Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели евреи в русской литературе - Львов Аркадий Львович 8 стр.


Но как ему, Осипу Мандельштаму, петербуржцу с душой касриловского мальчика в картузике, который в заброшенной под диван еврейской азбуке был главный герой, посыльный, гонец всех добрых дел, как было ему жить с непреходящей ненавистью, с неизбывной, неутоленной злобой? Нет, это было не для него - непосильно бремя ненависти для того, кому, чтобы жить, нужны, как воздух, дружелюбие, приветливость, улыбка:

Захочешь жить, тогда глядишь с улыбкой
На молоко с буддийской синевой,
Проводишь взглядом барабан турецкий,
Когда обратно он на красных дрогах
Несется вскачь с гражданских похорон,
И встретишь воз с поклажей из подушек
И скажешь: гуси-лебеди, домой!

Еврейские мамы в Одессе, когда чада их на Соборной площади, в Городском саду, заигравшись, думали, что такое счастье им навсегда, в самый разгар хватали детей за руки и говорили: "Айда, гусей-лебедей, домой!"

Но где же был его, Осин, дом? Куда лететь гусям-лебедям? Где, в какой стороне, "павлиний крик" и "рокот фортепьянный" - две родимые, кровные звуковые гаммы, соединяющие царя-гусляра и правнука его, лирника Осипа?

Сказано у евреев в пасхальном обряде: "Всякий, кому угодно, да придет и ест". Великий одессит, острослов Владимир Жаботинский - солдат, поэт, эссеист, трибун, каменщик, камень его, самый большой, в фундаменте государства Израиль - переводил это слово из обряда устами житомирского еврея: "А гаст? Мит-н коп ин ванд!" Что значит по-русски: "Гость? Хоть головой об стенку!" Чтобы выбить козырь у злопыхателей, у ненавистников иудина племени, он тут же пояснял: что может быть желаннее для гостя, чем "хоть биться головой об стенку", то есть не подпевать кому-то, а петь себе на свой вкус и лад.

Мог ли в буддийской, краснозвездной Москве, иссушавшей своими большевистскими регламентациями - куда там до нее буддийским уставам - оставаться Ося самим собою, петь на свой вкус и лад! На ее ли вратах мог найти он переданный ему с кровью завет отцов: "Всякий, кому угодно, да придет и ест"!

В юные годы, когда больше от него, чем от царя-батюшки, зависело, оставаться ему евреем или нет, он корежил, коверкал, "мучил себя по чужому подобью", как же мог он оставаться самим собою теперь - в буддийской, в большевистской Москве! Что, собственно, в то время, "до без царя", заставило его по всей форме, через ритуал в чужом храме, подогнать себя под чужое подобье? Известно что: трехпроцентная норма.

Иосиф Трумпельдор, герой Русско-японской войны, полный Георгиевский кавалер, когда сама царица предложила ему отстать от иудина племени и пристать к главному племени, отчего была бы ему прямая выгода по всем линиям, в частности, по офицерской, сказал "мерси боку" и остался со своим племенем.

Осипу Мандельштаму цари ничего не предлагали, через законы империи было ему дано знать: Ося, не надо будет тебе ехать по диплом за рубеж, сможешь получить здесь, в Санкт-Петербурге.

Что такое диплом? Пара пустяков. Но есть еврей и еврей: один - самой царице говорит "мерси боку" и отказывается, другой, напротив, сам, хотя никто его не зовет, лезет со своим жидовским "мехси боку" - как объясняли в свое время в Одессе: "гувернантки акцент испохтили".

Чего можно ожидать от такого еврея?

Логика говорит: ничего хорошего нельзя от него ожидать. Но что такое логика - не представление ли о порядке, которое человек хочет навязать миру, где он лишь гость, коего приводят не спросясь и удаляют, тоже не спросясь:

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!

Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.

Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне соленой пеной
По губам!

По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет -
Нищета.

Ой ли, так ли, - дуй ли, вей ли -
Все равно -
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!

Я скажу тебе с последней
Прямотой -
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!

Где написал еврей эти стихи? В зоологическом музее написал - самое подходящее место для еврея, состоявшего некогда в эллинах и христианах, сочинять стихи о мире, где все трын-трава.

Но какое ни подходящее место для стихотворства зоологический музей, как ни располагает он к возвышенным думам, к мыслям о вечности, надобно еврею не только по удачному поводу - иначе получается вроде бы просто случай, а не веление души, но с толком, с расстановкой, причем не в пестрой какой-нибудь, с бору по сосенке, компании, а среди своих, высказаться, чтобы поняли тебя и почувствовали, как сам ты понимаешь и чувствуешь:

Жил Александр Герцевич,
Еврейский музыкант.
Он Шуберта наверчивал,
Как чистый бриллиант.
……………
Нам с музыкой-голубою
Не страшно умереть,
А там - вороньей шубою
На вешалке висеть.

Все, Александр Сердцевич,
Заверчено давно…
Брось, Александр Скерцевич,
Чего там, все равно…

Что заверчено все давно, это так. Заверчено Господом, при, как выражаются в постановочных афишах, непосредственном участии А. Асмодея - он же Люцифер, он же Падший Ангел, он же Сатана и пр. и пр.

Но что из этого следует? Я имею в виду: что из этого следует для еврея? А что же еще может следовать, кроме одного: надо жить.

Большой антисемит, но человек, бесспорно, умный, некоторые даже утверждают, гениальный, Василий Розанов противопоставлял еврейского Бога, Бога Отца, христианскому Богу, Богу Сыну: первый, говорил он, за то, чтобы люди жили полнокровной жизнью здесь, на земле, а второй - за то, чтобы отреклись от здешней, земной, жизни во имя Царствия Небесного. Скопчество, бесполость - вот к чему, объяснял Розанов, зовет Бог Сын.

Ося в свое время видел обоих, Отца и Сына, по-другому: с тех пор как Отец принес в жертву своего единородного Сына, грех искуплен, и Бог Отец играет с человеками как с возлюбленными чадами. Сам Ося, однако, сколько ни старался, устроиться с комфортом среди этих чад так и не изловчился: все было как-то так, да не так.

А нынче, на пятом на десятке, хоть не стало легче, но стало все по-иному - перестал Ося мучить себя по чужому подобью:

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
…Не волноваться. Нетерпенье - роскошь,
Я постепенно скорость разовью.
Холодным шагом выйдем на дорожку -
Я сохранил дистанцию мою.

Так: нетерпенье - роскошь. Только глупец нетерпелив, ибо кто же, если не царь он, может позволить себе роскошь нетерпенья! Главное - сохранить свою дистанцию, ибо своя дистанция - это и есть свое Я, единственное, неповторимое, данное от рожденья:

Еще далеко мне до патриарха,
Еще на мне полупочтенный возраст,
Еще меня ругают за глаза
На языке трамвайных перебранок,
В котором нет ни смысла, ни аза:
- Такой, сякой! - Ну что ж, я извиняюсь,
Но в глубине ничуть не изменяюсь…

Но когда же он, Ося, Осип, Осип Емельич, Осип Эмиль Хацнелев, изменялся в глубине? Да никогда - в глубине - не изменялся. Никогда и нигде, ибо не дана была ему власть - не только ему, никому не дана - изменяться в глубине. И вот, хоть сорок лет только тем и занимался, что выговаривался, а все никак не удавалось ему это - выговориться:

И до чего хочу я разыграться,
Разговориться, выговорить правду…

Чем больше жажда выговориться, тем сильнее страх:

Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину-Москву…
Ты - как хочешь, а я не рискну,
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объехать всю курву-Москву.

Но что ж страх: раз есть страх, раз страшишься - значит жив. Мертвые - они бесстрашны, мертвые не имут страха: мертвому - что терять!

А с другой стороны, как жить человеку в неизбывном, в непреходящем, в вечном страхе? Ему-то, Осипу, лично, что терять:

Когда подумаешь, чем связан с миром,
То сам себе не веришь: ерунда.
Полночный ключик от чужой квартиры,
Да гривенник серебряный в кармане,
Да целлулоид фильмы воровской…

Нищий, капцан, голодранец - у тебя и отобрать нечего: ключ от чужой квартиры, воздух, которым дышишь, солнце над головой, звезды в полночном небе, пара штанов - единственная пара, под которыми нет подштанников! Впрочем, имеется на хозяйстве еще пара калош, с декабря месяца, с двадцать пятого года: "Наденька, дорогая!..Купил калоши". Калоши можно отнять. Но коли отнимут, так уж тогда полное освобождение: больше отнимать нечего.

Цадик - человек, у которого нечего отнять. Цадик у евреев - благочестивый, праведный, святой. Кто сказал, что святой без греха? Кто сказал, что праведнику не в чем каяться перед Всевышним? Шестьсот тринадцать заповедей у евреев, шестьсот тринадцатая - на тот случай, что человек без греха в предыдущих шестистах двенадцати и будто бы, по праведности, по святости его, не о чем просить ему Господа. Уже одно это - что будто бы не в чем каяться, не о чем просить Всеведущего - великий грех.

У Осипа Мандельштама не дошло до шестьсот тринадцатой заповеди. Как говорится, столько бы нам счастья, сколько было ему еще до этой, до последней, заповеди.

Но как же не святой, не праведник, не цадик тот, кто все отдал людям, времени, веку, а взамен получил одни муки да цорес:

Чур! Не просить, не жаловаться! Цыц!
………………
Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать! -
Ручаюсь вам, себе свернете шею!

Про цадика думают, что он не ведает времени, не знает, как другие люди, забот, не знает будней, а в буднях главное - тяжкий, от зари до зари, труд. Сказано: "В поте лица твоего будешь есть хлеб…"

Но только ли проклятие труд, данный нам в буднях?

Пусть это оскорбительно - поймите:
Есть блуд труда, и он у нас в крови.

Через пару лет Главный Большевик, кремлевский горец, как наречет его цадик Осип, внук реб Вениамина - благословенна его память! - скажет городу и миру: "Труд есть дело чести, дело доблести и геройства".

За труд давали ордена, за труд пели величальную в Кремле, за труд - кто выжил - допреж времени отпускали с Соловков. Но наступал день - халды-балды! - забирали ордена, сажали девять граммов, с соловьиным посвистом, в затылок, а было веление жизнь даровать - на новый трудовой подвиг, в колымские угодья.

Как рабы в Ассирии, перекрывали реки дамбами, как рабы в Египте, строили пирамиды сталинских пятилеток - досрочно, в четыре года, торопились в коммунизм: вот он, рукой подать - через труд, через ГУЛАГ в коммунистическое царствие небесное!

Блудили в слове, блудили в делах - некогда было остановиться, осмотреться: кати камень, толкай телегу в гору - через бордель труда в бордель коммунизма!

Сказано: олухи царя небесного! Воистину, олухи. Не вас ли предостерегал цадик Осип:

…поймите:
Есть блуд труда - и он у нас в крови.

Внук германских раввинов, курляндских ювелиров и часовщиков, студиозус из Гейдельберга, Осип, в поисках верстового столба, оборотил глаза по ходу солнца - за наукой, будто все еще Петровы времена стояли на Руси:

А в недорослях кто? Иван Великий -
Великовозрастная колокольня,
Стоит себе еще болван-болваном
Который век. Его бы заграницу,
Чтоб доучиться. Да куда там!.. Стыдно.

А учиться-доучиваться чему: знаниям, ремеслам, промыслам?

Да какой же он, Осип, был бы цадик, если б за этим звал:

Есть между нами похвала без лести
И дружба есть в упор без фарисейства -
Поучимся ж серьезности и чести
На западе у чуждого семейства.

В сталинские пятилетки, когда блуд труда клокотал в крови у серпастых, у молоткастых - за наукой серьезности и чести звал цадик Осип.

Что ж до него самого, то опять, как сколько уж раз случалось в его жизни, выпадало ему рядиться в чужие одежки - на время, лишь на время, подобно рабби Рувиму бен Истробулу, который оделся в римские одежды и выдал себя за римлянина, но не своих интересов ради, а Субботы ради.

Суббота, еврейство, хоть и под оболочкой чужой речи - в этот раз не русской, в этот раз немецкой речи - хоть и не в явном своем виде, а в иносказаниях, к чему от рождения влекла его талмудическая, настоянная на притчах Агады, душа, сберегалась в недрах его, которые чужим открываются лишь в сновидениях:

Чужая речь мне будет оболочкой,
И много прежде, чем я смел родиться,
Я буквой был, был виноградной строчкой,
Я книгой был, которая вам снится.

Но чужое, как ни ловчи, как ни подчиняйся необходимости - действительной ли, выдуманной ли - есть чужое: с известью в крови собирать траву для племени чужого - удел отступника.

Награда отступнику - на губы уксусная губка:

Не искушай чужих наречий, но постарайся
их забыть -
Ведь все равно ты не сумеешь стекла зубами
укусить!
Ведь умирающее тело и мыслящий бессмертный рот
В последний раз перед разлукой чужое имя
не спасет.
О, как мучительно дается чужого клекота почет -
За беззаконные восторги лихая плата стережет.
………………
И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб,
Получишь уксусную губку ты для изменнических
губ.

Кинувшись на плечи Осипу Мандельштаму, век-волкодав отнял у него все, чем жив человек, чем дорожит. Человек, пока у него нет сервиза, сказал Гейне, свободен; человек, когда есть у него сервиз, уже не свободен.

У поэта Мандельштама не только сервиза - своего угла не было. Старик Эмиль-Хацнель сокрушался: надо было в Риге подыскать сыну настоящую жену и настоящую еврейку - все было бы по-другому. Надежда Мандельштам во "Второй книге" негодует: "Я никак не могла понять, почему я не настоящая еврейка, но дед не умел этого объяснить. Кроме того, дед считал, что брак со мной мезальянс…"

О, святая простота: крещенная в православную веру, Надя Хазина, родом из города Киева, - и не могла понять, почему курляндский правоверный еврей, сын реб Вениамина, не принимал ее за настоящую еврейку! Больше того, не только не принимал, но и объяснить этого не мог. Как выражался бабелевский Грищук, смеха мне, смеха мне: надо же такое придумать - чтобы жид в ермолке слонялся по православному кладбищу, заглядывая под кресты в поисках своих чистопородных родственничков!

Воистину, есть ли большее на свете лицемерие, чем лицемерие святой простоты!

Не будем гадать, повезло Осипу с женой или не повезло. Ей-то, Надежде Яковлевне самой, это мы знаем из ее слов Элизабет де Мони, попался дурак. Дурак в мужьях, сами понимаете, об этом ли мечтает женщина.

Но, Боже мой, для кого же новость, что праведных, цадиков, прежде чем одарить их признанием, за глаза - а случалось, и в глаза - честили поносным словом. Что говорить о евреях, а у христиан сколько лет, сколько десятков, сколько сотен порою лет проходило, пока опоминались: не блажной - блаженный, праведный, святой был человек!

Валентин Катаев, когда привез из Америки новый автомобиль и тогдашнее чудо, электрохолодильник, говорил блажному Осипу: "Я знаю, чего вам не хватает - принудительного местожительства". И еще, даром что шестью годами моложе был, выговаривал, по извечному праву преуспеяния, неудачнику Осипу: "Вы умрете, а где собрание сочинений? Сколько в нем будет листов? Даже переплести нечего! Нет, у писателя должно быть двенадцать томов - с золотыми обрезами!.." Смеха мне, смеха мне!

О чем мечтал цадик Осип? О двенадцати томах с золотым обрезом? Вот о чем он - Щелкунчик, дружок, дурак! - мечтал:

Мы с тобой на кухне посидим.
Сладко пахнет белый керосин.

Острый нож, да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.

Бежать! Бежать опрометью, сломя голову, без оглядки:

Помоги, Господь, эту ночь прожить:
Я за жизнь боюсь - за Твою рабу -
В Петербурге жить - словно спать в гробу.

Это писано в тридцать первом году: к тому времени Петербург уже семь лет Ленинградом числился. В строку здесь запросто было поставить: "В Ленинграде жить - словно спать в гробу". Но что Ленинград: Ленинград - нувориш, без прошлого, без истории. А Петербург - это Россия: вся - и до Октября, и после. И его, Осипа Мандельштама, колыбель-гроб: баюшки-баю!

А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать -
А я, как дурак, на гребенке
Обязан кому-то играть…

Кому-то? Отчего же "кому-то", коли точно известно - кому:

Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни наглей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.

Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю,
И грозное баюшки-баю
Кулацкому паю пою.

Выгоняли Русь, со всеми ее народцами-инородцами, из дому, из хаты, из сакли, из юрты, сажали Русь в телятники - и айда в края, куда Макар телят не гонял! Допреж словом метким пробавлялись, а ноне, мужичок, своим глазом погляди, каковы они, края эти. Да и гляди, пошевеливайся, пока глядится, пока в студень не обратилась синь-вода в глазнице.

Оборотилась Русь в сплошную, на двадцать миллионов квадратных километров - две Европы! - ябеду: сын - на отца, брат - на брата, жена - на мужа, други - на другов. Палачи-щебетуны присели на школьную скамейку: буржуя-интеллигентики, знанию хочем, образованию хочем, так хочем, аж в маузере, в браунинге свербение стоит!

"Родная, - писал Ося своей Наде в тридцатом году, - мне тяжело, а сейчас не найду слов рассказать. Запутали меня, как в тюрьме держат, свету нет. Все хочу ложь смахнуть - и не могу, все хочу грязь отмыть - и нельзя. …Не верю я им, хоть ласковые… Зачем я им? Опять я игрушка. Опять ни при чем. Последний вызов к какому-то доценту: рассказать всю свою биографию. Вопрос: не работал ли в белых газетах? Что делал в Феодосии? Не было связи с Освагом?" А Осваг - это Осведомительное агентство, ведавшее агитацией и пропагандой в белой армии.

Хорошенький вопросик - от одного такого вопроса можно было, о те года, поседеть в одну ночь!

Воротясь из Армении, два года, даже больше, не имел поэт Мандельштам ни кола ни двора. Надежда Яковлевна писала самому Молотову-Скрябину, тогдашнему председателю Совнаркома СССР, второму, после Сталина, человеку в России: "Мандельштам оказался беспризорным во всесоюзном масштабе".

В ноябре тридцать третьего года дали наконец квартиру: всесоюзный беспризорный, бродяга Осип Мандельштам стал оседлым человеком.

И что же? А то, что для него, всесоюзного беспризорного, бродяги, тут же обнаружилось, что под рубиновыми звездами оседлый и оседланный - одно и то же:

Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель
Достоин такого рожна!

Думаете, в квартире этой были еще другие ценности, кроме четырех ее стен и крыши? Не было, ничего не было: не только за чем - подоконник был за стол, - сидеть не на чем было, ни единого стула!

Назад Дальше