Книга воспоминаний Константина Михайловича Симонова (1915-1979), одного из самых известных советских писателей, автора трилогии "Живые и мертвые" и многих хрестоматийных стихотворений военной поры ("Жди меня", "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины..." и др.), наполнена размышлениями о сложностях и противоречиях его эпохи. В ней рассказывается о детстве, юности, становлении личности автора, о его встречах с И.В. Сталиным, Г.К. Жуковым и другими известными военачальниками, с которыми Симонов был знаком еще со времен военного конфликта на Халхин-Голе, а также с И. Буниным, И. Эренбургом, А. Твардовским, В. Луговским, Н. Хикметом, Ч. Чаплином, В. Пудовкиным и другими деятелями литературы и искусства. Книгу составили мемуарные очерки разных лет, а также последняя, и самая откровенная, книга писателя - "Глазами человека моего поколения".
Содержание:
Возвращаясь к пережитому. О мемуарной прозе Константина Симонова 1
Далеко на востоке. Халхин - гольские записи 3
От автора 3
Халхин - гольские записи 3
К биографии г. К. Жукова 17
Часть первая Встречи 17
Часть вторая Записи бесед 25
Об Иване Николаевиче Берсеневе 34
О Всеволоде Илларионовиче Пудовкине 37
О Владимире Александровиче Луговском 39
Он был бойцом… 40
Встречи с Чаплином 42
О Назыме Хикмете 48
Об Иване Алексеевиче Бунине 50
Самый разный Горбатов 53
Таким я его помню… 57
Глазами человека моего поколения 67
Примечания 123
Истории тяжелая вода
Возвращаясь к пережитому. О мемуарной прозе Константина Симонова
Первые стихи Константина Симонова были напечатаны во второй половине тридцатых годов, сейчас уже приходится добавлять - прошлого века. На молодого поэта сразу же обратили внимание, тем более что пора в литературе была тогда не очень урожайная. В нем увидели одну из самых ярких фигур нового, еще неведомого литературе поколения. Как заметил тогда Константин Паустовский, Симонов был "одним из первых талантливых поэтов - ровесников Октября, представлявших в литературе "молодых людей социалистического времени"". И едва ли не как о главной черте молодого поэта говорили о присущем ему остром чувстве современности. То, что две самые крупные работы Симонова тех лет - поэмы "Ледовое побоище" (1938) и "Суворов" (1939) - и некоторые стихотворения ("Поручик", "Английское военное кладбище в Севастополе") посвящены истории, в расчет не принималось, вернее, истолковывалось в том же духе - как своеобразное преломление неотступных тревожных раздумий о том, что нас не сегодня завтра ожидает. Впрочем, он и сам так считал. На обсуждении "Ледового побоища" в 1938 году Симонов говорил: "Желание написать эту поэму у меня явилось в связи с ощущением приближающейся войны. Я хотел, чтоб прочитавшие поэму почувствовали близость войны и что за нашими плечами, за плечами русского народа, стоит многовековая борьба за свою независимость". Позднее он снова повторил это: "Думая о предстоящей вооруженной схватке с фашизмом, некоторые из нас обращали взгляды в русскую историю, и прежде всего в военную историю нашего отечества. Размышлениям на эту тему были посвящены в предвоенные годы мои поэмы "Ледовое побоище" и "Суворов"… Работа над ними была тогда существенной частью моей нравственной жизни". В общем, нет ничего удивительного, что в его сознании и в сознании тех, кто писал тогда о его исторических поэмах, история воспринималась лишь как своеобразный, но вполне закономерный повод высказаться о современности, которая становилась все более тревожной и грозной…
Я же вспомнил об этих ранних опытах обращения Симонова к материалу истории для того, чтобы сказать, что они были для него первой, но все‑таки существенной школой историзма, без которого в его трилогии "Живые и мертвые" было невозможно правдивое освещение событий великой войны, участником которой он был.
И не менее важен был историзм для его мемуарной прозы. И тогда, когда его целью, как в книге "Далеко на Востоке", было повествование о "малой войне", первой, в которой довелось ему участвовать (о военном конфликте с Японией на Халхин - Голе в 1939 году). И тогда, когда во фронтовых дневниках он писал о войне великой - с гитлеровской Германией (дневники увидели свет в двух томах под названием "Разные дни войны"). И тогда, когда рассказывал о пятимесячной командировке в только что проигравшую войну Японию ("Япония. 46").
По жанру все названные произведения - "путевые заметки". И в этом качестве они близки тем первоначальным - по ходу событий - записям писателя, которые были их основой. Думаю, что это был сознательный выбор Симонова, стремившегося сохранить и передать читателям живую плоть своих непосредственных впечатлений и оговаривавшего, что комментарии и попутные замечания, если они у него возникали, рождены другим, более поздним временем, другим опытом.
По - иному написаны "Глазами человека моего поколения", иную задачу ставил перед собой автор, но об этом речь впереди…
В 1971 году, когда он уже почти совсем забросил стихи, Симонов написал стихотворение, последняя строка которого не случайно дала название этой его книге воспоминаний. Мысль, выраженная в нем, была для него очень важна, не давала тогда ему покоя, потому стихотворение вдруг и написалось. Оно о том, что не надо принимать тонкий лед, едва - едва покрывающий реку, за ее глубинное течение: надо помнить о текущей подо льдом "тяжелой воде истории". Она, эта "тяжелая вода", определяет главное в жизни общества и судьбе людей.
Именно тут ключ к воспоминаниям Симонова - вне зависимости от того, пишет ли он о событиях, очевидцем которых был, или о людях, с которыми его сводила судьба…
И вот что еще непременно следует иметь в виду. Время, когда создавались мемуарные очерки Симонова, было трудное, порой уродливое, оно не давало автору возможности рассказать обо всем, что он знает и думает, на пути стояла бдительная цензура - главлит, главпур, ЦК на Старой площади, - решительно пресекавшая попытки как‑то выйти за пределы дозволенного. Конечно, у тех читателей, которые - кто по молодости лет, кто из‑за ослабевшей памяти - имеют весьма смутное, а то и превратное представление о былых временах и государственных нравах, эта мысль может вызвать недоумение: неужели и Симонову доставалось от цензуры? Баловень судьбы, обладатель одного из самых громких литературных имен, многажды лауреат, в тридцать лет один из руководителей Союза писателей и депутат Верховного Совета СССР - неужели и ему цензура чинила препятствия? Вот что нужно заметить по этому поводу. Популярность Симонова - фронтового корреспондента, драматурга и особенно поэта - была в годы войны невиданной. Последовавшее за этим официальное признание шло вслед за читательским успехом - славу Симонову сделали не власти, он завоевал ее своими произведениями, власти же решили, выдвигая и награждая его, ее присвоить, поставить себе на службу. Но благосклонность властей враз кончалась, едва писатель, каким бы высоким ни было отведенное ему до этого место в официальной иерархии признанных и удостоенных, касался в своих произведениях той правды, которая по каким‑то причинам расценивалась власть имущими как нежелательная или зловредная. Писателя ставили на место, воспитывали, наказывали. Все это полной мерой отведал и Симонов.
Со всей остротой конфликт с цензурой, с властями, все разраставшийся и преследовавший писателя до самой его кончины, возник, когда на смену Хрущеву пришел Брежнев и в стране началась "ресталинизация". А Симонов чем дальше, тем решительнее отвергал пронизывавшую всю нашу жизнь сталинщину, ее порядки и нравы, особенно безобразно сказывавшиеся и особенно ощутимо задевавшие его в истолковании горьких событий Великой Отечественной войны. Тут надо сказать, что о чем бы и о ком бы ни писал Симонов (в том числе и в своих мемуарных очерках), главным предметом его размышлений и воспоминаний, основополагающей их исходной точкой неизменно была война. Не случайно в одном из вьетнамских своих стихотворений он написал: "Всё рифмы какие‑то слышатся / Оттуда, из нашей войны". О войне он вспоминал, рассказывая о своих встречах с Буниным в Париже: "…я понаслышке уже знал про абсолютно безукоризненное поведение Бунина в годы немецкой оккупации, слышал, что он категорически отказался хотя бы палец о палец ударить для немцев. Для меня, только что пережившего войну, это было главным оселком в моем отношении к людям". Вспоминая о встречах с Хикметом, Симонов, конечно же, упомянет, что в годы мировой войны турецким поэтом была создана "удивительная поэма "Зоя", написанная в турецкой тюрьме, о русской девушке, повешенной среди подмосковных снегов немецкими фашистами". Война оказалась в его жизни ни с чем не сравнимым потрясением, не зря он как‑то заметил, что "человек, всерьез заслуживающий этого названия, живет после войны с ощущением, что перенес операцию на сердце". Именно с таким чувством он и жил…
Продолжу, однако, разговор о "любезностях" цензуры, с которыми сталкивался Симонов. Не стану здесь подробно рассказывать о многолетней борьбе за издание дневников "Разные дни войны" - очень уж длинная, многоступенчатая и мучительная это была история. Первая часть дневников сорок первого года - "Сто суток войны" - должна была появиться в трех номерах "Нового мира" за 1967 год. Однако, набранная и сверстанная, света она так и не увидела. Обращение Симонова "на самый верх" успехом не увенчалось, поддержки он не получил, его даже не удостоили ответом. Мало того, само название этой вещи было занесено в черный, проскрипционный список главлита - любое упоминание о нем в печати было запрещено.
Еще пример - "Заметки к биографии Г. К. Жукова". Симонов начал писать их по просьбе своего друга, в войну редактора "Красной звезды" генерала Ортенберга, для сборника, который генерал составлял. Но после запрета "Ста суток войны" Симонов написал Ортенбергу: "До получения твоего письма я колебался только в одном: продолжать ли мне эту работу именно сейчас или отложить ее на некоторое время в связи с тем, что, очевидно, она - при нынешнем отношении к истории - скорей всего, все равно будет лежать в ящике письменного стола… Не надо тешить себя иллюзиями. Такого рода работа - а никакую другую мне делать неинтересно, да я и просто не смогу - при нынешнем, подчеркиваю, отношении к истории света не увидит. Поэтому я и сигнализировал тебе, что для проходимого через нынешнюю обезумевшую цензуру очерка надо срочно искать другого автора… Если бы вдруг случилось чудо и цензура наша образумилась, то тогда другое дело - такая вещь, конечно, могла бы быть напечатана. Но надежд на такое изменение нравов у меня что- то мало". Симонов все‑таки дописал заметки о маршале Жукове, но мрачное предчувствие не обмануло его - свет они увидели, когда в живых уже не было ни Жукова, ни Симонова. Кстати, замечу попутно, что некоторые переклички в заметках о Жукове и в "Далеко на Востоке" возникли потому, что эти вещи писались отдельно, самостоятельно, независимо друг от друга.
Еще примеры на ту же тему… Последний абзац воспоминаний Симонова о Бунине, напечатанных в "Литературной России" 1 июля 1961 года, при последующих публикациях этого очерка цензурой категорически снимался. Именно по этой причине Симонов был вынужден их переименовать - "Из записей об И. А. Бунине", чтобы дать понять читателям: очерк печатается не полностью. В настоящей публикации этот текст, набранный для ясности курсивом, восстанавливается, как восстанавливается и первоначальное название очерка.
Таким же образом в мемуарном очерке Симонова об Эренбурге восстанавливается еще одна цензурная купюра (на нее указал исследователь творчества Эренбурга Б. Фрезинский).
Уход из жизни Александра Твардовского, у которого перед этим, после долгой травли, отобрали "Новый мир", Симонов, не раз выступавший в защиту журнала и его главного редактора (разумеется, эти выступления не печатались), воспринял как большую общественную и личную беду. Симонов высоко ценил стихи Твардовского, возглавил комиссию по литературному наследию после его кончины и много сделал для издания его произведений, преодолевая сопротивление властей предержащих. Этими горькими чувствами пронизаны воспоминания Симонова о Твардовском, которые он отдал в свое время в журнал "Вопросы литературы". И он, и редакция полагали, что в предназначенном для специалистов журнале они "пройдут" (характерное слово, обыденное в литературной жизни той поры) через цензурные рогатки. Но не тут‑то было. Воспоминания были задержаны главлитом, оттуда переправлены в ЦК. Рукопись буквально исполосовали, в ней оказалось большое количество зияний и шрамов от пристального цензорского внимания - надзирающие за литературой в оба глаза следили за тем, что писали о Твардовском: "чуяла кошка, чье сало съела", боялись, что приоткроется, как они травили "Новый мир" и сживали Твардовского со свету. И Симонову, как и в случае с очерком о Бунине, пришлось, предупреждая читателей о сокращениях и потерях, также переименовать этот очерк - "Несколько глав из записей об А. Т. Твардовском". Для настоящего издания мы, благодаря любезности наследников Симонова, получили хранящийся в их архиве первоначальный экземпляр очерка - тот, который он представил в "Вопросы литературы", его мы и печатаем. Как и в воспоминаниях о Бунине и Эренбурге, здесь тоже курсивом восстанавливается все, запрещенное цензурой. Восстановлено и название очерка - "Таким я его помню…".
В общем, цензурные бесчинства той поры похожи одно на другое: все делалось по давно и хорошо отработанной исполнителями "указаний" колодке. За всем этим и стоял страх властей перед "истории тяжелой водой"…
Стоит сказать о том, что Симонов планировал выпустить сборник своих воспоминаний, подобный тому, который читатель держит сейчас в руках, дополнив его новыми мемуарами. В одном из последних интервью он рассказывал: "Сейчас занялся своим литературным архивом. Хочу написать и, очевидно, напишу в дополнение к тому, что у меня уже написано, книгу воспоминаний. Причем особенность этой книги будет заключаться в том, что в большинстве случаев - не всегда - она будет опираться на переписку с литераторами, о которых я буду писать… Я даже когда‑то первоначально для такой книги придумал название - "Пачка писем". А потом мне почудилось, что в этом немножко что‑то дамское есть, и отказался. Но названия другого, кроме "Книга воспоминаний", пока не придумал".
Но этот замысел он отложил до другого, более позднего времени, которое, увы, не было ему отпущено. Он уже очень плохо себя чувствовал и взялся за другую работу, которая казалась ему более важной, отвечающей его стремлению той поры привести в порядок то, что болело, то, что он хотел объяснить людям, но прежде всего сам хотел в этом разобраться, это было жгучей душевной потребностью. Весной 1979 года, за несколько месяцев до смерти, Симонов продиктовал свою последнюю работу - "Глазами человека моего поколения". У нее есть еще один заголовок - "Размышления о И. В. Сталине" (на эту тему он собрал очень важный материал - записал полные ценных исторических свидетельств беседы с маршалами Василевским и Коневым, адмиралом Исаковым). Впрочем, я не уверен, что он этот замысел осуществил бы, не уверен, потому что то, что написано, - это рассказ о своей жизни, Сталин возникает там в нескольких эпизодах встреч с писателями как оказавшийся в поле зрения автора исторический деятель, но увиден он автором с беспощадной ясностью на этом - раз в год устраиваемом вождем - показательном "театре одного актера", где, как во всей его зловещей деятельности, тоже проявлялись его иезуитство, жестокость, садизм: в назидание присутствующим одних он наказывал, других миловал, поощрял… Но пишет в записках Симонов о себе. Конечно, и прежде он тоже присутствовал в воспоминаниях, но как "боковая", "служебная" фигура; в этих же заметках он в центре повествования, главный их персонаж.
Так уж сложилось, что из‑за болезни Симонов не успел вычитать и выправить рукопись "Глазами человека моего поколения"; публиковать ее пришлось мне. Разбирая в архиве Симонова оставшиеся после него рукописи, я наткнулся на заметки к задуманной им пьесе "Вечер воспоминаний". Очевидно, писались они незадолго до мемуаров "Глазами человека моего поколения" - автору и в том, и в другом случае не давали покоя одни и те же мысли и чувства. Мне они помогли яснее понять суть размышлений писателя о времени и о себе (точнее было бы говорить не о размышлениях, а о суде над самим собой).
В задуманной Симоновым пьесе врач назначает герою опасную, рискованную операцию, до нее остается какое‑то время, и герою приходится решать, на что он должен использовать это уходящее, ограниченное, ставшее вдруг драгоценным время: "Что успеть? Состояние духа не такое, чтобы начинать что‑то новое. А вот биография, с которой ко мне приставали, действительно не написана. Вот ее и надо, наверное, сделать. Пусть останется хотя бы черновик - в случае чего".
Со странным чувством читал я все это, словно бы Симонов угадал свой приближающийся конец - как все будет, перед каким выбором поставит его жизнь, что заставит решать, когда сил останется совсем мало. Так оно и случилось: когда болезнь заставила его выбирать, выбор этот пал на работу, представляющую расчет с собственным прошлым.
Сразу же надо сказать, что, приступая к запискам "Глазами человека моего поколения", Симонов не собирался предлагать их для печати, как говорили тогда, "писал в стол", потому что на собственном горьком опыте убедился: в обозримом будущем эту вещь напечатать не удастся. Это определило степень серьезности поставленных в ней проблем и предельный уровень откровенности автора.
Еще один отрывок из его заметок о задуманной пьесе "Вечер воспоминаний": "В ней, - писал Симонов, - должно быть сразу четыре моих "я". Нынешний "я" и еще трое. Тот, каким я был в пятьдесят шестом году, тот, которым я был в сорок шестом году, вскоре после войны, и тот, которым я был до войны, в то время, когда я только - только успел узнать, что началась гражданская война в Испании, - в тридцать шестом году. Вот эти четыре моих "я" и будут разговаривать между собой… Сейчас при воспоминаниях о прошлом мы никак не можем удержаться от соблазна представить себе, что ты тогда, в тридцатых или сороковых годах, то, что ты тогда не знал, и то, что тогда не чувствовал, приписывать себе тогдашнему сегодняшние твои мысли и чувства. Вот с таким соблазном я вполне сознательно хочу бороться, во всяком случае, попробовать бороться с этим соблазном, который часто сильнее нас".