наблюдений и не меняю их, потому что они верны.

- Но вы, делая свои заключения, забываете об одном: мы обязаны прежде всего учить своих подопечных, воспитывать их, а не наказывать, не карать... - Помедлив немного, Хитров сказал: - Это надо будет обсудить... Я вас не задерживаю, Викентий Эмильевич. Ты можешь тоже идти, Кудыкин.

Парень повернулся и, стуча каблуками, неохотно вышел следом за Волхимером.

Хитров пристально посмотрел на Есенина.

- Все поэты самолюбивы, это давно известно. Но утверждать свой поэтический дар с помощью кулаков - способ малонадёжный. И прости, пожалуйста, если я скажу, что у тебя недостаточно вкуса и знания людей, если ты пробовал читать стихи Кудыкину. Лучше читать дубу, тот хоть прошумит в ответ...

Есенин сказал, не поднимая глаз:

- Отчего же? Кудыкин лучший ученик в интернате, вы ставите его в пример нам...

Учитель уловил в голосе Есенина иронию, тронул усы, пряча улыбку.

- Кудыкин трудолюбив и исполнителен. Качества, достойные уважения. Этих качеств многим, к сожалению, недостаёт. Тебе в первую очередь. Уроки не учишь, надеешься на память, а больше на русское "авось". Авось - вещь изменчивая. Однажды подведёт под роковые последствия... Какая бы школа ни была, она всё равно школа, и учиться в ней не зазорно. Это я говорю тебе для будущего... И драться совсем не обязательно. Да ещё перед церковной службой...

- Я могу, да не хочу учиться так, как Кудыкин и ему подобные, - сказал Есенин. - Во всяком учении должен быть смысл. А Кудыкин учится без смысла, это тупой и жадный человек, я его ненавижу!

Хитров со сдержанным нетерпением ответил:

- Любить или ненавидеть - это право каждого. Но у всякого чувства бывают рамки - река течёт между берегов.

- Но бывает, что и река выходит из берегов! - с особенным торжеством выпалил ученик. - Разливается. И люди бессильны сдержать весенние воды.

Хитров, заложив руки за спину, встал у окна, глядя на угасающий закат.

- Река - это стихия. Ты человек и обязан управлять своими чувствами. На первый раз делаю тебе предупреждение о недостойном и нетерпимом поведении в отношениях с товарищами по школе. Можешь идти...

Есенин, не трогаясь с места, молчал. Учитель обернулся.

- Ты ещё здесь? В чём дело?

- Евгений Михайлович, можно мне отлучиться из интерната? Мы решили собраться у Гриши Панфилова.

Учитель, удивлённый просьбой, скрестил на груди руки.

- Ты странный парень, Есенин... Что же скажут другие? Человек провинился, должен понести строгое наказание, чтобы другим неповадно было, а вместо этого его отпускают в гости - веселись! Где же тут логика?

- Пожалуйста, Евгений Михайлович, - тихо, просительно прошептал Есенин; он представил себе длинный-длинный вечер в четырёх стенах общежития, и душа его, привыкшая к простору, сжалась в комок, он почувствовал себя обездоленным и несчастным. - Я не могу больше так жить, я точно узник - с ума сойти можно! Мне страшно бывает...

Учитель отступил от Есенина, его поразил этот бурный всплеск человеческой души. Он быстро согласился.

- Можешь идти к Панфиловым с ночлегом. Я тоже приду.

Есенин выбежал из комнаты, и там, в коридоре, зазвенел его торжествующий голос, и Хитров отметил не без грусти: "Птица, выпущенная из клетки на волю..."

Гриша Панфилов поджидал друга на деревянном крылечке. Ветер, дующий с реки, был резок, порывист, он свистел в берёзах, срывая с ветвей льдинки. Гриша поднял воротник пальто, поправил шарф, озноб бил его плечи.

Первым в дверях показался Волхимер, морщась от боли; за ним - Кудыкин. Волхимер ушёл.

- А где Серёжа? - спросил Гриша у Кудыкина.

- Отчислят твоего Серёжу из школы, и поделом ему. - Перегнувшись через перильца, он сплюнул с ожесточением, спрыгнул с крыльца и напрямик, по снегу, по затянутым льдом лужам, направился к общежитию.

На крыльце появился Есенин. Возбуждённый и как бы осунувшийся. Гриша схватил его за плечи.

- Не пустил?

- Пустил. И сам придёт.

5

Жили Панфиловы неподалёку от базарной площади в деревянном доме. По скрипучим ступеням крыльца ребята поднялись наверх, вошли в тёмные сени; дом, сухой и лёгкий, как будто звенел весь, подобно телу скрипки. В прихожей оставили пальто и чинно, немножко скованные неловкостью вступили в комнаты. После интерната здесь было тепло, чисто и по-домашнему уютно. Пахло дымком самовара, свежезаваренным чаем, листьями цветов, что зеленели в кадках и горшках возле окон, тем запахом надёжного гнезда, которое свивают годами.

Марфа Никитична, мать Гриши, знала, что придут гости, и готовилась к встрече. Добрая, чуть рыхловатая, с усталыми глазами, она жалела ребятишек, живших без родительского участия и ласки.

- Редко вы нас навещаете, ребятки, неужто сидеть взаперти лучше, а, Серёжа?

Есенин метнул на Хитрова быстрый взгляд.

- Мы не хозяева себе, Марфа Никитична.

- Кто же вы?

- Сами не знаем. Не то солдаты, не то монахи, не то арестанты. Живём под запретом.

Марфа Никитична упрекнула Хитрова:

- Уж больно вы строги к ним, Евгений Михайлович.

- Им только дай волю, они всё разнесут в щепки. Ваш любимчик Есенин опять подрался сегодня с Кудыкиным. И где? Почти что на паперти. Хотел наказать его, да вот не смог, а вы упрекаете в строгости.

Марфа Никитична огорчённо покачала головой.

- Из-за чего подрался-то, Серёженька?

- Так уж вышло... Я не хотел...

- У него ум с сердцем не в ладу, - объяснил Тиранов авторитетно. - Страсти захлёстывают рассудок... - Он обернулся к Есенину: - Имей в виду, ты со своими страстями да замашками допрыгаешься, сунут тебе финку в бок. Это я тебе гарантирую, милостивый государь...

- Ой, страхи-то какие! - Марфа Никитична всплеснула руками. - Ты уж веди себя потише, Серёжа. Головушка моя золотая, горячая... Матери-то нет рядышком, вот в чём несчастье...

- При чём тут страсти! - пылко возразил Гриша. - Не он начал драку. Кудыкин дал ему подножку, свалил в грязь. Да ещё и потерпевшим себя выставляет, казанской сиротой прикидывается, подлец!

Хитров привстал, удивлённый.

- Кудыкин?

- А то кто же! Серёжа пальцем никого не тронет. Ну, а уж если его заденут, спуску не даст.

Тиранов встал на сторону Кудыкина.

- Пальцем не тронет, это справедливо. Но словом может врезать побольнее кирпича. Да и взглядом тоже резанёт, что ножом...

Есенин улыбался ушибленными, чуть распухшими губами. Хитров с недоумением развёл руками.

- Почему же ты промолчал об этом, когда вы были у меня? Не понимаю... Ах, да! Тебе претят жалобы. Это ниже твоего достоинства?

Есенин рассмеялся.

- Ниже, Евгений Михайлович...

Марфа Никитична, довольная тем, что всё в конце концов окончилось благополучно, сказала с материнской заботливостью:

- Сейчас, ребятки, будем чай пить. Гриша, рассаживай друзей. Митя, Женя, Серёжа, пролезайте туда в угол. Отец, неси самовар...

Андрей Фёдорович неторопливо поднялся, скрылся на кухне. Вскоре он вынес и поставил на медный поднос до блеска начищенный самовар. Самовар пел что-то гостеприимное, радушное. Скатерть на столе сияла хрустящей белизной. Нарядный фарфор чашек, варенье в вазочках, серебряные приборы, бутылки с наливкой, тарелки с закусками делали стол праздничным.

- Не стесняйтесь, пейте, закусывайте, - угощала Марфа Никитична, разливая по чашкам крепкий, душистый чай. - Евгений Михайлович, занимайте ваше место, я вам в стакан налью, не возражаете?

- Благодарю вас, Марфа Никитична, - сказал учитель. Андрей Фёдорович наполнил рюмки наливкой, по комнате сразу же растёкся аромат вишни.

- За ваши успехи, ребята, - сказал Андрей Фёдорович, как всегда, тихо, с грустью. - За вашу жизнестойкость, за будущую прекрасную судьбу вашу. - Печально посмотрел на своего сына, сидящего рядом с Есениным. - Правильно я высказался, Евгений Михайлович?

- Совершенно верно, Андрей Фёдорович. - Учитель провёл ладонью по жёсткому, седоватому ёжику волос, так он делал всегда, прежде чем сказать что-то важное. - Ваш поход за знаниями, друзья, только начался. Путь ваш будет нелёгок, тернист и, возможно, опасен... если, конечно, будете честными. Запасайтесь терпением, отвагой и надёжными друзьями. Время такое... как бы это вам объяснить проще... Мы переживаем сейчас затишье, какое бывает перед бурей. Грозовая туча сгущается над нами, она разразится небывалыми событиями - к тому всё идёт... Важно не затеряться в этих событиях... Победы реакции временны. Народ жаждет другой жизни. Шесть лет назад он уже ощутил мощь своего удара. Следующий удар будет более сильным и, главное, более точным...

- Вы думаете, Евгений Михайлович, новая революция будет? - Тиранов слегка захмелел от рюмки наливки и осмелел.

- Это неизбежно, - ответил учитель.

Марфа Никитична с жалостью поглядела на ребят.

- Ох, не надо бы этих революций... Опять беспорядки, опять кровь, остроги, кандалы...

- Весь народ в кандалы не закуют, мама... - На щёки Гриши как бы прилипли яркие листья румянца.

- Народ изнывает в неволе, - надсадным голосом произнёс Тиранов. - Народ рыдает... Позвольте, я прочитаю стихи, вчера написал... - Он вынул из кармана растрёпанные листки и, не дожидаясь разрешения, объявил: - "Разбитое стекло". - И стал читать протяжно, с подвыванием:

Напротив койки в раме чёрной
Гремит разбитое стекло,
И страх наводит ночью тёмной
Своим дрожанием оно.
При звуке этом сердце ноет,
А за окном темно-темно...
Лишь только слышно - ветер воет,
Дрожит разбитое стекло.
Замолкни, мрачный звук, унылый!
Ты разрываешь сердца ткань.
Во мне и так уж мало силы.
Я сам разбит... О, перестань!
Разбито ты - зачем же стоны?
И я разбит, но я молчу...

Грустные, лишённые надежды слова, произнесённые глуховатым голосом, действовали тяжело, угнетающе, и Митя Пыриков, юноша чувствительный, с резкими душевными порывами, вскочил и отодвинулся к окну, к цветам, закрыл лицо ладонями. Настала тишина. Было слышно, как потрескивал фитиль в лампе "молния", висевшей над столом. Тиранов, сам растроганный, едва сдерживая слёзы, схватил рюмку с наливкой и, ни с кем не чокнувшись, выпил.

Есенин сидел рядом с Гришей, плечом к плечу, скромно и жадно прислушивался ко всему, что говорилось за столом, не пытаясь дать оценку стихам Тиранова - хороши они или беспомощны, - он поддался, как и все, их болезненному отчаянию.

- В нём есть какая-то ранящая безысходность, - шепнул Гриша, кивнув на Тиранова.

- Надсон! - Есенину виделся - опять со стороны - путь свой: он пролегал по непаханым, заросшим дикими травами полям, по вздыбленным, в прядях туманов землям, мимо ветряных, с обломанными крыльями мельниц на взгорьях, мимо селений с размётанными кровлями, с чёрными птичьими стаями на фоне пылающего заката или пожарища. Его звали тревожные, дымные дали с бесприютными толпами, блуждающими в пространстве. - Я не пропаду, Гриша.

- Ты о чём, Серёжа?

- Так. Молчи.

Митя Пыриков проговорил тихо, с сожалением:

- Раньше мы, собираясь вот так, хоть мечту лелеяли: готовились к поездке в Ясную Поляну, к Толстому. Теперь и этой мечты нет. Умерла...

- И на похороны не попали, - сказал Гриша Черняев. Андрей Фёдорович повернулся к учителю.

- Вы ведь были на похоронах, Евгений Михайлович. Как это всё происходило?

Хитров задумчиво помешивал ложечкой чай в стакане, некоторое время молчал.

- Что и говорить, день незабываемый, господа. Представьте себе огромную, несметную толпу, заполнившую весь парк, прилегающий к известному всем дому. Наступила минута, и люди, точно по чьему-то приказу, пали на колени, и над их головами, в тишине поплыл дубовый гроб - от раскрытой двери усадьбы - к сырой земле, к вечному покою... И вдруг эта несметная коленопреклонённая толпа запела в один голос: "Вечная память... Вечная память..." Навсегда закрылись для России, для человечества уста, произносившие бесстрашно, громко правду. Он и царям заявлял: "Не могу молчать!" Он не убоялся и "анафемы" - её провозглашали ему с амвонов всех церквей России, которую он любил и прославил гением своим. Не стало поистине великого человека!

Выдержав паузу, Гриша Панфилов сказал недоумённо и с обидой за писателя:

- Как же так, Евгений Михайлович? Толстой - великий писатель, всемирно известен, а Нобелевская премия по литературе присуждена Редьярду Киплингу, проповеднику колонизаторских насилий над малыми, над цветными народами. Почему?

- Совершена большая несправедливость, - ответил Хитров. - Несправедливость, против которой всю жизнь сражался Толстой.

И опять наступило молчание, тишина. Её несмело нарушил Гриша Черняев:

- Был Чехов - не стало. Был Толстой - тоже не стало... Из троих великанов, что перешагнули порог из девятнадцатого века в наш, двадцатый, остался один Горький.

- Горький - наша надежда, - сказал учитель. - За ним будущее. Горький - певец грядущих революций. Так его и надобно понимать. Его литературная деятельность, его слава будут крепнуть день ото дня, от одной книги к другой...

- Сергей, почему ты не читаешь свои стихи? - вдруг обратился к Есенину Тиранов с некоторым вызовом. - Покажи, на что способен. Попросите-ка его, Евгений Михайлович.

- Интересно послушать...

- Они ещё не готовы, Евгений Михайлович. - Есенин в волнении разглаживал скатерть перед собой, он слегка побледнел.

- Это не беда, - сказал учитель. - Послушаем, обсудим...

Гриша Панфилов шепнул ему:

- Не робей...

Есенин встал. И сразу же перед ним развернулось большое поле, разделённое на ровные полосы, криво разлинованные чёрными бороздами; по бороздам брели лошадёнки, тащившие деревянные сохи, за сохами - пахари в рубахах, потемневших на лопатках от пота; стайки грачей в блестящем фиолетово-чёрном оперении то взлетали, то опускались на свежевзрытую землю. Эта картина стояла перед глазами и в те минуты, когда он писал стихи, всплыла она и сейчас, когда он приготовился читать.

Тяжело и прискорбно мне видеть,
Как мой брат погибает родной.
И стараюсь я всех ненавидеть,
Кто враждует с его тишиной.
Посмотри, как он трудится в поле,
Пашет твёрдую землю сохой,
И послушай те песни про горе,
Что поёт он, идя бороздой.
Или нет в тебе жалости нежной
Ко страдальцу сохи с бороной?
Видишь гибель ты сам неизбежной,
А проходишь его стороной...

Есенин резко оборвал чтение, отчаянным взглядом обвёл примолкнувших за столом людей; прямо перед ним - склонённая голова учителя, он как бы стеснялся смотреть Есенину в глаза. Есенина вдруг обжёг стыд, стихи показались ему вялыми, беспомощными и неуклюжими.

- Не стану читать! - крикнул он звонким и отчаянным голосом. - Не мои стихи! Не мои! - И, ничего не видя, выбежал из столовой.

- Что это с ним? - спросила Марфа Никитична. - Почему он убежал? А стихи-то какие жалостливые, за сердце хватают...

- Жалостливые, а не его, чужие, - объяснил Гриша. - Запел не своим голосом и сразу сорвался. А у Серёжи есть свой голос, мама. Красивый. Я знаю. Он любит Россию по-своему, как никто другой, и воспевает её по-своему. Берёзы, месяц, ржаные поля, озера - вот его песня. И поёт он её всем своим существом... - От волнения у Гриши ярче заалели щёки, на лбу проступил пот, он закашлялся...

6

В классе было так тихо, что даже чей-нибудь нечаянный вздох казался шумным и на вздохнувшего оглядывались с досадой и укором.

Евгений Михайлович Хитров вот уже четвёртый день читал "Евгения Онегина". Над головами, над берёзами под высоким весенним небом, над миром носилась - властно, утверждающе - музыка стиха. Она завораживала до самозабвения. Чужая, незнакомая жизнь, ушедшая эпоха, что разворачивалась перед взором, её страдания, радости, огорчения, драмы - всё становилось как бы своим и вызывало чувства то восторга, то сожаления, высокие и горькие - до спазм в горле.

Есенин сидел рядом с Тирановым. Навалившись грудью на крышку парты, вытянув шею, он не мигая смотрел на учителя, слушал, и губы его шевелились, повторяя слова.

А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей...

Учитель остановился, прокашлялся, словно у него вдруг запершило в горле, потом оглядел примолкших, как бы затаившихся в тишине учеников - они не сводили с него взгляда.

- Кто продолжит? - Он нередко прибегал к такого рода проверкам: многие ли прочитали сами и что запомнили наизусть?

Ребята молчали. Тиранов толкнул Есенина, предлагая читать. Есенин с недовольством дёрнул плечом в ответ, нахмурил брови. Учитель знал, что он не напросится сам, чтобы не прослыть выскочкой.

- Ты, Есенин, можешь? - спросил Хитров. Есенин неуверенно встал, расстегнул машинально верхнюю пуговицу белой рубашки.

Назад Дальше