Мне же Сережа рассказывал такой эпизод из соседской жизни: "Опускается вечер, духота медленно отступает, на галереи выходят кекелки и переговариваются через двор с соседками, которые сидят на балконах, как махи на картине Гойи, делая вид, что они светские дамы. Другие же просто пялят глаза друг на друга, положив арбузные груди на перила. Лень, апатия после рабочего дня. Мужчины в майках проветривают подмышки - вот так - или играют в нарды. Типичный вечер в кавказском внутреннем дворике. Все безмятежно, но все в ожидании. И - вот оно: "Слушай, весь Тбилиси! Слушай, весь Тбилиси!" - кричит, выскочив на балкон, свирепый тучный Гиви. Тут уже высовываются из всех окон. "Слушай, весь Тбилиси! Эта дрянь, эта дура, эта разбойница…" - у него от возмущения не хватает слов, он ловит ртом воздух. "Кто?" - хором спрашивают соседи, отлично зная - кто, ибо повторяется это каждый вечер в час назначенный. "Эта мерзавка, эта ослица… Слушай, весь Тбилиси! Это моя жена! Сколько раз я ей говорил, что люблю видеть то, что я пью, но эта идиотка не может этого понять, вот и сейчас - вай ме! - вместо того чтобы налить мне чай в стакан, - слушай, весь Тбилиси! - она мне подает его в чашке!!!" И Сережа торжествующе поднимает над головой чашку, словно вражеский скальп. Глаза его сверкают. Однако ни суфлерша, ни преступница с чашкой в окончательный вариант не попали, тем более не были сняты, о чем я несказанно жалею, я так живо все это вижу!
Как-то по телевизору, который Сережа не любил смотреть, показывали немую комическую ленту "Домик в Коломне". Мы ужинали, и деваться ему было некуда: телевизор стоял в столовой. Иван Мозжухин блестяще играл Парашу в очень смешной сцене "Кухарка брилась". Сережа моментально зажегся: "У меня в "Исповеди" есть эпизод, как проходит утро в нашей семье. Сестры идут в школу, я настраиваю скрипку, а мама бреется. - "Как бреется?" - "Вот так (он показал.) Что вы на меня уставились? Она каждое утро брилась. Если бы она не брилась, то у нее были бы усы, как у Буденного. Представляете, приходит за мной в школу мама, а у нее лицо маршала, она в буденовке и напевает "Мы красные кавалеристы…" Дальше ему было уже неинтересно рассказывать, он легко добился своего - мы покатывались со смеху. Этого тоже не оказалось в сценарии - может, он забыл про Буденного, может, еще что?
Гаррик Параджанов: "Про своего отца, моего дедушку, Сережа написал в сценарии несколько эпизодов, но в окончательном варианте почти ничего не осталось. Правда, он говорил, что кое-что из этих набросков он все равно снимет обязательно. Я помню такую сцену, его воспоминание: "Это было в тридцатом, мне было шесть лет, папа вернулся с очередной отсидки на Беломорканале. Меня одели в матроску и привели в столовую: "Покажи папочке, как ты играешь на скрипочке". Я запиликал что-то невыносимое, очень похожее на скрип старой дверцы буфета. Или сарая. Вскоре терпение отца лопнуло: "По моим подсчетам, за то время, что я сидел, ты мог бы выучить концерт Вивальди. Прекратить!!" На этом моя карьера виртуоза закончилась".
"Амаркорд", "Фанни и Александр", "Зеркало" - биографические фильмы великих режиссеров. Параджанов задумал свою картину первым в этом ряду, но успел он - и то много лет спустя - реализовать лишь один эпизод, смерть соседки Веры. Ее похороны он снимал во дворе своего дома. Больше он к киноаппарату не подходил…
Я говорил ему, что мне в "Исповеди" не нравится тема его смерти. На каждой странице: "Я умер в своем детстве"… "Я улыбаюсь, умирая"… "Умер Человек, ищущий истину"… "Мадам Параджанова на похоронах сына" и т. д.
Меня часто как-то коробило его отношение к смерти и похоронам. В погребении он видел театр и режиссировал, даже когда бывал искренне опечален. Полетел на похороны Миколайчука, которого очень любил (он снялся у него в "Тенях"), и громко возмущался похоронами, в которые не успел вмещаться: "Его надо было волами везти от Киева до Черновиц! И мы бы медленно шли за гробом. Это же такое явление в нашей культуре, нельзя же его просто так хоронить!" Именно пешком - от Киева до Черновиц.
Если его не успевали схватить за руки, он устраивал гиньоль. У сестры умер муж, Сергей целый день убирал его, попросил всех выйти и не мешать ему. А когда гроб с покойником вынесли к собравшимся, то Аня упала в обморок: он сделал покойнику грим фараона и нарисовал открытые глаза.
Художественный процесс не прерывался. У одного его родственника была золотая челюсть, он пришел навестить Сережу в больнице и, заглянув в окно палаты, улыбнулся ему. Увидев сверкающую челюсть, Сережа, хоть и был очень слаб, все же заметил: "Вот так выглядит армянская смерть".
У себя во дворе он устроил могилу живой сестры, и она каждый день видела ее с балкона; свои похороны он тоже инсценировал, украсив автокатафалк большим своим портретом, и снялся рядом, рыдая; в последнем сценарии описал свою смерть. Словно бы дразнил судьбу. Когда я отворачивался и говорил цветаевскую фразу, что "предсказания поэта сбываются", он весело отвечал: "А я не поэт".
Оказалось, что поэт!
Мне его всегда будет не хватать
Однажды на лугу, покрытом нежными полевыми цветами, в ослепительно солнечный и от этого еще более ужасный день меня встретила соседка по даче, наша с Сережей приятельница Софья Милькина, и плача сказала, что Сергей в московской клинике, что у него рак, ему удалили легкое и он обречен. Он просит меня приехать в больницу. Едва оправившись от потрясения, я поехал к нему, но выяснилось, что он со скандалом (!) выписался и улетел домой. Вскоре позвонил из Тбилиси отец Георгий: "Сережа в тяжелом состоянии, у него депрессия, он исповедуется, плачет, говорит ужасные вещи и умоляет вас снять грех с души".
- Ну конечно! Скажи ему, что он давно прощен.
Через день снова звонок:
- Он просит, чтобы вы написали ему об этом.
Елки-палки, какая бюрократия! Я, конечно, написал, но не "об этом", а просто как ни в чем не бывало послал дружеский привет, пожелание здоровья и скорой встречи, немного пошутил, что-то нарисовал… Наутро телеграмма: "Дорогой друг и брат Васо и сестра Инна! Не нашел слов выразить радость получения письма. Да здравствует амнистия! Выразил свою радость созданием коллажа. Доставка Георгием от 1 до 5 октября. Целую маэстро Саркис 19-9-89". (Письма к нему я часто, задолго до Роттердама, адресовал "маэстро Параджанову".) В начале октября мне звонят, что "маэстро Саркис" - увы - снова в больнице и ждет меня.
Из моего дневника: "17 октября 1989 г. За последнюю неделю несколько раз навещал Сережу на Пироговке. Когда я вошел в палату, он начал плакать. В первый раз в жизни видел его смутившегося. Я, конечно, ни слова ни о чем. Чтобы отвлечь его, я болтал, что "Инны, мол, в Москве нет, а то она непременно пришла бы, а мама прислала тебе немного твоего любимого лобио", он тут же начал шутить, просил приходить каждый день, совал мне фрукты, что ему прислали из Тбилиси, устроил на тумбочке композицию из коробочек и лекарственных пузырьков, прочел открытку от Светланы, которая вынуждена была уехать обратно в Киев к больному отцу, и устроил семейную перепалку с Гарриком, - словом, все так, как всегда.
Все, да не все. Через день я застал его после укола. Он мучительно спал. Я долго сидел и смотрел на его лицо. Внезапно он открыл глаза: "Я так виноват перед вами". И прежде чем я нашелся, он снова впал в забытье.
Сегодня он позвонил, что решил улететь, что ему лучше. Я тут же помчался к нему и застал его совершенно погасшего, молчаливого, неузнаваемого. К сожалению, ему совсем не лучше. Он ни разу не улыбнулся. Было невыносимо. Я ушел от него с тяжелым сердцем.
К тому времени в Тбилиси умерли его родные, не стало соседки, и теперь, вместо конуры, в его распоряжении оказался целый этаж отчего дома, анфилада комнат. Он торопился их обставить, развесить свои работы. Этаж этажом, но болезнь его не оставляла, ему все было трудно, мучила жестокая депрессия. Мне рассказал об этом, вернувшись из Тбилиси, Миша Богин, а Сережа передал, что коллаж мне готов, но подбирается рама. "Ты видел эту работу? Что там?" - "Называется "Раскаяние": святой Петр, с седой параджановской бородой, молит прощения у юноши, лицо которого украшает алая роза. Вообще, это что-то невиданное, с бабочками и райскими птицами, все в перламутре и жемчугах…" Коллаж оказался и впрямь невиданным, поскольку он до меня так и не дошел. Потом уже я узнал, что незадолго до смерти Сергей продал закупочной комиссии своего будущего музея (нужны были деньги!) несколько работ, в том числе и ту, что сделал для меня. Хватившись, он просил вернуть коллаж, чтобы заменить другим, но все уже было заприходовано, описано, измерено и т. д. Тогда он сказал, чтобы эту работу экспонировали с надписью "Посвящается Катаняну". Она так и экспонируется.
Открывая свою первую выставку, он писал: "Я, Сергей Иосифович Параджанов, родился в Тбилиси, там же и умру. В юности, рассуждая, как заработать на жизнь, я поступил в институт кинематографии и с тех пор голодаю". Здесь верно все, кроме одного, - он умер не в Тбилиси, а в Ереване, 20 июля 1990 года, через три дня после возвращения из Парижа, где в клинике пытались продлить его дни.
Как мне его не хватает сегодня и будет не хватать дальше! Его земная жизнь - блистательная и трагическая - была отмечена гениальными озарениями и тяжкими испытаниями. Она кончилась. Началась его земная слава - его называют Великим.
Отозвалось все, что он так исступленно призывал, - но без него публикуют его сценарии, без него открывают выставки, без него показывают его фильмы на фестивалях, без него улетают делегации, без него сыплются на него награды… Все без него и снова без него!
И вот сегодня со страниц газет и еженедельников, кино и телеэкранов на нас смотрит лицо седобородого патриарха, и шутки его выдаются за глубокомыслие Заратустры.
Нет, для меня он остался таким, каким я узнал его в юности - красивым и бедным, добрым и веселым фантазером.
Отлично зная себе цену, он однажды серьезно спросил попутчиков, с которыми предстояло ехать по опасной горной дороге:
- А вы не боитесь? Себе-то я ведь обеспечил бессмертие.
Аминь!
Учителя, коллеги, друзья
Сергей Эйзенштейн и жена его Пера
Великая французская актриса Режан, уже умирая, просила принести ее в гримуборную - она хотела еще раз вдохнуть запах кулис - запах грима, краски декораций, вечных сквозняков… Режиссеры, о которых я хочу немного рассказать, заканчивали работу над фильмом в монтажных, пропахших ацетоном. Для них этот острый и сладкий запах всегда ассоциировался со студией, как для Режан запах кулис - с театром. Все они (и я в их числе) работали в век пленочного кино, а пленку склеивали ацетоном. И сегодня, когда он исчез из обихода, стоит мне подняться в монтажную, как въевшийся в стены - почти столетие! - неистребимый запах этого клея вызывает в памяти целый рой фильмов, всех этих бурь в стакане воды, пылающих костров амбиций, трагедий или смехотворных страстей на кинематографической ярмарке тщеславия и бесконечную череду людей, с кем мне довелось там встретиться…
Про Сергея Михайловича Эйзенштейна я слышал с детства. Моя мать дружила с Перой Моисеевной Аташевой, его первой женой, оттуда и шло это имя. У нас дома бывали его знакомые и соратники - Эсфирь Шуб, Петр Павленко, композитор Гавриил Попов, сама Пера, но не Эйзенштейн. Много о нем говорили. Когда он приступил к фильму "Бежин луг", меня повели на пробы. Это было в Доме кино на Васильевской, и я впервые увидел Эйзенштейна - он сидел за столом комиссии. Я явно не подходил на роль деревенского пионера - черноголовый пухлый мальчик, - но для приличия фотограф все же щелкнул меня во дворе.
В 1947 году во ВГИКе Сергей Михайлович читал лекции по режиссуре сразу трем курсам: старшими были Кулешовцы, потом Герасимовцы и младшие мы, Козинцевские. Уже год, как топили, а еще в прошлом году стены просмотрового зала были покрыты инеем, что не мешало нам, студентам, до позднего вечера смотреть "Королеву Христину" или "Изавель".
На занятия Сергей Михайлович всегда приезжал с Людмилой Казимировной Тиссэ, секретарем-ассистентом. Она заказывала картины, вызывала машину, записывала лекции и кормила его на переменах бутербродами. Она с восторгом и упоением взирала на Сергея Михайловича, сидя с нами на занятиях, была она добрая и разбитная и как могла охраняла его от неприятностей.
Ему тогда не было и пятидесяти, но с высоты своих 22-х лет я записал в дневнике: "Любопытный старец. Сегодня была первая лекция, мы встретили его аплодисментами стоя. Говорил умные и занятные вещи, которые я начал записывать в особую тетрадь. Его и Черкасова вызывал Сталин, долго с ними беседовал, и теперь Эйзенштейн будет переснимать вторую серию "Грозного" (картину недавно запретили)".
Собственно о режиссуре речи не было (мы же, развесив уши, ждали именно этого), а Сергей Михайлович рассказывал обо всем на свете и, часто поворачиваясь к доске, рисовал мелом. Увы, на перемене все безжалостно стиралось дежурным. Сегодня же его наброски-рисунки на чем попало - на листке календаря, на бланке или газете - известны во всем мире, их выставляют знаменитые галереи и страхуют в тысячи долларов.
Позднее я прочел в записках Эйзенштейна:
"Я кое-кого повидал на своем веку: Иветт Гильбер целых полдня мне дома показывала свое мастерство. Я был на съемках у Чаплина. Я видел Шаляпина и Станиславского, обозрения Зигфельда и Адмиральс Паласт в Берлине, Мистангет в Казино де Пари, Катрин Корнелл и Линн Фонтенн с Лундтом, Аллу Назимову в пьесах О'Нейла и Маяковского на репетиции "Мистерии-буфф"; с Бернардом Шоу говорил о звуковом кино и с Пиранделло о замыслах пьесы; я видел Монтегюса в крошечном театрике в Париже…; я видел Ракель Меллер и спектакли Рейнгардта, репетиции "Рогоносца", генеральные - "Гадибука" и "Эрика XIV", Фрезера - Чехова и Фрезера - Вахтангова, "Арагонскую хоту" Фокина и Карсавину в "Шопениане", ОлДжолсона и Гершвина, играющего "Голубую рапсодию", три арены цирка Барнума и Бейли и цирки блох на ярмарках, Примо Карнера, выбитого Шмеллингом из ринга в присутствии принца Уэльского, полеты Уточкина и карнавал в Новом Орлеане; служил у "Парамоунта" с Джекки Куганом, слушал Иегуди Менухина в зале Чайковского, обедал с Дугласом Фербенксом в Нью-Йорке и завтракал с Рин-Тин-Тином в Бостоне, слушал Плевицкую в Доме Армии и Флота и видел генерала Сухомлинова в том же зале на скамье подсудимых, видел генерала Брусилова в качестве свидетеля на этом процессе, а генерала Куропаткина - соседа по квартире за утренней гимнастикой; наблюдал Ллойд Джорджа, говорящего в парламенте в пользу признания Советской России, и царя Николая II на открытии памятника Петру I в Риге, снимал архиепископа мексиканского и поправлял перед аппаратом тиару на голове папского нунция Россас-и-Флореса, катался в машине с Гретой Гарбо, ходил на бой быков и снимался с Марлен Дитрих.
Но ни одно из этих впечатлений не сможет изгладить из памяти тех впечатлений, которые оставили во мне три дня репетиций "Норы" в гимнастическом зале на Новинском Бульваре".
Этот абзац - преклонение Эйзенштейна перед гением Мейерхольда. Я же привел его как иллюстрацию того, о чем нам рассказывал Сергей Михайлович на своих блистательных лекциях. И разве только об этом?
Вторая серия "Ивана Грозного" была запрещена, но он повез нас на "Мосфильм" и там в каком-то далеком зальчике показал картину. Впечатление было ошеломляющее. Расходясь по заснеженной улице, мы шепотом(!) говорили: "Как же он мог снять такое, на что рассчитывал? Ведь Скуратов - это Берия. А эти казни - 37-й год… Так все недвусмысленно". Мы жили при этом и знали о многом еще до доклада Хрущева. Сергею Михайловичу так нравилась картина, что он под видом учебы несколько раз собирал нас на студии, показывал то целиком, то по частям и сам просто сиял.
- Хотите еще третью часть?
- Хотим! Хотим!
- Хотите еще раз "Пещное действо"?
- Хотим! Хотим!
Мы выучили картину наизусть. Каждый раз на этот нелегально-учебный просмотр Сергей Михайлович понемногу проводил своих знакомых, то Ю. Глизер и М. Штрауха, то С. Юткевича или А. Румнева.
Три раза на занятия в Институт он привозил своих друзей-актеров, которые рассказывали о ремесле артиста и вообще рассуждали об искусстве. Николай Черкасов говорил очень живо, умно, вскакивал со стула, лохматил волосы и проигрывал целые куски из каких-то пьес. Очень смешно он показал этюд, который назывался "Критик, которому дали билет не в первый ряд, а в двадцатый".
Юдифь Глизер говорила по-дамски, кокетничая и играя. Произвела впечатление недалекой, но это была маска. Я не понял - зачем. Может быть, ей интересно было играть в такую дамочку? На самом деле она была умна, иронична, тонко подмечала. Сергей Михайлович велел нам пойти в театр Револющии, посмотреть там Глизер в пьесе Леонова "Обыкновенный человек", она играла какую-то мамашу. "Все вокруг вздор, смотрите только на нее". Она была действительно великолепно-нелепа в ярко-лиловом шелковом платье, все остальное забылось, а ее я помню вот уже скоро пятьдесят лет.
Потом приехала Серафима Бирман, похожая на портрет Мейерхольда работы Григорьева. Войдя в аудиторию, где мы ее встретили дружными аплодисментами, она тут же гневно вышла - увидела на полу лезвие бритвы и очистки карандаша. Привыкнув у Станиславского, что театр - храм, она просто не могла начать занятие в таком свинюшнике. Спешно убрали, заодно вытерли и доску. Только тогда она вернулась, и мы снова встретили ее дружными аплодисментами. Она рассказывала про съемки "Ивана" в холодных павильонах Алма-Аты, про "Сирано", который только что поставила в Ленкоме, про "Мать" Чапека, где она сыграла главную роль и, показывая, чуть не сверзилась со стула. При этом сказала очень серьезно: "Тело - суфлер души-актера". Говорила она довольно путано, перескакивая с одного на другое, и, прежде чем сказать что-то смешное, сама долго смеялась. Мне она очень понравилась необычностью, а Эйзенштейн про нее сказал: "Разговаривать с Серафимой Германовной - все равно что делать анализ желудочного сока", хотя ценил ее и часто сам ей звонил. Сергей Михайлович сидел всегда сбоку и, улыбаясь, поглядывал то на нас, то на своих актеров. Они явно ему нравились, и он хотел, чтобы и мы их полюбили. Мы слушали их с интересом, и я благодарен ему за эти встречи.
Он задумал поставить балетный номер "Кармен", смонтировав музыку Бизе. Только Хозе и Кармен. Танцевать он пригласил Сусанну Звягину и Константина Рихтера, "характерных" премьеров Большого. Репетиции шли в Хореографическом училище. Мы сидели вдоль стен и смотрели, как Эйзенштейн, легко двигаясь, импровизировал на ходу рисунок мизансцены. С каждой репетицией танец все больше обрастал плотью, но это была чисто режиссерская постановка, а для хореографии пригласили балетмейстера Варковицкого. Никогда не забуду - пришел удивленный, заспанный, малахольный и встрепанный малый, тупо все просмотрел и ушел навсегда.
Я на эстраде этот номер не видел, но артисты танцевали его несколько раз, потом эта пара разошлась, и танец канул в небытие, как рисунки с классной доски. Вообще о Большом театре я помню замечания Сергея Михайловича - ироничные. Одно из них: когда в ГАБТе поставили "Бориса Годунова", то выпустили сцену при Кромах. За это спектакль страшно ругали во всех газетах. Даже в ЦК было чуть ли не заседание по этому поводу. "Да-а-а, - протянул задумчиво Сергей Михайлович, - в сцене при Кромах мы сделали промах…"