Видимо, к середине 2010-х тяга к нарративному действительно стала важным фактором современной художественной культуры. По крайней мере, два проекта, специально репрезентирующих этот интерес, принадлежат к числу наиболее серьезных произведений текущего периода. Симптоматично, что эти проекты созданы молодыми художниками М. Сафроновой и Т. Коротковой. Не менее показательно, что установка у обеих носит чуть ли не исследовательский характер.
Обе, решая индивидуальные творческие задачи, похоже, специально фокусируют внимание на природе, возможностях повествования. Более того, обе обеспечивают лабораторную чистоту исследования.
Как уже не раз говорилось, принято считать, что есть наличная реальность – "континуум событий" (в разряд которых попадают не только "действия", но так же и "ситуации", "лица" и "свойства" действий), и "повествователь", формирующий из них "истории" (согласно С. Зенкину). Иными словами, "истории", сюжеты, нарративы – это инстанции структурирующие, контролирующие, дисциплинирующие живую реальность. По сути дела, повествование, пользуясь выражением М. Фуко, является "операцией дисциплины". Чистота эксперимента художников в том, что упомянутый "континуум" уже подвергнут "операции дисциплины", является дисциплинарной институцией. Дело в том, что М. Сафронова в серии "Распорядок дня" предметом своего исследования избирает ситуацию лечебно-исправительного учреждения. Т. Короткова в "Репродукции" – фантастическую лабораторию будущего – стерильный высокотехнологичный мир деторождения. Со времен "Паноптикона" Бентама (архитектурный проект исправительного заведения со всевидящей, всенаблюдающей тюремной башней) тема контролируемого пространства болезненно интересует искусство. В период андеграунда к ней обращались И. Кабаков, Л. Ламм, С. Есаян, разумеется, в контексте советского коллективного опыта. М. Сафронова отсекает советское как лишнюю, отвлекающую историю. В "Распорядке дня" несвобода – данность без идеологических коннотаций. Люди здесь – "просто" больные, "просто" совершившие преступления. Они принимают пищу, гуляют, лечатся, спят – под контролем. Контроль просматривает пространства, прощупывает тела, регламентирует позы. Есть здесь и макет учреждения – своего рода привет Паноптикону. Здесь все ожидаемо, даже взрыв агрессии – жестокая бессмысленная драка. Это большая история о том, как контроль доводит до полного слияния социального с антропологическим. Возможны ли здесь индивидуальные нарративы? Может ли сюжет, сам являясь инстанцией контроля, оторваться от этой своей функции и отпустить на волю пару-тройку личных человеческих историй? А значит, нарушить "распорядок дня"?
В "Репродукции" Коротковой мания контроля задана темой стерильности. Она мотивирована функцией лаборатории. Она – отличный образный ход – закреплена в самой левкасной технике, сегодня уже раритетной в силу особой трудоемкости. Стерильность обеспечена многочисленными степенями отстраненности – защитной одеждой, экранами, обеспечивающими бесконтактное наблюдение, и пр. Контроль стерильности оборачивается безликостью – люди в халатах и бахилах и матери, выбирающие модели деторождения, равно имперсональны. Выживет ли в таких условиях хоть что-то частное, индивидуальное, неприкосновенное?
Мы уверены: выставка "Новые русские рассказчики" своевременна. Современное искусство, с его огромным опытом опосредований, перекодировок, деструкции, похоже, испытывает потребность "рассказывать истории". Поможем ему в этом.
2014
Неакадемичные заметки о Новой Академии
Сегодня в отношении художественной общественности к Новой Академии Изящных Искусств образовалась, как мне представляется, некая пауза. Это вполне объяснимо: за десять лет чрезвычайно активной репрезентационной деятельности, связанной с Академией и ее главной фигурой, Тимуром Петровичем Новиковым, исчерпались и агиографический, и иконоборческий ресурсы обращения к этой теме. Позиционирование нового русского классицизма как победителя постмодернистского супостата, выставки в Русском музее и в Эрмитаже, подверстывание как само собой разумеющийся культурный жест имени Т. Новикова к именам масштаба Э. Уорхола – куда же больше? Полное игнорирование Новой Академии в некоторых отечественных искусствоведческих раскладах, то есть в первых попытках писания истории художественной современности, – куда уж горше?
А в пространстве между упомянутыми полюсами многое лежит, в частности, честный хлеб фактографической и публикаторской работы. Тем не менее плотность как возвышающей, так и ниспровергающей "новых академиков" риторики была такова, что в сегодняшнем художественном воздухе витает потребность историко-культурной верификации этого явления. Да, необходима именно верификация, в точном словарном значении этого слова (позднелат. verificatia – доказательство, подтверждение; от лат. verus – истинный и facio – делаю), то есть эмпирическое подтверждение теоретических положений путем "возвращения" к наглядному уровню. Уверен, именно возвращение к описанию и анализу конкретных художественных практик, к проблематике визуальной реализации способно более или менее адекватно определить масштаб происходящего и понять его последствия для современного искусства. Ведь и присутствие "новых академиков" на современной арт-сцене, и категорическое отсутствие их – одинаково показательны. По крайней мере, для сегодняшнего состояния этой сцены.
Между тем подобная историко-культурная объективизация – дело очень непростое. Этот процесс осложнен прежде всего тем, что в нем слишком много намешано "человеческого, слишком человеческого" (Ф. Ницше). Т. П. Новиков был настолько яркой личностью, что многие из его ближнего круга (надо сказать, неоднородного и по хронологии "приближенности", и по масштабу персонажей) воспринимают все "новиковское" как лично биографическое. То есть чаще всего неосознанно, стремятся это "новиковское" апроприировать: создают персональные мифологии, иерархии, системы опознавания по типу "свой/чужой". Думаю, это "слишком человеческое" повлияло и на состав настоящей выставки: я бы расширил его работами некоторых художников, соприкасавшихся с Академией, может, и не так долго, но воспринявших полученный от Тимура импульс и развивших его идеи неожиданно и самостоятельно.
Впрочем, репрезентационные сложности, в основе которых моменты лично-биографического порядка, неизбежны, когда во главе движения лидер, обладавший такой мощью суггестии, какая была у Тимура. Что там говорить, я и сам по сей день испытываю влияние этого "слишком человеческого". Оно заставляет в исторической перспективе воспринимать конкретные биографические факты символически. Вспоминаю 1997 год. У меня лекция о современном русском искусстве в World Trade Center, в одной из башенблизнецов. Среди заготовленных картинок для показа, конечно же как без них, – хрестоматийные работы Т. Новикова. Но оказалось, что художник уже "застолбил" себе место в Нижнем Манхэттене. Основание башни, фризом по всему периметру остекленного вестибюля, в "питерских" текстилях Тимура. Его хорошо знакомая городская иконография, на этот раз предельно монументализированная – разведенные мосты, решетки, крейсер "Аврора" и пр., – мощно работала вовне. Питерская "небесная линия" удивительным образом перенеслась в цитадель мирового урбанизма. Помню, подумал тогда: как это тимуровской эфемерности, дрожащей на ветру знаковости, удается совладать с агрессией окрестной мега-архитектуры? Однако "наша взяла!". А через короткое время художник позвонил. Строго деловой, но какой-то отстраненный по интонации разговор, без обычных сопутствующих пересудов и типичных тимуровских bon mot… Какие-то просьбы по поводу коллекции его работ в Русском музее, что выставить, что куда… В ответ я нелепо бодрым голосом: "Тимур, ты что? Сам потом придешь, разберешься!" – "Да нет, болен, очень болен, уезжаю за рубеж лечиться, очень надолго". Слухи об его состоянии – уже в самолете из Нью-Йорка ему было плохо, – оказалось, ходили по городу, но я сам только прилетел и, что называется, "не врубился"… А он прощался. Собирался за рубеж в бытийном смысле. Однако судьба отпустила ему еще лет пять, и он сумел принять этот дар – А. Хлобыстин нашел точное определение – с достоинством. Ослепший, Т. Новиков провел отпущенное время с максимальной художественной отдачей. И на год, кажется, но пережил Twin Towers. Говори теперь об устойчивости, стабильности картинки мира – "человеческое, слишком человеческое" мешает точно настраивать оптику.
Тем не менее попробуем приступить к определению места Новой Академии в истории современного искусства. Эта процедура требует хотя бы попытки историко-культурного укоренения ее концепции и художественной практики.
С какой ветвью классицизирующей традиции идентифицировал установки своей Академии Тимур? Прямо непосредственно с "эпохой академий", с европейским и петербургским, в частности, классицизмом? С эстетическим движением и его культом Прекрасного, господствовавшим в Западном полушарии с 1860-х годов и до позднего символизма? С маньеризмом и, в частности, с "декадентством", маркированным фигурами Оскара Уайльда и Вильгельма фон Гледена, в буквальном смысле иконизированными Т. П. Новиковым? С классицизирующим периодом великих модернистов – Пикассо, Матисса, Дерена? С неоклассикой тоталитарных государств, с так называемой "эпохой монументализма"? С постмодернистскими (в понимании Ч. Дженкса) изводами классического от Pittura Colta до Джефа Кунса, Пьера и Жиля, а то и "стиля Версаче" (именно на этой версии настаивает Э. Люси-Смит, одновременно требуя учитывать "локальные факторы")? На постмодернистскую природу явления указывает и М. Бессонова.
Кстати, о локализации: может, именно от российской аполлинической традиции ведет свои истоки Новая Академия? Диалектика аполлинического и дионисийского начал в русской культуре подробно описана в замечательной книге В. Н. Топорова. Есть масса свидетельств, что "петербургский текст" Т. Новиковым был внимательно изучен и использовался в целях инспирации.
Итак, какую версию классического избрал Тимур в качестве основной для нового русского классицизма? Приходится признать: вопрос укоренения в конкретной традиции вообще не ставился. Культ Классики, Прекрасного, Возвышенного (далее – Культ) в риторике Тимура, не только теоретика, но и талантливейшего пропагандиста и пиарщика движения, был по-постмодернистки мерцающим. Канон представал в самом общем виде, а иногда и вообще амбивалентным. Так Тимур ничтоже сумняшеся обращался к опрощающе-народным, масс-культовым или китчевым версиям классики, нимало не заботясь о базисном принципе ревнителей канона: "Мне не смешно, когда маляр негодный / Мне пачкает мадонну Рафаэля". Если суммировать неоклассицистскую риторику Тимура в единичном высказывании, то оно, на мой взгляд, будет звучать (не без отсылки к известной в свое время книге Роже Гароди) как "классическое без берегов".
Рожденный во многом ситуационно и полемично (в борьбе за место под солнцем с московским постконцептуализмом и шире с contemporary art в понимании наиболее продвинутых на тогдашний момент мейнстримных критиков) и в результате не принявший правил игры совриска ни в его элитарно-коммерческом, ни в эзотерическом изводах, новый русский классицизм пришел к опять же постмодернистскому принципу открытости архива. Деятельность Тимура по выявлению (не говоря уже об идейном окормлении адептов) сочувствующих и попутчиков как в истории, так и в современности я бы сравнил с работой большого промышленного магнита, притягивающего к себе все, имеющее в составе вещества хоть какие-нибудь элементы классического.
А как же быть с чистотой концепта? С риторикой борьбы, разоблачения и отсечения инакомыслия, которой Тимур отводил важное место? Мне кажется, все "бойцовское" в случае Тимура носило характер обязательного, но не очень занимавшего художника ритуала. Агрессивно-наступательное отдавалось на откуп адептам, многие из которых обладали фельетонным даром и, не разделяя тимуровской широты взглядов, заходили в критике "атлантизма" в современной культуре достаточно далеко. Тимур не дезавуировал их (у настоящего движения должны быть свои несгибаемые бойцы-полемисты!), но сам до уровня "звериной теченской борьбы" (выражение П. Филонова) не опускался. Я бы вообще для характеристики его отношений к идейному императиву привел чисто практический и даже женски рассудительный пассаж Анны Карениной: "Но, может быть, это всегда так бывает, что сначала строят свои conceptions из выдуманных, условных фигур, а потом – все combinaisons сделаны, выдуманные фигуры надоели, и начинают придумывать более натуральные, справедливые фигуры".
Странное дело: выше я, вслед за другими критиками, несколько раз употреблял по отношению к явлению "новый русский классицизм" термин "постмодернистский". И я не отказываюсь от него, но в избирательных его значениях: проектность, амбивалентность, мерцание смыслов. Вполне действенен – в отношении как "идеологии", так и собственно художественной реализации – термин "пастиш". Как вне игрового контекста можно рассматривать новиковские сентенции по поводу африканских шаманов, "направлявших" европейский модернизм, или, например, художественную акцию "Сжигание сует", посвященную 500-летию казни Джироламо Савонаролы?
Термин "постмодернизм" поневоле употребляешь с осторожностью: он явно не охватывает всех сущностно важных аспектов теоретической и творческой деятельности Т. Новикова. Прежде всего, аспекта этического.
Если классический канон в понимании Тимура действительно не имел или почти не имел твердо очерченных стилистических "берегов", то иначе обстояло дело с его этической составляющей. Культ Прекрасного, аполлинический культ, по Тимуру, требовал ограждения от Культа Безобразного. И если конкретные персонажи, которые в представлении Тимура исповедовали этот культ, каждый раз "назначались" в соответствии с настроениями и потребностями текущего момента, то в отношении безобразного как такового он был постоянен и бескомпромиссен.
Тимур, скорее всего, не читал книгу Умберто Эко, названную в русском переводе "История уродства" (в оригинале On Ugliness), однако анализируемые в ней работы, безусловно, знал. Эко тщательно отобрал и хронологически выстроил произведения изобразительного искусства, последовательно нащупывающие порог, край. Край чего? Вопрос непраздный. Видимо, искусство старого доброго времени с его традиционными этическими нормами исследовало ситуации "у бездны на краю" в нескольких целях. Здесь и любопытство к прихотливости Божьего промысла, и идея Ада, и почти патолого-анатомический интерес к строению материи как таковой, возможно, подводящий к рамкам, пределам религиозного сознания; и, позднее, эстетика аномалий, отклонений от уже эллинистических идеалов совершенного. Табуборческая активность этого искусства (редукция здесь неизбежна) измерялась, однако, общим вектором отклонения от магистрали, заданной религиозным, а затем и антикизирующим сознанием. Искусство, даже когда оно продвигалось по скользкой территории поэтизации порока, наличие этой главной линии вполне осознавало, правда, позволяя себе маленькие радости гедонистического наслаждения запретным и более серьезные вольности. Но в главном это искусство целиком пронизано мыслью об индульгенции: если это сошествие во ад и живописание этого ада, то наличие рая не подвергается сомнению; если это живописание уродства, то присутствие идеала красоты и нравственности тоже держится в уме; если это наслаждение пороком, то где-то в сознании засело: "Он простит, ибо слаб человек". Искусство модернизма, опять же в достаточно общем, редуцированном представлении, изначально обладало демиургическим комплексом. Оно думало не о подобии Божьем – в широком и в главном смысле, а о некоей соревновательности в созидании, и позитивном, и деструктивном. Табуированные зоны для модернизма сужались предельно. Постмодернизм же, с его стержневой идеей амбивалентности и пародийности, поднял идею табу на смех.
Тимур – современный художник, причастный к практике и идеологии постмодернизма, но он осознавал необходимость определенных табу, так как без них его миссия отводить искусство от края становилась невыполнимой. Вся его деятельность – художественная практика, теоретизирование, кураторство, создание институций – служила борьбе с "цветами зла".
С этической составляющей тесно связана диалектика игрового и пародийного. Игровое начало присутствовало уже в ранних акциях Тимура, например, в его "бюрократической" переписке с активистами Товарищества экспериментального изобразительного искусства по поводу "ноль-объекта". Для Тимура всегда были характерны вовлеченность и азартность. Они проявлялись и в деятельности созданных им институций: там щедро раздавались посты и звания, а также применялись публичные наказания. Вспоминается знаменитая сцена порки нерадивого академиста В. Мамышева-Монро за плохое усвоение навыков академического рисования. Но игра с ее азартом противопоказана тотальной, сквозной "головной" пародийности постмодернистского проекта. Поэтому в контексте деятельности Т. Новикова мне хотелось бы подчеркнуть именно эту, этически обусловленную установку на игровые практики – антипародийную. Да, Тимур играл, иногда и заигрывался. Но постмодернистский страх перед окончательностью высказывания, перед моралистским стейтментом как таковым ему не был свойственен.