Сочинения в стихах и прозе Дениса Давыдова - Виссарион Белинский 2 стр.


К первому изданию его стихотворений, сделанному в 1832 году московским книгопродавцем Салаевым, приложен легкий очерк его жизни, под названием "Некоторые черты из жизни Дениса Васильевича Давыдова". В кратком предисловии издатель известил публику, что этот очерк написан одним из сослуживцев Давыдова; но мы очень хорошо помним, что тогда никто этому не поверил, и все журналы назвали этот очерк автобиографиею, хотя сам Давыдов или некоторые из близких к нему литераторов и протестовали против этого, как против ошибки. При теперешнем издании сочинений Давыдова опять приложен с некоторыми изменениями этот же самый очерк под названием "Очерка жизни Дениса Васильевича Давыдова", – и новый издатель в кратком предисловии извещает публику, что автор этого "Очерка", сослуживец Давыдова, покойный генерал-лейтенант О. Д. О-й, и что многие ошибочно приняли этот очерк за автобиографию, а в доказательство приводит слова самого Давыдова, который в письме к нему формально отрекается от сочинения "Очерка" и утвердительно приписывает его сослуживцу и другу своему, генералу О. Д. О-му. Как бы то ни было, но, несмотря на личное свидетельство самого Давыдова, дело остается "в сильном подозрении": до такой степени носит на себе этот "Очерк" родовые приметы пера Давыдова и отличается таким добродушием, такою откровенностию, искренностию, такою удалою размашистостию и оригинальностию! Пробежим же эту автобиографию, или, если угодно, этот очерк жизни Давыдова, местами говоря его собственными словами, а местами, скрепя сердце, заменяя поэтическое изложение оригинала нашим прозаическим пересказом.

Давыдов родился в Москве 16 июля 1784 года. С малолетства, подобно большей части детей, обнаруживал он страсть к ружью и маршированию, страсть, которая получила высшее направление от случайного внимания к нему Суворова. Суворов при осмотре Полтавского полка, находившегося под командою отца Дениса Давыдова, заметил резвого ребенка и, благословив его, сказал:

"Ты выиграешь три сражения!" Маленький повеса (слова "Очерка") бросил псалтырь, замахал саблею, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няне и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество великого человека.

В самом деле, это событие так глубоко врезалось в душу Давыдова, что в лета мужества он передал его со всеми подробностями в прекрасной статье. Мы должны же говорить о Давыдове как о прозаике, так вот, кстати, и образчик его прозы, а к жизни его мы еще обратимся:

За полчаса до полуночи меня с братом разбудили, чтобы видеть Суворова или, по крайней мере, слышать слова его, потому что ученье начиналось за час до рассвета; а в самую полночь, как нас уверяли, он выбежит нагой из своей палатки, ударит в ладоши и прокричит петухом: по этому сигналу трубачи затрубят "генерал-марш" и войско станет седлать лошадей, ожидая "сбора", чтоб садиться на них и строиться для выступления из лагеря. Но, невзирая на все наше внимание, мы не слыхали ни хлопанья в ладоши, ни крика петухом. Говорили потом, что он не только в ту ночь, но никогда, ни прежде, ни после, этого не делывал и что все это была одна из выдумок и преувеличенных странностей, которые ему приписывали.

До рассвета войска выступили из лагеря, и мы, спустя час по их выступлении, поехали вслед за ними в поле. Но угонишься ли за конницею, ведомою Суворовым? Бурные разливы ее всеминутно уходили у нас из виду, оставляя за собою один гул, более удалявшийся. Иногда между эскадронами в облаках пыли показывается кто-то скачущий в белой рубашке – и в любопытном народе, высыпавшем в поле для одного с нами предмета, вырывались крики: "Вот он! вот он! Это он, наш батюшка, граф Александр Васильевич!" Вот все, что мы видели и слышали…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Около десяти часов утра все зашумело вокруг нашей палатки, закричало: "скачет! скачет!" Мы выбежали и увидели Суворова во ста саженях от нас, скачущего во всю прыть в направлении мимо нашей палатки.

Я помню, что сердце мое тогда упало, как после оно упадало при встрече с любимою женщиной. Я весь был взор и внимание, весь был любопытство и восторг, и как теперь вижу – толпу, составленную из четырех полковников, из корпусного штаба, адъютантов и ординарцев, и впереди толпы Суворова на саврасом калмыцком коне, принадлежавшем моему отцу, в белой рубашке, в довольно узком полотняном нижнем платье, в сапогах вроде тоненьких ботфорт и легкой, маленькой солдатской каске, формы того времени, несколько сходной с формою нынешних касок гвардейских конных гренадеров. На нем не было ни ленты, ни крестов: это мне очень памятно, как и черты сухощавого лица его, покрытого морщинами, достойными наблюдения Лафатера, как и поднятые брови и несколько опущенные веки. Все это, несмотря на детские лета, напечатлелось в моей памяти не менее его одежды. Вот почему мне не нравится ни один из его бюстов, ни один из его портретов, кроме портрета, писанного в Вене, во время проезда его в Италию, и которого вернейшая копия находится у меня, да бюста Ришара, изваянного по слепку с лица после его смерти. Портрет, искусно выгравированный Уткиным, не похож: он без оригинального выражения его физиономии, сонен и безжизнен.

Когда он несся мимо нас, любимый адъютант его Тищенко, человек совсем необразованный, но которого он пред всеми выставлял за своего наставника и как будто слушался его наставлений, – Тищенко закричал ему: "Граф! что вы так скачете? Посмотрите, вот дети Василья Денисовича!" – "Где они? – где они?" – спросил он и, увидя нас, поворотил в нашу сторону, подскакал к нам и остановился. Мы подошли к нему ближе. Поздоровавшись с нами, "он спросил у отца моего наши имена, подозвал нас к себе еще ближе, благословил нас весьма важно, протянул каждому из нас свою руку, которую мы поцеловали, и спросил меня: "Любишь ли ты солдат, друг мой?" Смелый и пылкий ребенок, я со всем порывом детского восторга мгновенно отвечал ему: "Я люблю графа Суворова; в нем все – и солдаты, и победа, и слава!" – "О, помилуй бог, какой удалой! – сказал он, – это будет военный человек; я не умру, а он уже три сражения выиграет! А этот (указав на моего брата) пойдет по гражданской службе!" С этим словом он вдруг поворотил лошадь, ударил ее нагайкою и поскакал к своей палатке.

Суворов в этом случае не был пророком: брат мой весь свой век служил в военной службе, и служил с честью, что доказывает восемь полученных ран, все, кроме двух, от холодного оружия, – ран, издалека не получаемых; а я не командовал ни армиями, ни даже отдельными корпусами; следовательно, не выигрывал и не мог выиграть сражений.

При всем том, слова великого человека имели что-то магическое; когда спустя несколько лет, подошло для обоих нас время службы, отцу моему предложили записать нас в Иностранную коллегию; но я, полный слов героя, не хотел другого поприща, кроме военного; брат мой, озадаченный, может быть, его предсказанием, покорился своей службе, и прежде чем поступил в военное звание, около году служил в Архиве иностранных дел юнкером.

На этом месте должна бы кончиться наша выписка из статьи Давыдова; но, – очарованные его рассказом, столь живописным, что все как будто видишь сию же минуту перед глазами своими, и давно прошедшее становится настоящим, – мы выпишем еще о посещении Суворовым отца Давыдова. А чтоб выписка не была чересчур длинна, мы своими словами перескажем некоторые подробности о приготовлениях к приему великого человека. По благосклонности к отцу Давыдова, Суворов сам назвался к нему на обед. Дело было в какой-то пост, – и потому на большом круглом столе в гостиной стояли разные постные закуски, с рюмкою "благородного размера" и графином водки. В столовой накрыт был стол на 23 прибора, без всяких украшений посреди – без ваз с фруктами и вареньем и без плато, как тогда водилось: Суворов ненавидел роскоши. Не было даже суповых чаш на столе – кушанья должны были подаваться прямо с огня: так обыкновенно делывалось у Суворова. В одной из отдельных комнат за столовой были приготовлены: ванна, несколько ушатов с холодною водой, несколько чистых простынь, переменное белье его и одежда, привезенные из лагеря. Из приглашенных к обеду, между прочими гостями, была одна пожилая госпожа, знакомая хозяйке дома и приехавшая из Москвы: она с первого взгляда не понравилась Суворову и была предметом его насмешек и шуток во все время его пребывания у Давыдова. Теперь обратимся к рассказу самого автора.

Маневры того дня кончились в 7 часов утра, то есть в 7 часов утра войска были уже на марше к лагерю. Отец мой, оставив свой полк на походе, поскакал в лагерь, во всю прыть своего черкесского коня, на котором был на маневрах, чтобы, переменя его, скорее приехать к нам и, до прибытия Суворова, исправить то, что требовало исправления для его принятия. Уже он был на половине пути от лагеря к Грушевке, как вдруг с одного возвышения увидел; около двух верст впереди себя, но несколько в боку, всадника с другим всадником, отставшим довольно далеко: оба они скакали во все поводья по направлению к Грушевке. Это был Суворов с одним из своих ординарцев, скачущий туда прямо с маневров. Отец мой усилил прыть своей лошади, но не успел приехать к нашему дому прежде шестидесятитрехлетнего старца-юноши. Он нашел его уже всего опыленного на крыльце, трепавшего саврасого коня своего и выхвалявшего качества его толпе любопытных, которою был окружен. "Помилуй бог! славная лошадь! Я на такой никогда не езжал. Это не двужильная, а трехжильная!" Тут отец мой пригласил и провел его в приготовленную комнату, а сам занялся своим туалетом; подобно Суворову, он весь покрыт был пылью, так что нельзя было угадать черт его лица.

Все мы ожидали выхода Суворова в гостиную. Это продолжалось около часа времени. Вдруг растворились двери из комнат, отделенных столовою от гостиной, и Суворов вышел оттуда чист и опрятен, как младенец после святого крещения. Волосы у него убраны были, как представляются на его портретах. Мундир на нем был генерал-аншефский того времени, богато шитый серебром или золотом, не помню, нараспашку, с тремя звездами. По белому летнему жилету лежала лента Георгия первого класса: более орденов не было. Летнее, белое, довольно узкое нижнее исподнее платье и сапоги, доходившие до половины колена, вроде легких ботфорт. В руках ничего не было – ни шляпы, ни каски. Так я в другой раз увидел Суворова.

Отец мой вышел к нему навстречу, провел его в гостиную и представил ему мать мою и нас. Он подошел к ней, поцеловал ее в обе щеки, сказал ей несколько слов о покойном отце ее, генерал-поручике Щербинине, бывшем за несколько лет перед тем наместником Харьковской, Курской и Воронежской губерний; каждого из нас благословил снова, дал нам поцеловать свою руку и сказал: "Это мои знакомые". Потом, оборотясь ко мне, повторил: "О, этот будет военным человеком! Я не умру, а он выиграет три сражения!" Тут отец мой представил ему родную сестру мою, трехлетнего ребенка. Он спросил ее: "Что с тобою, моя голубушка? что ты так худа и бледна?.." Ему отвечали, что у нее лихорадка. "Помилуй бог, это нехорошо! Надо эту лихорадку хорошенько высечь розгами, чтоб она ушла и не возвращалась к тебе". Сестра подумала, что сеченье предлагается ей, а не лихорадке, и" едва не заплакала. Тогда, оборотясь к пожилой госпоже, Суворов сказал: "А об этой и спрашивать нечего; это, верно, какая-нибудь мадамка!" Эти слова сказаны были без малейшей улыбки и весьма хладнокровно, что возбудило в нас смех, от которого едва мы воздержались; но он, не изменяя физиономии, с тем же хладнокровием подошел к столу, уставленному закусками, налил рюмку водки, выпил одним глотком и так плотно принялся завтракать, что любо.

Спустя несколько времени отец мой пригласил его за обеденный стол. Все разместились. Подали щи кипячие, как Суворов обыкновенно кушал: он часто любил их хлебать из самого горшка, стоявшего на огне. Я помню, что почти до половины обеда он не занимался ничем, кроме утоления голода и жажды среди глубокого молчания, и что обе эти операции производил, можно сказать, ревностно и прилежно. Около половины обеда пришла череда и разговорам. Но более всего остались у меня в памяти частые насмешки его над пожилою госпожою, что нас, детей, чрезвычайно забавляло, да и старших едва не увлекало к смеху. В течение всего обеда Суворов, при самых интересных разговорах, не забывал ловить каждое движение ее, как скоро она обращалась в противную от него сторону, и мгновенно бросал какую-нибудь шутку на ее счет. Когда она, услышав его голос, оборачивалась на его сторону, он, подобно школьнику-повесе, потуплял глаза в тарелку, не то обращал их к бутылке или стакану, показывая, будто занимается питьем или едою, а не ею. Так, например, взглянув однажды на нее тогда, когда она всматривалась в гостей, сидевших в конце стола, он сказал вполголоса, но довольно явственно: "Какая тетеха!" И едва успела она обратиться в его сторону, как глаза его уже опущены были на рыбу, которую он кушал весьма внимательно. В другой раз, заметив, что она продолжает слушать разговоры тех же гостей, Суворов сказал: "Как вытаращила глаза!" В третий раз, увидев то же, он произнес: "Они там говорят, а она сидит да глядит!"

Тищенко сказывал мне, что из одного только уважения к моей матери Суворов ограничил подобными выходками нападки свои на пожилую госпожу, которая ему не понравилась, но что обыкновенно он, чтобы избавиться от присутствия противной ему особы, при первой встрече с нею восклицал: "Воняет! воняет! Курите! курите!" И тогда привычные к нему чиновники, зная уже, до кого речь касается, тайно подходили к той особе и просили ее выйти из комнаты. Тогда только прекращались его восклицания.

После обеда он завел речь о лошади, на которой ездил на маневрах и приехал к нам на обед: хвалил ее прыткость и силу и уверял, что никогда не езжал на подобной, кроме одного раза, в сражении под Козлуджи. "В этом сражении, – сказал он, – я был отхвачен и преследуем турками очень долго. Зная турецкий язык, я сам слышал уговор их между собою не стрелять по мне и не рубить меня, а стараться взять живого: они узнали, что это был я. С этим намерением они несколько раз настигали меня так близко, что почти руками хватались за куртку: но при каждом их наскоке лошадь моя как стрела бросалась вперед, и гнавшиеся за мною турки отставали вдруг на несколько сажен. Так и спасся!"

Пробыв у нас около часа после обеда, весьма разговорчивым, веселым и без малейших странностей, он отправился в коляске в лагерь и там отдал следующий приказ:

"Первый полк отличный; второй полк хорош; про третий ничего не скажу; четвертый никуда не годится".

В приказе полки означались собственным именем каждого; я назвал их нумерами. Не могу молчать, однако, что первый нумер принадлежал Полтавскому легкоконному полку.

По отдании этого приказа, Суворов немедленно сел на перекладную тележку и поскакал обратно в Херсон.

Спустя несколько месяцев после мирных маневров конницы и насмешек над пожилою госпожою на берегах Днепра, – Польское королевство стояло уже вверх дном и залитая кровью Прага курилась.

Один из друзей Давыдова и наших литераторов сделал очень остроумное и правдоподобное объяснение для оправдания пророчества Суворова насчет трех побед, которые должен был одержать Давыдов. Приведенный нами пример прозы Давыдова очень основательно может быть принят за представителя одной из блестящих побед его, напророченных Суворовым. Но обратимся к жизни Давыдова и поищем в ней объяснения двух последних его побед.

До тринадцатилетнего возраста Давыдов учился болтать по-французски, танцевать, рисовать и музыке и повершил свой курс образования с арапником в руках, в отъезжем поле. Между порошами и брызгами, живя в Москве без дела, он познакомился с некоторыми молодыми людьми, воспитывавшимися тогда в Университетском пансионе, и, благодаря им, прочел альманах Карамзина "Аониды". Знакомые имена под некоторыми статейками зажгли его честолюбие и заставили приняться за авторство. Очень интересен его первый опыт в поэзии:

Пастушка Лиза, потеряв
Вчера свою овечку,
Грустила и эху говорила
Свою печаль, что эхо повторило:
О милая овечка! Когда я думала, что ты меня
Завсегда будешь любить,
Увы! по моему сердцу судя,
Я не думала, что другу можно изменить!

Историческая строгость требует заметить, что это стихотворение стоило Давыдову больших трудов и большого поту.

В начале 1801 года (то есть семнадцати лет) отправили Давыдова в Петербург на службу. Малый рост препятствовал ему вступить в кавалергардский полк без затруднения; однако ж (говорит "Очерк") наконец привязали недоросля нашего к огромному палашу, опустили его в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического его гения мукою и трехугольною шляпою. – Таковым чудовищем спешил он к двоюродному брату своему А. М. К-му, чтобы порадовать его своею радостию.

Но тут его ждало одно из тех благодетельных разочарований, которые, потрясая до основания даровитые и самолюбивые натуры, вызывают наружу все их силы и указывают предназначенный им путь. Кому не дано от природы, в том и самые благоприятные обстоятельства ничего не откроют; но богатая натура пробуждается к сознанию иногда от самых пустых внешних случаев. Вместо изъявления восторгов и поздравлений, родственник осыпал Дениса язвительными насмешками, указав ему на его решительное невежество. Тогда Давыдов принялся за военные книги и скоро пристрастился к их чтению. В промежутках дежурств своих, в казармах, в госпитале, на столике больного, на солдатских нарах, даже в эскадронной конюшне – беседовал он с музами и писал сатиры и эпиграммы, которыми начал свое литературное поприще.

В 1804 году Давыдов принужден был выйти в Белорусский гусарский полк, стоявший тогда в Киевской губернии.

Молодой гусарский ротмистр закрутил усы, покачнул кивер на ухо, затянулся, натянулся и пустился плясать мазурки до упаду. В это бешеное время он писал стихи своей красавице, которая их не понимала, потому что была полячка, и сочинил известное приглашение на пунш Бурцову, который служил с ним в одном полку и который, получив удалое послание, не мог читать, потому что сам писал мыслете.

С 1806 по 1815 год Давыдов участвует во всех войнах и кампаниях. Во время войны с шведами он неотлучно находился при авангарде знаменитого Кульнева. При начале великой войны 1812 года Давыдов поступает в Ахтырский гусарский полк подполковником и до битвы под Бородиным командует первым батальоном этого полка. Тут он подает мысль о выгоде партизанского образа действования и с 130 гусарами и казаками отправляется в тыл неприятеля и средину его обозов, команд и резервов; действует против них десять суток и, усиленный шестьюстами новых казаков, сражается несколько раз в окрестностях и под стенами Вязьмы; разделяет под Ляховом славу с графом Орловым-Денисовым, Фигнером и Сеславиным, разбивает трехтысячное кавалерийское депо под Копысом, рассевает неприятеля под Белыначами и продолжает веселые и залетные свои поиски до берегов Немана. Под Гродно нападает он на четырехтысячный отряд Фрейлиха, составленный из венгерцев, – Давыдов в душе гусар и любитель природного гусарского напитка: за стуком сабель застучали стаканы и – город наш!

Назад Дальше