Лабиринт Один: Ворованный воздух - Ерофеев Виктор Владимирович 2 стр.


Декорации провинциального города, рассадника сплетен, слухов, клеветы и, можно добавить, дикости, имеют важное, но вовсе не принципиальное значение. В романе нет противопоставления "нашего города" иной форме существования, в частности, столичной жизни, столь яркого в "Трех сестрах" (кстати, любопытно отметить, что у Сологуба тоже три сестры). В чеховской пьесе провинция корчится от собственной нелепости, зато столичная далекая жизнь обретает некий загадочный смысл. Вопрос не в том, что Чехов разделяет мнение своих героинь относительно столицы, а в том, что у чеховских сестер сохраняется пусть иллюзорное, но достаточно отчетливое и играющее роль метафоры философии надежды противопоставление "подлинного" (принимающего образ столичной жизни) существования - "неподлинному", "данного" - "идеальному", к которому направлены помыслы. У Сологуба для героев не сохраняется подобного напряжения. Мир столицы, где живет мифическая княгиня, от которой зависит место инспектора для Передонова и куда сам герой ездит для встречи с ней, не носит характера противовеса (ср. также "Госпожу Бовари", где поездка Эммы не то чтобы в Париж, но даже в Руан оказывается праздником!). Столица остается призрачной, ирреальной, никакой. Можно сказать, что нет разницы, существует она или не существует. Людмила выписывает из Петербурга духи, но она к столице также равнодушна. Итак, город ничему не противопоставлен. Поэтому все, что творится в нем, получает значение нормы. Сравнивать не с чем. Володин с Передоновым заводят, правда, разговор о своих родных местах, но он немедленно превращается в бессмысленный гастрономический спор. Лишенный "малой родины", больше того, биографии (читатель лишь вскользь узнает о семье и прошлом Передонова), герой, наравне с другими персонажами, живет в городе, который воплощает собой обобщенную бытовую декорацию жизни, то есть становится символом реального мира. Таким образом, из романа изгоняется, если можно так выразиться, пространственная (а не только временная, обращенная к будущему) надежда.

И еще об одном уничтожении надежды. В каком-то смысле "Мелкий бес" можно рассматривать как роман о надежде Передонова, благодаря помощи Варвары, получить место инспектора. Хотя все мысли Передонова крутятся вокруг желанного места, его надежды равны нулю с самого начала. Ясно, что Варвара не способна добиться места для Передонова, но она рассчитывает выйти за него замуж, растравляя эти надежды (посредством подложных писем княгини). В результате роман о надежде превращается в роман о гнусном надувательстве. Надежда становится как бы тождественной обману.

В отличие от роли провинциальной среды, значение национального аспекта не столь однозначно. Роман богат национальной спецификой. Действие разворачивается в атмосфере, которая порождена веками национальной истории. Взаимоотношения между сословиями, людьми, их привычки, обряды, суеверия, наконец, язык - все это отмечено "местным колоритом", и "русский дух" романа не спутаешь ни с каким другим. В "Мелком бесе" Сологуб создал свой образ России, образ нелестный. Образ кондовой, тяжелой, неподвижной страны. В какой-то степени можно говорить о карикатуре. Образ России, созданный Сологубом, - это образ страны, у которой нет будущего, потому что в ней, по Сологубу, нет сил, способных к творческой деятельности. Автор сам употребил в предисловии к роману понятие "передоновщина", которое по аналогии с "обломовщиной" способно приобрести характер национального мифа. Но этот миф гораздо мрачнее не только "обломовщины", но и гоголевских "мертвых душ", ибо в поэме дан светлый образ России, преодолевающей наваждение ("птица-тройка"). У Сологуба опять-таки нет противопоставления "данного" - "идеальному". Его образ России тождествен самому себе. И если в гоголевской поэме души мертвы и неподвижны, то у Сологуба вместо некрополя царство безумия. В нем верховодит недотыкомка. Она неистребима.

В этом отношении локальное время (90-е гг.) не имеет решающего значения. Роман несет черты не какого-то определенного времени, а безвременщины, понятия, характерного для различных периодов русской истории. В романе безвременщина торжествует над временем. Можно даже сказать, что, согласно концепции романа, безвременщина - это константа национальной истории.

Говоря о социальных истоках "передоновщины", можно также указать на то, что сологубовское решение этой проблемы отличается от традиционной критики реакционного мракобесия. Здесь перед нами есть параллель в лице "человека в футляре". Беликов порожден общественной несвободой. Достаточно рассеяться страху, отменить бюрократические порядки и авторитарный произвол, как Беликов исчезнет сам собой, растворится в воздухе. Недаром рассказ заканчивается призывом слушателя: "…Нет, больше жить так невозможно!" Как известно, в романе Сологуба обсуждается чеховский рассказ. Собственно, это несостоявшаяся беседа. Если в "Бедных людях" Девушкин читал гоголевскую "Шинель" и был оскорблен ею лично, то сологубовский Передонов (равно как и Володин) не только не читал "Человека в футляре", но даже не слышал о самом "господине Чехове".

Рассказ появился в период работы Сологуба над романом. Сологуб не мог не откликнуться на этот рассказ, герой которого оказался коллегой Передонова. Пройти мимо рассказа - значило молчаливо признать тематическое влияние Чехова. Сологуб выбирает иной путь: он "абсорбирует" рассказ, включает его в свое произведение с тем, чтобы преодолеть зависимость от него. Он даже указывает в диалоге номер "Русской мысли", в котором появился рассказ (кстати, указан неверный номер: "Человек в футляре" появился не в майской, а в июльской книжке "Русской мысли" за 1898 г.), однако не вступает в его обсуждение. Единственное суждение о рассказе принадлежит эмансипированной девице Адаменко: "Не правда ли, как метко?" Таким образом, в глазах Адаменко и ее младшего брата, как заметила 3.Минц в своем анализе "Мелкого беса", Передонов оказывается "двойником" Беликова.

Впрочем, это весьма сомнительный двойник. Передонов гораздо более укоренен в бытии, нежели Беликов - фигура социальная, а не онтологическая. Передонова нельзя отменить декретом или реформой народного образования. Он так же, как Беликов, целиком и полностью стоит на стороне "порядка", и его так же волнует вопрос "как бы чего не вышло?", но это лишь одно из проявлений его фанаберии. В сущности, его бредовые честолюбивые помыслы, жажда власти и желание наслаждаться ею несвойственны Беликову: тот пугает и сам пугается и в конечном счете умирает как жертва всеобъемлющего страха. Он скорее инструмент произвола, исполнитель не своей воли, нежели сознательный тиран и деспот. Передонов, в отличие от него, - жестокий наслажденец, его садические страсти подчинены не социальному, а "карамазовскому" (имеется в виду старик Карамазов) началу.

Общественные корни "передоновщины" двояки. Они определены не только реакционным режимом, но и либеральным прошлым Передонова. Изображая его неверующим человеком, для которого обряды и таинства церкви "злое колдовство", направленное "к порабощению простого народа", Сологуб солидаризируется с Достоевским, с его критикой либерального сознания, которое, будучи лишенным метафизической основы, приобретает разрушительный, нигилистический характер, как показал автор "Бесов" (перекличка между названиями обоих романов получает идеологическое значение). Передонов впитал в себя утилитаристские идеи шестидесятничества:

"…Всяким духам предпочитал он запах унавоженного поля, полезный, по его мнению, для здоровья".

Но этот утилитаризм со временем разложился, так как не имел под собой никакой почвы. В результате "мысль о труде наводила на Передонова тоску и страх". Передонов - носитель либерально-интеллигентских "мифов", над которыми иронизирует Сологуб.

"В каждом городе, - считает Передонов, - есть тайный жандармский унтер-офицер. Он в штатском, иногда служит, или торгует, или там еще что делает, а ночью, когда все спят, наденет голубой мундир да и шасть к жандармскому офицеру".

Передонов числит себя "тайным (политическим. - В.Е.) преступником", воображает, что "еще со студенческих лет состоит под полицейским надзором". Напротив, в противовес либеральной традиции образ самого жандармского подполковника Рубовского создан без особенной антипатии. Он "был скромен и молчалив, как могила, и никому не делал ненужных неприятностей". Сологуб даже подчеркивает, что Рубовский "любим в обществе", хотя отмечает и тот факт, что иные из бредовых доносов Передонова подполковник "оставлял, на случай чего".

Итак, Сологуб делит социальную ответственность за безумие Передонова (хотя это безумие невозможно объяснить одними социальными причинами) между мракобесным режимом, с одной стороны, и либерально-нигилистической идеологией - с другой. Такое разделение ответственности, по сути дела, ведет к выводу, что "все виноваты" и, стало быть, пласт социальной жизни вообще - ложь и порча. Его следует не изменять, а преодолевать, бежать от "неподлинности". Ложность и противоречивость "прогрессивных" устремлений воплощены в образе эмансипированной Адаменко: приветствуя "Человека в футляре" и возмущаясь Беликовым, она вместе с тем придумывает изысканные, "просвещенные" наказания для своего младшего брата.

Тема нелепости вещного мира особенно ярко выражена всеобъемлющим мотивом человеческой глупости. Сологуб создает свой собственный "город Глупов". Слово "глупый" - одно из наиболее часто встречающихся в романе. Оно характеризует значительное количество персонажей и явлений:

- помещик Мурин "с глупой наружностью";

- "инспектор народных училищ, Сергей Потапович Богданов, старик с коричневым глупым лицом";

- Володин - "глупый молодой человек";

- дети Грушиной - "глупые и злые";

- "глупый смех" Володина;

- городской голова Скучаев "казался… просто глуповатым стариком";

- у исправника Миньчукова лицо "вожделеющее, усердное и глупое";

- идя свататься, Передонов и Володин имели "торжественный и более обыкновенного глупый вид";

- сестры Рутиловы распевают "глупые слова частушек" и т. д. и т. п.

По отношению к самому Передонову повествователь постоянно использует еще более решительные определения - "тупой" и "угрюмый". Сологубовский город поистине славен своим идиотизмом; при этом его обитатели еще больше глупеют, веря всяким небылицам, так как "боятся" прослыть глупыми. Нагромождение глупости производит впечатление ее неискоренимости.

Неудивительно, что Передонова в этой вакханалии глупости с большим трудом и неохотой признают сумасшедшим. Его помешательство уже чувствуется на первых страницах, однако требуется финальное преступление, чтобы оно было признано очевидным. В мире, где царствует глупость, сумасшествие становится нормой. Передонова так и воспринимают герои романа - как нормального члена общества: с ним водят дружбу, ходят в гости, выпивают, играют на бильярде, более того, он - завидный жених, за него идет глухая борьба разных женщин. О Передонове-женихе свидетельствует гротескная сцена его сватовства к трем сестрам Рутиловым попеременно, причем даже Людмила, которой в романе отведено место наиболее очевидной антагонистки Передонова, воспринимает его сватовство хотя и с хохотом, однако как достаточно приемлемый акт. Иногда окружающим видно, что с Передоновым творится что-то неладное, но они относят его поведение на счет чудачества. "Нормальность" Передонова - это та самая гротескная основа, на которой строится роман. Разгадать душевную болезнь Передонова, обособить, изолировать его - значит положить конец наваждению, "перекрыть" русло романа, однако наваждение продолжается, роман - длится.

Сам подход к героям, их трактовка двоится, приобретая то гоголевские, то чеховские (отмеченные также и опытом Достоевского) черты. Но двойственность и зыбкость мира в романе достигаются в известной мере благодаря тому, что персонажи романа не являются ни мертвыми душами гоголевской поэмы (где единственной живой душой оказывается повествователь), ни живыми душами рассказов Чехова, где тонкое психологическое письмо способствует созданию образа полноценного, полнокровного человека. В чеховских рассказах почти недопустимы натяжки, так как они входят в противоречие с психологической сущностью повествования. Неслучайно история намечающегося романа между Варенькой - "Афродитой" и Беликовым - "Иудой" показалась некоторой части современников Чехова неправдоподобной. С другой стороны, нас вовсе не смущает то обстоятельство, что Чичикова путают с Наполеоном. В системе гоголевской фантастической прозы такой гротеск совершенно уместен. Вопрос о том, насколько гоголевского героя можно считать "человеком", проблематичен. Второй том "Мертвых душ" был априорно обречен на неудачу вследствие поэтики первого тома: в царстве масок живые люди разорвали бы самую фактуру поэмы масок.

Сологуб же намеренно идет на подобный разрыв, вводя в роман совершенно живые (психологические) образы Людмилы, Саши, его тетки, хозяйки Саши и другие. Что же касается иных героев, то чиновники, Володин, сам Передонов остаются как бы на полдороге между чеховскими и гоголевскими персонажами. Это полуживые-полумертвые души, своего рода недолюди (недооформленные, как и сама недотыкомка), с затемненным сознанием, как у Гоголя, но с некоторой способностью к осмысленному поведению, как у Чехова. Это промежуточное положение, порождающее межеумков, качественно изменяет семантику романа, так что она оказывается неоднозначной, двойственной. Возможно, именно ощущение этой двойственности, зыбкости, призрачности и дало возможность 3.Минц в указанной статье рассматривать роман Сологуба в качестве "неомифологического" текста.

В персонажах "Мелкого беса" есть внутреннее несоответствие, они напоминают кентавров, и их двойственность особенно наглядно подчеркнута в образе Варвары: тело нимфы и порочное лицо пьяницы и сладострастницы.

Соединение несоединимого (во всяком случае, с точки зрения реалистической традиции) создает впечатление абсурда и нелепости. Такого впечатления не производят гоголевские герои (порожденные сатирической гиперболизацией какой-либо одной стороны человеческого характера). Они тождественны самим себе. В их мире не может быть трагедии. Когда прокурор от страха перед разоблачением умирает, его смерть весьма условна; он уже мертв, с самого начала, и сцена смерти производит скорее комический эффект. Диаметрально противоположный пример: смерть Ивана Ильича. Это смерть человека. Что же касается Сологуба, то насильственная смерть Володина оказывается как бы посередине: он априорно сакральная жертва (баран, агнец), но в то же время этот кентавр имеет и человеческие черты. Опять-таки двоящееся впечатление.

Призрачный, полуживой-полумертвый мир сологубовского романа соответствует находившимся вто время в процессе становления философско-эстетическим основам символистской прозы (в полной мере выявившимся в "Петербурге" Белого). В этом призрачном мире жизнь изменить невозможно. Из нее лишь можно совершить бегство в иную реальность.

Таким бегством в романе становится любовная связь между Людмилой и гимназистом Пыльниковым. При анализе этого пласта романа следует вновь вернуться к разговору о традиции русской литературы, подчеркивающей равенство людей перед истиной. Между тем бегство, которое предлагает Сологуб, предназначено только для избранных и, по сути дела, является запретным. Более того, эта запретность и составляет, по Сологубу, его "сладость". Это элитарное решение проблемы, чуждое демократическим принципам традиции вообще и Достоевскому с его критикой идеи человекобожия в частности.

Важно отметить роль повествователя в истории отношений Людмилы и Саши. Это явно заинтересованное лицо. В сценах любовных шалостей повествователь, словно сам становясь персонажем романа, принимает роль соглядатая, "жадно" подсматривающего сцены раздевания и переодевания Саши растлительницей "Людмилочкой", утверждающей, что "самый лучший возраст для мальчиков… четырнадцать-пятнадцать лет".

Представим себе "традиционного" повествователя. Как бы он поступил? Он бы нашел гневные слова для осуждения Людмилы и оплакал бы бедную совращенную "жертву". Не таков сологубовский повествователь, который то приходит в умиление и подсюсюкивает, то стыдится своего умиления и прячется за словами о веселости и невинности забав, однако запутывается в словах и в конечном счете выдает свои чувства. Повествователь настолько увлечен растлением юного "травести", что буквально теряет голову: Людмила оказывается лишь "дамой-ширмой" для прикрытия гомосексуальных страстей. Такого нецеломудренного повествователя не знала дотоле русская литература, совершенно однозначно относившаяся всегда к "противоестественным" страстям (впрочем, она и вовсе избегала описывать их, за исключением Достоевского: "Исповедь Ставрогина").

Нарушены не только законы приличия, но также и собственно литературные законы. Нарушение дистанции ведет к тому, что эротическая ситуация перестает быть развернутой метафорой (метафорой бегства от пошлой жизни), а обретает черты прямолинейно выраженного сладострастия.

Акцент делается на запретности страсти и на том, что лишь запретная страсть способна принести истинное наслаждение. Вместе с тем эротизм в "Мелком бесе" обладает "освободительной" функцией, призывает к наслаждению и отражает близкую Мережковскому мысль об "освящении плоти", о "третьем завете", призванном объединить христианскую мораль с язычеством (язычница Людмила стыдливо признается в своей любви к "распятому"). Хотя проповедь эротизма носит некоторый пропагандистский характер, она обращена не к широкой публике, а к "своим", посвященным. Но "освобождение" невозможно, и в сцене с директором гимназии Хрипачом Людмила вынуждена скрывать истинную суть отношений с Сашей. Ни Хрипач, ни тетка Саши, встревоженная сплетнями, ее не поймут. Разрыв между языческой моралью Людмилы, которой сочувствует повествователь, и общепринятыми нормами поведения (позиция Хрипача) достаточно велик для того, чтобы попытаться его сократить за счет чистосердечных признаний. Приходится прибегать ко лжи.

Назад Дальше