Так вот, эта "дама в шубе" исчезла в море, не дает о себе знать, мы все вернулись в Москву, смонтировали картину, "снеги пали"… В черновом монтаже вместо эпизода "путина" вставили проклейку в 20 метров и начали озвучание.
Вот тут-то и объявился Глидер. Что-то плетет, все тревожатся - что за материал он привез? Проявляют, идем в зал и видим на экране армаду празднично украшенных кораблей, они уходят в море, флаги, цветы и большие портреты лучшего друга рыбаков Сталина. На берегу пестрая толпа машет, беснуется, зырит в аппарат, строит рожи. Жуть собачья. Одна вульгарная девица долго-долго смотрит в объектив и, наконец, улыбается, являя нам два ряда стальных зубов - помню это страшилище, как сегодня. Никакого сейнера, лова, сетей, ни одной завалящей рыбешки - ничего! Понятно, что Глидер в море не выходил, ошивался на берегу и все это время пил чай - он любил покрепче. Мы похолодели - из чего монтировать эпизод? Ведь на эти 20 метров уже записан оркестр! Степанова онемела. А Глидер говорит как ни в чем не бывало: "Лика, там снята передовик лова, эта женщина со стальными зубами. Ее надо показать обязательно и назвать. Вася, запиши ее фамилию - Передистая. Запомнил?" Эту-то фамилию я запомнил навсегда, другие - нужные и важные - не помню, а эту… "Бандит!" - закричала Степанова, когда обрела дар речи.
В картину вошло всего два снятых им плана, остальное нахватали в фильмотеке. С грехом пополам выкрутились. Но он потребовал, чтобы его поставили в титрах первым. Не по количеству вошедшего материала, как тогда было принято и что было справедливо, а по алфавиту! Те два оператора, что сняли всю картину, были Фельдман и Шафран, а он со своими двумя планами - на Г! Его и вообще-то имели право по нормативам в титры не включать, но заслуги и скандал с его стороны сделали свое дело и его поставили первым. За что боролся, на то и напоролся, как увидим.
Катастрофа не заставила себя ждать. Помню точно: в маленькую комнатушку, где сейчас проекционная третьего этажа, вошла Лидия Ильинична с перевернутым лицом: "Какое несчастье, друзья. Картину не приняли. Меня вызывает Большаков". Вернувшись от него, она слегла и на студии, где прошла ее жизнь, больше не появилась никогда.
Картина не понравилась Сталину. Говорили, что он ожидал увидеть документальный вариант "Кубанских казаков" Пырьева, но толком никто ничего не мог сказать. Вышел приказ министерства, где картину признали искажающей действительность (читай - недостаточно украшательской и показушной). И там же страшные оргвыводы - всю съемочную группу (кроме ассистентов) уволить, без права работы в кинематографе!!!
Никто не мог понять, почему такие жестокости. Ведь среди уволенных четыре лауреата Сталинских премий, Шафран снимал спасение "Челюскина", Глидер - походы Ковпака… Все было так страшно! Имя Степановой стали произносить шепотом, все у нее перестали бывать. Все терялись в догадках.
Тогда пенсий практически не было, и все они остались без средств к существованию, с волчьим билетом. У Зямы Фельдмана была семья, для которой он был единственным кормильцем. Через год с трудом устроился проявщиком в фотолабораторию. А Глидер обивал все пороги, чтобы доказать, что он снял всего два кадра и вообще ни при чем. Ему же резонно отвечали, что раз он первый в титрах, то при чем! К счастью, за него вступился Ковпак, и через несколько месяцев его восстановили. Я потом с ним снимал фильм "Сергей Эйзенштейн".
Лидию Ильиничну уволили в две секунды без разговоров - на радость недоброжелателям. Она попросила меня обойти все отделы с "бегунком" и получить ее трудовую книжку. Вела она себя достойно - никуда не писала, не жаловалась, ни о чем не просила. Никто за нее не вступался, ибо непонятна была вина. И время было такое - смрадное, 52−53-й годы. Но сразу же после смерти Сталина министр Пономаренко восстановил всех на работе, уже на "Моснаучфильме". Степанова работала там долго и плодотворно, ее ценили и уважали, я помню ее интересную картину "Сергей Прокофьев" по сценарию Виктора Комиссаржевского.
Она была работящей, умной, компанейской, остроумной, широкой и честной. С нею дружили Трояновский, Кармен, Бубрик, Венжер, Кристи - люди интеллигентные и порядочные.
В экстренных случаях бывал у нее альянс с Ириной Фроловной Сеткиной. Они никогда не дружили, только сотрудничали. Слишком они были разные, Сеткина с нею соперничала, она была женщина темная, но талантливая, самоучка, никогда не снимала, была только монтажер, но милостью Божьей. Однажды они ночью монтировали "Первомайский парад", сидя в одной монтажной. И Сеткина недовольно бурчала под нос, но так, чтобы Степанова слышала: "Спит в шелковых рубашках, каждый день купается в ванной… я, конечно, не много книг читала (некогда, мол, я - рабочая), но в тех, что я прочла, так ведут себя только проститутки".
"Кухарка, - как бы в воздух произносила Лидия Ильинична, не отрываясь от мувиолы. - Дореволюционная кухарка!"
И работа продолжалась - спецвыпуск "Первомайский парад в Москве" к утру был готов!
Поль Робсон, или игры с министерской четой
Сегодня трудно представить, как был популярен Поль Робсон у нас в стране в конце 40–50-х годов. Это был единственный иностранный артист, которого у нас знали. Правда, пел он только по радио, а не в концертных залах, но передавали его часто и много писали о нем. Далеко не последнюю роль в его славе играли левые политические воззрения и то, что он был за них в известной степени дискредитирован в США. В местечке Пикскилл расисты даже пытались его линчевать, но Робсона защитила толпа, собравшаяся на его концерт. После этого инцидента его несколько лет не выпускали за границу. Говоря по-нашему, он был невыездным.
И тут Министерство культуры (наверно поэтому?) решило сделать о нем двухчастевый фильм на фильмотечном материале и поручило работу мне. Только я засучил рукава, как Робсону американцы выдали паспорт, и в августе 1958 года он устремился в Москву. Так надо же делать большую картину! Нет, не надо, решил министр Н. Михайлов утром. А вечером, во время первого концерта в Лужниках, он в антракте вызвал меня к себе в ложу и сказал: будем снимать полнометражную картину!
Вполне в духе нашего планового хозяйства - завтра Робсон улетает в турне по Союзу, и мы, значит, должны лететь с ним. 11 человек, тонны багажа, билеты, гостиницы, деньги… И все это завтра вечером!
Вообще-то для меня это была не первая встреча с прославленным артистом, и тут я отступлю на десять лет назад.
Впервые после войны, в 1949 году, Поль Робсон прилетает в СССР и дает концерт в Зеленом театре ЦПКиО, самом большом зале столицы на открытом воздухе. Я - тогда практикант на студии - еду с оператором Борисом Небылицким для съемки сюжета в киножурнал "Новости дня" и жажду поскорее увидеть легендарного певца. Конечно, я тогда и помыслить не мог, что познакомлюсь и подружусь с Робсоном и его семьей, буду с ним ездить и снимать о нем фильм, что разбуди меня ночью - я спою любую его песню, что часами буду говорить с Эсландой, его очаровательной и умной женой, что буду в гостях у его сына в Нью-Йорке.
Подъезжаем к гостинице "Москва". Меня посылают в номер, чтобы проводить певца до машины. "888" - этот номер легко запоминается, я и запомнил его на всю жизнь. Робсон открыл дверь, на ходу надевая пиджак, и улыбнулся. Таким я увидел его впервые. Мы спустились, сели в машину и поехали.
А теперь я перескочу на сорок лет вперед, в 1989 год. Раскрываю я журнал "Знамя" и читаю там документальную повесть Михаила Матусовского, в которой рассказывается, как в годы войны в США приезжали наш знаменитый актер Соломон Михоэлс и поэт Ицик Фефер. Они встретились с Полем Робсоном и очень с ним сдружились. Вскоре Михоэлс и Фефер улетели домой, предварительно отгрузив в Россию два парохода самых различных вещей, собранных американцами в дар советским людям, которые во время войны нуждались во всем.
А потом - гибель Михоэлса в "автомобильной катастрофе" и арест целой группы еврейских писателей, среди которых были Фефер, Галкин, Маркиш…
Приехав в Москву, Поль Робсон захотел повидать своих друзей. Но приставленные к нему люди сказали, что Михоэлс стал жертвой уличной катастрофы. Поль был сильно огорчен этим известием. И он назвал имя второго своего знакомого. Сообщить, что и Фефер попал под машину, было невозможно. Ну что ж, раз знаменитому гастролеру так хочется, он может с ним повидаться.
Фефер в это время находился в Лубянской тюрьме. Измученный бесчисленными ночными допросами, он был истощен и запуган, с черными печатями у глаз, с кровоподтеком на лысине. Фефера подняли с нар, заставили побриться и надели на него костюм. Галстук следователь подобрал ему по собственному вкусу, а из брюк вынул ремень - он не полагается арестантам. Его обряжали, как покойника, прежде чем выставить на всеобщее обозрение в траурном зале. Потом его усадили в громадный ЗИС между двумя сопровождающими и отвезли в гостиницу. Лифт бесшумно поднял его в 888 номер, где заключенного радостно обнял человек из совсем другой его жизни, прославленный Поль Робсон. Ицик Фефер провел у него не более получаса, он что-то бормотал, невнятно и невпопад отвечал на вопросы, попытался улыбнуться. Он привставал по привычке, когда к нему обращались, и, сославшись на сильную мигрень - а голова у него действительно раскалывалась, - как-то боком, боком удалился из комнаты. Внизу его ждал все тот же лимузин с двумя молчаливыми фигурами.
Поль Робсон ни о чем не догадался и посетовал, что годы берут свое. Впрочем, задумывался он, видимо, недолго, так как вскоре появился я, и нужно было спешить в Зеленый театр, где его ждала многотысячная возбужденная аудитория.
"Он вышел на подмостки, - заканчивает свой рассказ Матусовский, - растерявшись и ослепнув от света прожекторов, направленных на него, а потом, совладав с волнением, запел песню, и в его устах особенно трогательно звучали строки: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!"
Этой песней он закончил и свой концерт в Лужниках в 1958 году, с которого я начал свой рассказ. Он имел громовой успех. Весь следующий день мы стояли буквально на ушах, собираясь в экспедицию, вечером снимали встречу в ВОКСе (теперь Дом дружбы), где Робсон с Козловским спели с балкона "Ноченьку" перед восторженными москвичами, - что было потом неоднократно описано, - а ночью в беспамятстве погрузились и улетели в Ташкент. Там-то я впервые познакомился и с Полем, и с Эсландой, героями моей картины, которую пришлось снимать, импровизируя на ходу.
В Ташкенте жара неописуемая, в третьеразрядной гостинице тучи мух. Поль с женой живет на правительственной даче и второй день в лежку лежит в зашторенной комнате вне себя от жары, перелета и смены времени. В саду молодая узбечка беспрерывно стирает две единственные рубахи всемирно прославленного артиста. Одну стирает - во второй он потеет, и наоборот. (Его гардероб скуден, они бедны!) По выжженному саду слоняется министр культуры Узбекистана, и сидят две взволнованные продавщицы из галантереи, которые привезли рубахи. Рубашки с украинской вышивкой, дорогие, некрасивые, но удобные - хлопчатобумажные. Они единственные, что влезают на богатырские негритянские плечи, и Робсон в них выглядит милашкой.
Появляется Эсланда. Это красивая, уже немолодая негритянка со светлой кожей, интеллигентная, умная, веселая, всегда элегантная. Игровая насквозь. Мы подружились с нею с первого же дня, как, впрочем, и с Робсоном. Она ведет все дела Поля, и я (через переводчицу) беседую с нею о будущем фильме, о съемках. Рядом высится огромная гора дынь - вдруг гости захотят полакомиться? Их столько, что при желании ими можно накормить пол-Гарлема. В столовой накрыт завтрак на двенадцать персон (нас - пятеро), масса ресторанной посуды, с утра - коньяк, отвратительно пахнет едой. Входит мрачный Робсон, он не понимает, что за люди вокруг, что от него хотят и вообще - где он? Эсланда ослепительно улыбается. Вносят гигантские дыни - по штуке на человека.
На следующее утро - программа. Гостей повезут в колхоз. Съемочная группа выезжает вперед по ужасающе пыльной и разбитой дороге, чтобы подготовиться и предупредить трижды Героя Соцтруда Туркунбаева, кто такой Робсон. Вместо 12-ти гости приезжают в 3, и все три часа встречающие томятся на солнцепеке - прелестные раскосые дети с флажками, танцовщицы со стальными зубами и миллионом косичек, музыканты с длинными трубами и вообще весь прекративший работу колхоз плюс наша орава. Гости прибыли абсолютно обезумевшие от ухабов, пыли и жары. Танцовщицы заплясали, трубы задудели, дети запели, наши аппараты затрещали - словом, все пошло своим чередом… Наконец все уселись в шатре, убранном с ханской роскошью. Туркунбаев поднялся:
- Я предлагаю первый тост за нашего лучшего друга, за дорогого человека, которого мы уже давно знаем и любим, за… Э… э… Как его зовут?
- Поль Робсон.
- Как-как?
- Роб-сон!
Туркунбаев очень удивился, пожевал губами и закончил:
- За нашего дорогого Робсона!
Все выпили, поговорили. Туркунбаев не унимается:
- Разрешите мне поднять бокал за то, чтобы наша дружба крепла и чтобы вы, наш уважаемый, наш горячо любимый э… э… э… Как его зовут?
- Роб-сон.
- Как-как?
- Да Робсон же!
Поль пел, танцевал, говорил о негритянском и узбекском фольклоре, Эсланда тоже не ударила лицом в грязь, и эпизод в картине получился интересным.
Робсона продолжали каждый день мучить. На следующий день - выступление на открытии международного фестиваля стран Азии. ("Почему? - удивлялся он. - Где я и где Азия?") Из Москвы прилетела делегация киноработников, в их числе и Эльдар Рязанов. Спасаясь от жары, делегаты весь день сидели по горло в грязном пруду, а Иван Пырьев бегал по берегу и, грозя палкой, выгонял их оттуда на просмотры. С перекошенными от ужаса лицами шли они в душные залы, где смотрели трех-серийные индонезийские картины, дублированные на узбекский язык.
С перелетом в Сочи концертная жизнь постепенно наладилась, стало попрохладнее и почище. Я ежедневно обедал с Робсонами, где мы оговаривали завтрашние съемки, и работа шла относительно нормально. С ним я объяснялся без переводчицы, а с Эсландой - жестами, и все отлично понимали друг друга. Так было до Ялты, где мы попали в объятия министра культуры и его жены Раисы Тимофеевны, которые за нас взялись не на шутку! А дело было в том, что Робсонов поселили в Ореанде, в корпусе "Люкс", где жили и Михайловы, мало того - в соседнем санатории Хрущев с семьей, Гротеволь, Гомулка, Микоян и Туполев. И через забор я вижу их, играющих в волейбол. Из всей группы в эту самую "Нижнюю Ореанду" допускаюсь лишь я. И Николай Александрович, и Раиса Тимофеевна со мною любезны, но я теряюсь от их разговоров и не знаю, что сказать на их замечания.
Михайлов: - Василий Васильевич, вам не кажется, что нужно сделать не одну картину о Робсоне, а две - и обе полнометражные?
- Господи, помилуй!
- Да, да. И одну из них о взглядах Робсона - они имееют очень важное значение для Азии.
(Что за чушь, какие взгляды, при чем тут Азия? Как это можно снять, когда Робсон всего на две недели в Союзе? Тут с одной картиной управиться бы.)
- Нет, Василий Васильевич, вы недооцениваете взгляды Робсона, их роль в Азии.
Но мое недоумение в толк не берется, и Николай Александрович велит мне назавтра вызвать к нему… Рачука! (отца того самого Рачука, который в наши дни открыл банк "Чара"!) Рачук тогда был его заместителем, но почему я должен его вызывать из Москвы? Я промолчал, никого не вызвал, а Михайлов даже и не спросил меня - что, мол, с Рачуком? Зато велел вызвать нашего режиссера Сашу Рыбакову для второй картины "Впечатления". И пригласил он нас для беседы. Идем мы втроем по дорожке сановного санатория, Николай Александрович поучает нас, стрекочут цикады, а навстречу - Раиса Тимофеевна, перманент штопором, ест виноград, а кожуру сплевывает влево и вправо.
- А вот мы попросим Раису Тимофеевну, она чаек организует, позовем Робсонов, побеседуем, как лучше картины сделать. Как, Раечка?
- Ну вот еще - тьфу (выплюнула кожуру), только что напузонились (тьфу) и опять наливаться будем (тьфу.) Приходите через час!
Приходим напузониваться через час. Послали за Робсонами. Они отдыхали, их разбудили, позвали к министру, они ничего не понимают - что за срочность? Поль заспанный и мрачный, а Эсланда на всякий случай ослепительно улыбается и говорит "о'кей", складывая пальцы колечком. Они в пионерских галстуках, который забыли снять после посещения Артека. Раиса Тимофеевна сидит на кровати, болтает ногами. Мы с Рыбаковой стараемся не смотреть друг на друга, чтобы не прыснуть. Михайлов что-то мямлит про фильмы и поминутно добавляет: "Ведь верно, Раечка? Как ты думаешь, Раечка? Вот и Раиса Тимофеевна тоже так считает". Она милостиво кивает и указует: "Это в вашу картину, Катанян! А это к вам, Рыбакова!"
Эсланда, ничего не понимая, улыбалась и восклицала "о'кей!", а Поль был сонный и безучастный, пока кто-то не произнес имя Шаляпина. Тут он очнулся и рассказал, что как-то он пел в ночном ресторане, среди посетителей был Шаляпин, и он пригласил молодого певца за столик. Они разговорились, Шаляпин вспоминал Россию и будто бы сказал: "Мое сердце всегда с родиной". Раиса Тимофеевна так и подскочила на кровати: "Ну, уж Шаляпина мы вам не отдадим. Нет, нет, не отдадим!" И она строго погрозила пальцем. Поль удивленно на нее уставился, а Эсланда ослепительно улыбнулась и радостно сказала "о'кей!". Все было как в нелепом сне. В результате было решено, что Раиса Тимофеевна берет над картинами шефство.
Завидев меня, она говорила: "Почему бы не снять его встречу с рабочими?" Или: "Приехали спортсмены. Надо бы снять их всех с Робсоном". А то еще: "Правда ли, что вы хотите пригласить для написания текста Эренбурга? Но он же шепелявит!"
Желание режиссировать не покидает ее. Рыбаковой она рекомендует снять Робсона с Марецкой, которая отдыхает неподалеку, мне - с какой-то перепуганной провинциальной учительницей; то "хорошо бы, чтоб Робсон поиграл в волейбол с отдыхающими", то "надо бы свозить его в Севастополь". От каких-то пожеланий мы увертываемся, что-то само ломается, где-то я беру в сообщницы Эсланду, которая внушает Полю не поддаваться. Оператор Хавчин говорит: "Ну, Вася, ваши интриги с черной женщиной против белого министра до добра не доведут".
Р.Т. затеяла экскурсию в домик Чехова. "Это в ваш фильм, Катанян!" Поль на реликвии смотрит равнодушно, и съемка вполне унылая. Пока все слонялись по саду, мы с Хавчиным сели перевести дух. Вдруг появляется взволнованная министерша:
- Куда вы делись? Сейчас была такая потрясающая сцена, а вы не сняли! Знаменитый писатель, который живет в Ялте, все его знают - не то Бытовик, не то Маховик, не помню - словом, очень известный, подарил Робсону рукопись своего последнего романа! Представляете? Это же необходимо для картины. Я вам сейчас все это снова организую. Идем!
Смущенные, идем. Знаменитый не то Маховик, не то Бытовик уже ушел, а на скамеечке сидят Поль с Эсландой и в недоумении листают толстую чистую тетрадь, на первой странице которой дарственная надпись: "Дорогому товарищу Робсону с добрыми чувствами". А подпись неразборчива - не то Бытовик, не то Маховик. Вот тебе, бабушка, и рукопись нового романа!