Прикосновение к идолам - Василий Катанян 2 стр.


Дом - большой двухэтажный особняк, который до революции принадлежал немецкому консулу. Потом его разбили на квартиры с длинными, заковыристыми и темными коридорами, подвалами, закоулками, лестницами. Из черного хода сделали парадный, а из парадного кладовку. Когда мы там поселились в 1928 году, дом принадлежал хозяину-нэпману и квартплату мы платили ему. Я помню толстого дядю, который сидел на верхней веранде и смотрел во двор. В нашей квартире тоже жил нэпман Рубин, в одной из комнат стояли машинки, на них две работницы выделывали чулки, а мы, дети, забегали туда посмотреть, как на пол спускались длинные заготовки.

На кухне стояло восемь столов, восемь помойных ведер, восемь керосинок - по числу семей. В центре была огромная холодная плита, облицованная кафелем, - наследство от кухмистера немецкого консула. Она вызывала у всех хозяек фантазии о шикарных, обильных обедах и горничной, которая несла в столовую супник. (С отменой НЭПа плиту почему-то сломали к чертовой бабушке.) В кухне всегда стоял запах подсолнечного масла, и я, вскормленный в довоенной Москве, люблю его до сих пор. Это вкус моего детства.

Мы очень дружили с пятилетним Вовиком Рубиным, это был мой первый приятель в жизни. Вместе пошли и в школу, в нулевой класс. По вечерам у Рубиных играли в карты и Виня Исаевна, хозяйка, каждому давала стакан чаю и блюдечко вишневого варенья. Там лежала - всегда! - только одна ягодка. Меня это поражало. Однажды из их комнаты послышались душераздирающие крики, мы с мамой бросились туда и увидели, что Виня Исаевна очень метко кидает ножницы в своего десятилетнего сына Леву, который бегает от нее в окровавленной ночной рубашке, а она за ним с криком: "Жирный мопс, чтоб ты сдох!!!" Он разбил дорогую вазу, и если бы мама не скрутила Виню Исаевну, то неизвестно, чем бы эта ваза обернулась. Вернее, ее осколки… Мы потом так играли - бегали вокруг стола друг за другом, кидали что-то не особенно колющее и кричали: "Жирный мопс, чтоб ты сдох!" Увлекательная была игра.

Когда НЭП ликвидировали, исчез наш хозяин и Рубины, зато приехали какие-то люди из деревни. Они заселили полупустующий бревенчатый флигель во дворе, который раньше служил подсобным помещением, а теперь стал сырым и темным жилищем. Сегодня я понимаю, что это был период раскулачивания. Появилось много нищих, которые подходили к окнам кухни, - мы жили на первом этаже. Однажды молодая крестьянка с грудным ребенком на руках, - а дело было зимой, - распахнула рваный тулуп, и мы все увидели, что под ним не было ничегошеньки. Меня быстро увели… Тогда была карточная система, хлеб был серый, а не белый. Мама всегда подавала через форточку, что могла. Много было нищих, много.

Наш двор, где прошло мое детство, - двор тридцатых годов. Бревенчатый флигель с резными наличниками. Большие старые деревья, сараи для дров, качели для детворы. Дворник Комраков, который в подвале топил печи, - отопление было калориферное. Тогда еще по дворам ходили редкие петрушечники, и однажды было представление у нас. Мы любили играть в лапту и в прятки. А в пятнадцатую годовщину Октября всех ребят со двора посадили на грузовик и повезли показывать иллюминацию - я запомнил на многих зданиях сверкающие цифры "15".

Во флигеле тоже были коммуналки, но не столь махровые, как у нас. В одной из них жил старый большевик с женой. Был он небольшого роста, страшно кривоногий (кавалерист, наверно) и всегда ходил в потертой кожанке. Дядя Коля. Утром и вечером он подолгу гулял с собакой и, пока она задирала ногу, поучал нас, детвору, что собака друг человека и животных надо любить. Мы не спорили, тем более что я обожал нашего шпица Мишку. Есть фото, где я снят с ним на руках на фоне флигеля, а рядом дворовые ребята, мои товарищи по лапте. Я знаю, что из них одна девочка в двадцать лет покончила с собой от несчастной любви, другая вышла замуж за дипломата и уехала в Африку. На фронте, к счастью, никого не убили - все мальчики были маленькие и к призыву на войну еще не подросли.

Тогда служила у нас работница, няня Маша, из монахинь. В шестидесятых годах она вдруг объявилась из тьмы веков, приехала из Саранска хлопотать пенсию - уже очень старая, но все еще прямая. Мы ей потом посылали продуктовые посылки. Так вот, она пила у нас чай и рассказывала, как этот самый дядя Коля, чтоб ему пусто было, склонял ее в 1937 году подписать донос на моего отца. Но она - ни в какую. Была глубоко религиозна и против совести не пошла, хотя он и угрожал ей, как бывшей монашенке. Вот вам и "собака - друг человека". Собака-то друг. Кстати, Маша собак не любила и боялась. А вот Бога и людей, в отличие от старого большевика, любила. И тем спасла нашу семью.

Как-то все, в общем, становится известно.

Было мне десять лет, и однажды я чего-то набедокурил во дворе. Спасаясь от погони, прибежал напротив в "Клуб строителей", прямо в парикмахерскую. Там брился какой-то дядька, который от нечего делать стал меня расспрашивать. Выяснил, что я племянник Вани Катаняна, а тот его друг. Дядька оказался директором клуба, велел мне прийти завтра и привел меня в драмкружок. Там я прозанимался несколько лет, до войны.

Руководил нами Сергей Львович Штейн, и ему я обязан любовью к театру. Мы с ним не только что-то разыгрывали, но он вел с нами занятия по азам актерского мастерства - внимание, пластика, дикция. Мы играли на большой клубной сцене, в настоящих костюмах, в париках и гриме. С тех пор, как учую запах грима, так вспоминаю Сергея Львовича. Но в последние годы грим стал пахнуть по-другому, не как в детстве.

Лет в двенадцать - тринадцать я затеял выпускать рукописный театральный журнал: сочинял "пьесы", рисовал эскизы, клеил фотомонтажи. Кроме того создавал на картоне нечто из куска бечевки, почтовых марок, "Пионерской правды" и голубиного помета. Все шло хорошо, пока мама однажды не обнаружила композицию, где какой-то дядька был посажен мною на трапецию, а вместо шляпы на нем красовался ночной горшок. Так, не подозревая кто это, я украсил Георгия Димитрова. А шел 37-й год. Мама дала мне подзатыльник, и журнал полетел в дачный костер вместе с моими опусами.

Но, как известно, рукописи не горят и кое-что уцелело.

Например, под влиянием частых декад национального искусства, я поместил анонс:

"С 20 по 30 января 1936 года в Москве состоится

ДЕКАДА САМАРСКОГО ИСКУССТВА!!!"

В программе, в частности, значилось:

САМАРСКИЙ "ТЕАТР НАСТРОЕНИЙ"

"Душа идет пешком"

Пьеса в 3 д.

Фулдырин, бывший поп, ныне эстрадник - Палкин

Лиза, его дочь 8 лет, беспартийная - Малкина

Стопроцентов, сторож-самоучка - Галкин

Семеновна, инструктор по футболу - Шалкина

Дед Махорка и - Салкин

Мишка - близнецы - Залкин

Атаман, скрывается в яслях - Жалкин

Прибрежная вдова с сыном - Малкина 2-я

Пожилая утопленница - Малкина 3-я

Воины, мертвецы, родственники, пассажиры - артисты театра

Постановка Зудеева

Расстановка Гордеева

Перестановка Агеева

Музыкальные паузы Дудеева

Эскизы антрактов Лудеева

Общий свет Мух

Синий свет Мопс

Красный свет Гопс

Соло на шарманке - трио Семеновых

Вешалка под управлением Жницына

Буфет - Староводкин

Контролер - Рубахин-Мех

Автор пьесы Карл Пупермейер

Дирекция за украденные пальто не отвечает!

Неужели это все я написал? А может, заимствовал, переписал откуда-нибудь? Сейчас мне уж не выяснить… Но ребята в школе хихикали, я им давал читать на уроках. А еще одна пьеса, что уцелела в огне, была такой жеребятиной, что ясно - списать ее было неоткуда и она появилась наверняка из головы.

Школьные годы шли под страхом фашизма и надвигающейся войны. И стихи читали про фашистов, и сочинения писали про шпионов, и фильмы смотрели про будущую войну, которая оказалась непохожей на настоящую. В учебниках постоянно замазывали чернилами портреты полководцев, которые обернулись "врагами народа".

Действительно, время было тревожное. У нас была учительница в шестом классе (Нина Юльевна Астахова) - очень активная, делегатка чего-то, - которая постоянно держала нас в страхе. На перемене звучат горны, бьют барабаны, всех нас ведут в зал, мы поднимаем руки в салюте и сердца наши замирают… Что случилось? "Пионеры! Вы все знаете, какая сейчас обстановка. Мы окружены врагами! На озере Хасан японцы рвутся к Москве. Фашисты арестовали Тельмана. Враги народа и диверсанты хотят нас уничтожить изнутри. Всюду шпионы!"

Мы дрожим, ожидая худшего. И что же?

"И в такой важный момент Володя Гопаков курит в уборной! Володя, выйди перед строем!"

Слава Богу! А мы уж думали… Кстати, с Гопаковым мы потом встречались в зрелые годы, и он никогда не курил. Видно, тогда черт попутал.

У меня был закадычный друг с 4-го по 9-й класс, Миша Любушин. Мы с ним всегда готовили вместе уроки, играли в закоулках Доброй слободки, ходили на каток и в кино. Он был сыном знаменитого профессора Любушина, который держал психиатрическую клинику. После революции клинику отобрали, самого профессора выслали в Кзыл-Орду, но семья осталась в Москве. Больница, построенная Любушиным, продолжала функционировать. Квартира при больнице была оставлена семье, и мы играли в саду среди психов и алкашей. Пациенты иногда совали нам деньги и просили купить вина, но мы были ученые и знали, что этого нельзя делать.

В девятом классе при школе открыли курсы западных танцев, и мы, робея, обнимали одноклассниц, разучивая вальс-бостон или фокстрот, это было модно. У Миши плохо было со слухом, и танцы шли со скрипом, тогда он дома заводил патефон, ставил "Сашу" Изабеллы Юрьевой или "Утомленное солнце", и мы репетировали, натыкаясь на мебель.

Окончив 9-й класс в июне 1941-го, он уехал к отцу в Среднюю Азию и больше я его не видел. Его убили на войне. У меня осталась пожухлая фотография, где мы сняты вдвоем, я подолгу на нее смотрю, вглядываясь в детство. И храню несколько его писем с фронта.

Императрица, Собакевич и Вертинский

Дольше всех в Доброй слободке прожила наша семья - с 1928 года по 1964-й. Когда Рубиных выслали, одну их комнату дали нам, а во второй поселились Михайловы - Михаил Осипович и Анна Лазаревна. Она была добрая женщина. Он был типа Собакевича, но, в отличие от него, работал в ГПУ - НКВД, ходил в галифе и гимнастерке. Время от времени у него начинался запой, и тогда он протяжно басом тянул: "Аня-я-я, дай вы-ы-ы-пить!" А она не давала. Под этот крик шло мое детство. Анна Лазаревна рассказывала нам, что это мучит его давняя история: он обещал заступиться за несчастных людей, приговоренных к расстрелу, но пока хлопотал, их расстреляли. С тех пор он, мол, и пьет.

"Какая трогательная сказочка для маленького Васьки, - говорила наша знакомая Наташа Дорошевич (о ней речь ниже), которая ненавидела советскую власть. - Воображаю, скольких невинных он вывел в расход - достаточно взглянуть на его морду. "Обещал заступиться"… Вот все эти расстрелянные и являются ему, а он заливается водкой и орет: "Аня, дай выпить!"

Сквозь фанерную стенку все было прекрасно слышно. Только лишь они поселились, как от них раздалось "В бананово-лимонном Сингапуре", и мама с папой замерли. Тогда Вертинский был под запретом, но Михайловы часто крутили патефон (между запоями), и тогда папа объявлял дикторским голосом: "Начинаем концерт конфискованных пластинок!" У меня был хороший слух, а в квартире хорошая слышимость, поэтому и "Магнолию" и "Сумасшедшего шарманщика" я выучил гораздо раньше, чем "Заводы, вставайте, шеренги смыкайте!", которые мы пели в школе. Большинство песен Вертинского я знал наизусть, но мама прикладывала палец к губам, как только я начинал их мурлыкать, - эмигрант, мало ли что? "Где ты их слышал, мальчик?" Все эти его царицы экрана и моды вкупе с криками обезьян были вне закона. И вдруг во время войны вокруг заговорили: "Вертинский-Вертинский, он вернулся, привез вагон медикаментов для раненых, его простили, он будет петь!" Это было вскоре после введения звания "офицер" вместо "командир". Тут же вспыхнул и анекдот (за который, верно, не один пострадал): "Выходит человек из сумасшедшего дома и видит афишу: "Сегодня в офицерском клубе концерт Вертинского". Ну, думает, не долечился. И пошел обратно". Кстати, за всю концертную деятельность Вертинского в СССР не было ни одной передачи по радио, ни одной рецензии, но и ни одного свободного места в зале! Концерты шли без конферансье. На сцену выходили двое мужчин в черном, подходили к роялю, и зрители замирали.

Легко представить, какое потрясение я испытал, услышав Александра Вертинского живьем в 1943 году. Я не мог оторвать глаз от певца, от его рук, которых не в силах описать, его песни переносили меня в детство, я вспоминал и лилового негра, и пожилую актрису с утомленным лицом, и попугая Флобера, и китайчонка Ли, и, конечно же, изумрудные колени, что "вдохновили гений Дебюсси" - не только Дебюсси, но и меня, мальчика, замиравшего при звуках патефона, которые доносились из-за стенки пьяного гепеушника.

Так вот, уже работая на Студии документальных фильмов, я предложил снять Вертинского для "кинолетописи". Если мы видим сегодня на экране многих интересных людей, которых уже давно нет на свете, то - благодаря кинолетописи. Ведь телевидение в те годы училось только ходить, а видео не было и в помине. Вместе с редактором Олей Щербаковой, молоденькой и красивой женщиной, мы отправились на концерт, чтобы по окончании поговорить с Вертинским о съемке. Оля надела лучшее свое платье, приколола букет фиалок и замысловато взбила прическу. И не ошиблась в своих стараниях: Александр Николаевич все внимание обратил на нее и был очень любезен. Мы сидели в артистической, было жарко, и Вертинский, извинившись (чем смутил нас), повесил смокинг на спинку стула и снял бантик. Какая-то женщина принесла термос с чаем, кто-то пришел с комплиментами, кто-то прощался. Я смотрел во все глаза, взволнованный, что так близко вижу обожаемого артиста, и что-то мямлил, но Оля, польщенная вниманием, взяла бразды правления. В то время он еще не снимался ни в "Заговоре обреченных, ни в "Анне на шее", и Оля прельщала его возможностью увидеть себя на экране, оставить свои песни будущим зрителям. Но эта перспектива вовсе не увлекла артиста: "Деточка, у меня с кино вечные нелады. Когда вас еще не было на свете, у нас был роман с Верой Холодной, и она звала меня с нею сниматься, но кинематограф был немым и мои песенки были ему не нужны. А что я без музыки?" "Так вот теперь мы и хотим их снять", - вякнул я. "А потом в Холливуде, - продолжал Александр Николаевич словно меня и не было, - у нас был роман с Марлен Дитрих и тоже ничего не вышло. Я имею в виду съемки, - улыбнулся он Оле. - Марлен хотела, чтобы меня сняли и я что-нибудь исполнил, а я никак не вписывался в их дурацкий сюжет и к тому же пел по-русски. И даже Марлен… Впрочем, от этого романа осталась моя "Весна Ботичелли", а где бы сегодня вы увидели эту съемку, буде она и состоялась? Нет, нет, если даже у этих очаровательных актрис ничего не получилось и они не смогли заманить меня на экран…" - "То куда уж нам", - закончили мы мысленно. Мы не обиделись, но огорчились. И я до сих пор жалею, что так и не сумели склонить его к съемке, снять из зала несколько номеров, передать атмосферу его концерта. И нет на экране ни одной его песни, которые он так артистически исполнял.

Да, так вот о Доброй слободке. В одной из комнат жила Ляля - Раиса Ивановна Зак, русская красавица из Иванова. У нас она шла под кличкой "Люция Францевна Пферд из Вороньей слободки". Вечерами соседи у нее играли в лото и дверь была открыта, она с любопытством смотрела, кто к кому пришел. Перед войной ее мужем стал Геннадий Борисович, инженер - унылый еврей с огромным "паяльником" и покатыми плечами, как у Натали Гончаровой. Ляля звала его томно, нараспев "Нэди", ей казалось это аристократичным, а все (в том числе и партнеры по лото) за глаза называли его Говнеди. Это были махровые мещане с оранжевым абажуром, слониками и пуфиками (как нынче этого хочется!), но, в сущности, люди неплохие. У них всегда можно было перехватить тридцатку, одолжить кусок хлеба до утра или бутылку керосина. Таков был быт. Под конец жизни они уехали в Иваново и умерли, одинокие, в доме для престарелых.

До войны жили у нас Маковские, их сын был инженер и ездил в Америку учиться рыть метро. Мы им гордились, как Варвара-самка из "Двенадцати стульев" полярным летчиком. А мать Маковского была миниатюрная сумасшедшая. Когда они получили другую квартиру, в их комнату вселились Шура и Тима, они работали в гараже ЦК и вели себя очень гордо. Получая соответственные пайки, они жгли керосинку не на кухне, а у себя, чтобы никто не видел, что они готовят. Когда Тима был на фронте, всех поражало количество кавалеров, которых принимала Шура. Сломав хребет фашистскому зверю в его же логове, Тима вернулся к любимой жене, и они снова зажили припеваючи.

Шло время. Сталин сыграл в ящик. После XX съезда Тима ночью пересказывал закрытое письмо о Сталине (только для партийных!), и до меня сквозь стенку долетали страшные слова "расстрелы, пытки, лагеря"… И еще - "культ личности". Раньше я слышал только о культтоварах.

За несколько дней до этого я пригласил на свой день рожденья генерала Труфанова, который прилетел с Сахалина как делегат XX съезда. Мы с ним познакомились в Южно-Сахалинске, он был командующий округом. К вечеру принесли - к переполоху всей квартиры - "правительственную" телеграмму, где генерал поздравлял меня и сожалел, что из-за занятости не может приехать ужинать. А занят он был тем, что слушал этот знаменитый доклад Хрущева, и его, в числе других, вынесли из зала в обмороке от услышанного. Это рассказал мне наш кинооператор Горчилин, их удалили из зала (речь не была снята). Они сидели на кофрах в фойе и с тревогой и недоумением смотрели, как выносят делегатов на грани апоплексии…

Можно долго рассказывать, что пережили мы, уже взрослые люди, услышав разоблачения Хрущева, но об этом и без меня много написано. Скажу только, что в день похорон Сталина мы с Эльдаром Рязановым вышли из вестибюля Кинохроники, где тогда работали, в переулок, чтобы слушать траурные гудки - гудело все, что могло. И я до сих пор отчего-то помню, как мимо нас под жуткий гул, когда вся страна замерла, - ни на что не обращая внимания, медленно ковыляла старушка с рынка, с плетеной авоськой. Шла и шла себе по абсолютно пустому переулку. А вечером мама наткнулась в энциклопедии на слово "паранойя" и сказала: "Он был типичный параноик. Вот кто нами правил. Прочти". Я прочел. Таким мне запомнился, как вскоре стало ясно, этот радостный день похорон.

При Хрущеве Шура с Тимой переехали в пятиэтажку. Сегодня все плюют в эти дома, забыв, какая это была тогда большая радость. В их комнате (метров десяти) поселился Александр Федорович, провинциальный еврей, добродушный и веселый. Для краткости мы стали называть его Императрицей (Александра Федоровна). Вскоре он женился, несмотря на тесноту, народил детей, и, когда мы уехали, ему присоединили одну нашу комнату.

Императрицу характеризует такой разговор с мамой:

- Галина Дмитриевна, у моей хозяйки в Сочи есть сука. Она сейчас ощенилась, я хочу послать телеграмму, но не помню, как звали собаку. Помогите мне.

Назад Дальше