Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели евреи в русской литературе - Львов Аркадий Львович 7 стр.


Ах, Бог ты мой, куда подевались в Осиных виршах новозаветные прелести: дароносица, широкий вынос плащаницы, евхаристия! Как будто ветром выдуло, как будто и не было их никогда.

Уже, как пращур его Авраам, уже, как в Торе, превыше всего Ося ценит очаг, овцу и желтизну - кто бы мог поверить: желтизну! - травы:

Немного теплого куриного помета
И бестолкового овечьего тепла;
Я все отдам за жизнь - мне так нужна забота -
И спичка серная меня б согреть могла.

Взгляни: в моей руке лишь глиняная крынка,
И верещанье звезд щекочет слабый слух,
Но желтизну травы и теплоту суглинка
Нельзя не полюбить сквозь этот жалкий пух.

Изощренным иудейским нюхом Ося обоняет нечто знакомое, почитай, уже около трех тысяч лет, со времен ассирийского плена: не государство для человека, а человек - для государства! В небесной лазури многоопытным своим глазом он узрел нечто грозно-знакомое: "Ассирийские крылья стрекоз". Ветхозаветные страхи предков наседают на него со всех сторон:

И военной грозой потемнел
Нижний слой помраченных небес,
Шестируких летающих тел
Слюдяной перепончатый лес.

Есть или нет человеку от этого спасение? Есть, слава Богу, есть: оттуда же, откуда всегда чаяли иудеи спасения - с небес:

И с трудом пробиваясь вперед
В чешуе искалеченных крыл,
Под высокую руку берет
Побежденную твердь Азраил.

Как будто отомкнули в Осиной душе ларец, где хранил он свои иудейские ключи к миру - и хоть в страхе, хоть в ужасе, но голосом Исайи, голосом Иеремии вопрошает, возвещает он стогнам и улицам, городам и миру:

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
…………….
Словно нежный хрящ ребенка -
Век младенческой земли,
Снова в жертву, как ягненка,
Темя жизни принесли.

Нет, это еще не конец мира, не конец жизни - еще будут набухать почки, еще будут из земли зеленые побеги:

Но разбит твой позвоночник,
Мой прекрасный жалкий век.
И с бессмысленной улыбкой
Вспять глядишь, жесток и слаб.
Словно зверь, когда-то гибкий,
На следы своих же лап.

Но разве не с ним, этим веком, печатал Ося свой шаг на земле, разве не рядом оставляли они следы: тот - своих лап, этот - своей стопы? Как же, оглядевшись на следы одного, не увидеть следов другого, тем более что другой - это и есть он сам, Осип Мандельштам!

Ах, все перемешалось в беспутной Осиной голове, и, как во снах, не поймешь, где начало, где конец, и вообще, есть ли они, начало и конец, не порождение ли они нашего разума, который жаждет во всем усмотреть последовательность, порядок.

Но только ли разум жаждет порядка: а совесть, зовущая человека к истине, к Слову, разве не жаждет счета, который тот же порядок!

"Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу. Спасибо за то, что было: Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете".

Ну нет, спасибо здесь не отделаешься: не перед другими - перед собой не отделаешься! Идет, грядет этот день - "1-e января 1924", и стареющий сын века, Осип Мандельштам, внук реб Вениамина, рви на себе одежды, как повелели отцы, кричи от боли, блудный сын, собиравший травы для племени чужого:

Какая боль - искать потерянное слово,
Больные веки поднимать
И, с известью в крови, для племени чужого
Ночные травы собирать.
……………
Мне хочется бежать от моего порога.
Куда? На улице темно,
И, словно сыплют соль мощеною дорогой,
Белеет совесть предо мной.

Когда белеет перед человеком собственная его совесть, тем более когда человеку этому уже тридцать три от роду, пора подводить итоги, кому окончательные, кому предварительные, сие, как говорится, не от нас зависит, не в нашей воле, но подводить итоги надо.

И Осип подвел:

Нет, никогда ничей я не был современник,
Мне не с руки почет такой.
О как противен мне какой-то соименник,
То был не я, то был другой.

Ну, как вам нравится этот итог! Грек из Македонии к этим годам успел сколотить мировую империю, еврей из Назарета - покорить мир, исключая, правда, своих, иудеев, а Осип Мандельштам насчет прожитых им тридцати трех лет, треть века, вдруг открыл: "То был не я, то был другой". Кто же это был? Ах, "какой-то соименник", притом весьма противный ему, Осе.

Еще несколько лет спустя, к сорока годам, Осип уже вовсе холодным глазом оглянется на то, что было некогда им, на того, кто был его соименником, мучившим себя по чужому подобью, и объявит во всеуслышание:

С миром державным я был лишь ребячески связан,
Устриц боялся и на гвардейцев смотрел
исподлобья,
И ни крупицей души я ему не обязан,
Как я ни мучил себя по чужому подобью.

Иные усматривают в этих стихах манифест бывшего акмеиста, то есть чисто литературный документ поэта, бежавшего в свое время "от красавиц тогдашних, - от тех европеянок нежных", от которых в Петрополе он принял смущенье, надсаду и горе. Анна Ахматова в своих воспоминаниях приводит даже именной, включая себя, перечень этим европеянкам.

Но позвольте напомнить, Мандельштам до последних дней своих сохранял почтительное отношение к акмеизму, который в тридцать седьмом году, в Воронеже, определил как "тоску по мировой культуре". Это во-первых. А во-вторых - и это главное, - не люди терзают его память, а Петрополь, царский стольный город: "Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый!"

Еврей, когда он хочет расквитаться со своими обидчиками - людьми ли, городами ли, странами ли, - не знает удержу ни в поношениях, ни в проклятиях: все, что ни оказывается под рукой в горячую минуту, идет в дело:

Ты вернулся сюда - так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей!
Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.

А к тому еще добавьте детали новых, сталинских будней:

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.

Одолев детские свои страхи, пустив в черепки глиняные кумиры юности, отрекшись от трети века жизни, от себя-соименника, куда податься поэту?

Как - куда? Да к себе, к настоящему, не сделанному по чужому подобью, а по подобью отцов и праотцов своих:

Я покину край гипербореев,
Чтобы зреньем напитать судьбы развязку,
Я скажу "селям" начальнику евреев
За его малиновую ласку.

Что такое "селям", объяснять не надо: каждый знает, "селям", "шолом" - это "мир". Что такое "начальнику евреев", одни знают, другие не знают. Кто не знает, пусть заглянет вместе с нами в книги пророков Ездры и Неемии.

Из тех, кто вышел с ним из Вавилонского плена, в царствование царя Артаксеркса, он, книжник Ездра, которого царь персов, почитая за его мудрость и крепость духа, поставил начальником евреев, отделил из начальствующих над священниками двенадцать человек и отдал им все серебро, и золото, и сосуды с тем, чтобы они передали это в руки начальствующим в хранилище при доме Господнем. По окончании процедуры передачи и по вознесении молитв начальствующие сказали Ездре: "Народ Израилев и священники и левиты не отделились от народов иноплеменных с мерзостями их…" (9:1).

Евреи должны были покаяться и отделиться от иноплеменников. Дело было долгое, хлопотное, и Ездра сказал: "Пусть наши начальствующие заступят место всего общества…" (10:14).

Кроме забот о Храме, были у евреев заботы о Иерусалиме: надо было восстановить разрушенные стены. Среди тех, кто чинил стены, сообщает Неемия, были начальники округов и полуокругов Иерусалимского, Беф-Цурского, Кеильского и иных. Пока одни строили, другие, ибо вокруг были враги, держали копья, щиты, луки наготове. Но и те, что строили, одною рукою производили работу, а другою - держали копье. Начальники евреев все жили в Иерусалиме, а прочие из народа - один из десяти по жребию.

Двадцать пять веков спустя блудный сын Осип Мандельштам, из краснозвездной Москвы, о полночь стоял над нею гром "Интернационала", пришел к начальнику евреев, чтобы сказать "мир тебе!" "за его малиновую ласку".

Надежда Мандельштам толкует: малиновая ласка - от Рембрандта, от его старика еврея в малиновом кафтане, благославляющего отцовской любящей рукой своего блудного сына - несчастного, оборванного, покрытого язвами еврейского юношу. Где скитался юноша, из каких краев прибыл, от каких народов, не знаем. Да и в том ли суть, откуда, от каких народов: воротился блудный сын в отчий дом - в этом суть.

Лепил себя Ося с усердием, с младенческих лет, по чужому подобью, сжигал в себе, обращая в пепел, в прах ненавистное еврейство, больше того, разбросал уже, казалось, развеял пепел по ветру, ан смотришь, как птица Феникс, единственная, сказано в Агаде, живая тварь без греха, возродилось оно к жизни и заголосило, горько, надменно, с торжеством, с болью, во все небо:

Я больше не ребенок.
Ты, могила,
Не смей учить горбатого - молчи!
Я говорю за всех с такою силой,
Чтоб небо стало небом, чтоб губы
Потрескались, как розовая глина.

Сказано в веках мудрецами: "Горбатого могила исправит!" Сказано Соломоном, сыном Давидовым: "Кривое не может сделаться прямым…" Сказано Осипом Мандельштамом, внуком реб Вениамина: "Ты, могила, не смей учить горбатого - молчи!"

Но кто ж из пророков, кроме Моисея, который получил все из уст в уста от Единого, не опирался на пророков! Ездра-пророк был поставлен начальником евреев, когда возвращались из Вавилонского плена. Про Ездру сказано в Сангедрине: "Ездра, не предупреди его Моисей, был достоин, чтобы через него была дана Тора народу Израильскому". Про Ездру говорил Спиноза: "…Я могу подозревать, что, кроме Ездры, не было никого, кто мог бы написать эти книги". Книги, о которых идет речь, Моисеево Пятикнижие, Тора.

Так тому ли, спросим, удивляться, что Осип, внук раввинов, почувствовал, как и далекие его предки, после долгих лет скитаний по чужим Вавилонам, нужду стать, дабы очистить душу, дабы укрепить дух, под руку того, кто всегда был крепок духом, кто был поводырем своему народу, кто был, как отец, взыскателен, но был, как отец, и ласков - под руку начальника евреев!

Как некогда в Крыму - тогда еще в христианском и эллинском угаре, - Осип вспомнил Лию, которой никак не стать Еленой, ибо одна судьба ей полюбить иудея и раствориться, исчезнуть в нем - "и Бог с тобой!" - так про начальника евреев, про малиновую его ласку он вспомнил в той точке земли, которая более всех, из достигнутых им, приближала его к земле отцов:

…я все-таки увидел
Библейской скатертью богатый Арарат
И двести дней провел в стране субботней,
Которую Арменией зовут.

Армения - "субботняя страна"? Нет, Армения не субботняя страна, хоть, случалось, во времена иудейской Хазарии, здесь стояли гарнизоны под началом евреев-офицеров. Армения за семьсот лет до Руси обратилась в Христову веру, над здешним народом с IV века стоял католикос, и по сей день глава Армянской православной церкви.

Правда, армянские Багратиды, князья царской крови, утверждали, что они происходят из дома Давидова, и в доказательство ссылались на исчезнувшие хроники. Как поступают евреи с теми, кто не может найти своей родословной, сказано пророком Неемией: "Они искали родословной своей записи, и не нашлось, и потому исключены из священства" (7:64).

Нет, Армения не была субботней страной, хоть прародитель Ной здесь спасался от потопа. Праведник - за свою праведность он и был избран Всевышним для продолжения человеческого рода - он, однако, не знал еще Субботы, ибо Суббота, через Тору, была дана евреям устами Моисея, хорошую тысячу лет после Потопа.

Нет, Армения не была субботней страной для хозяев ее, армян. Но не об армянах же речь - о еврее Осипе Мандельштаме речь. "Был у меня покровитель - нарком Мравьян-Муравьян, муравьиный нарком земли армянской, этой младшей сестры земли иудейской".

Вот оно: младшая сестра земли иудейской! Известно, младшая сестра может быть иной, нежели старшая сестра, веры. Но сестра есть сестра. И во владения ее, говорит еврей Мандельштам, "я бы взял с собой мужество в желтой соломенной корзине с целым ворохом пахнущего щелоком белья, а моя шуба висела бы на золотом гвозде. И я бы вышел на вокзале в Эривани с зимней шубой в одной руке и со стариковской палкой - моим еврейским посохом - в другой".

Мужество, желтая - уже свой, уже родной цвет! - корзина белья, шуба и еврейский посох - это все имущество бездомного скитальца Мандельштама. Поэт взял все свое имущество в дорогу, ибо - халды-балды! - всякая дорога может оказаться последней дорогой.

Армения - субботняя страна? Нет, Мандельштам не заблуждался, он знал: армяне - это армяне, чужая раса. Он сам объяснял: "Нет ничего более поучительного и радостного, чем погружение себя в общество людей совершенно иной расы, которую уважаешь, которой сочувствуешь, которой вчуже гордишься. Жизненное наполнение армян, их грубая ласковость, их благородная трудовая кость, их неизъяснимое отвращение ко всякой метафизике и прекрасная фамильярность с миром реальных вещей - все это говорило мне: ты бодрствуешь, не бойся своего времени, не лукавь".

Не это ли завещано еврею: оставайся самим собою, не теряй себя среди иных племен, чужих народов, но уважай чужого, сочувствуй.

Кровожадный Гильперик из дома Меровингов собрал в своей столице евреев, загнал их в церкви и приказал: "Креститесь, иначе выколю глаза!" Люди обезумели от ужаса, но над криками, над воплями вознесся голос королевского чеканщика монет Ириска, иудея, который бросил в лицо королю франков: "Над духом моим ты не властен!"

За три с половиной тысячи лет был ли у евреев хоть один случай, когда бы загнали они в синагогу иноплеменника и приказали ему: "Обрезайся, иначе выколем глаза!" Кто же не знает, что и того, который сам пожелает обратиться в Моисееву веру, еврей остановит: "А не лучше ли тебе не делать этого?"

Сказано в Талмуде еврею: "Будь ты проклинаемым, а не проклинающим. Будь ты из тех, которые преследуются, а не из тех, которые сами преследуют".

Владимир Соловьев, честь и совесть России, теолог, поэт, философ, из трех важнейших принципов морали, сформулированных в Талмуде, - кидуш га-шем, хилул га-шем, мипнэ даркэ-шалом, - особо выделил последний, по-русски "ряды путей мира", требующий, "чтобы известные действия, по закону необязательные, исполнялись евреями для сохранения и установления мирных отношений со всеми, потому что мир, по Талмуду, есть третий (после истины и справедливости) столп, на котором держится вселенная, а дружелюбие есть величайшая из добродетелей".

По слову псалмопевца: "За любовь мою они враждуют против меня, а я молюсь". В Праздник кущей над Иерусалимским храмом курился священный дым дружелюбия: евреи приносили жертву из семидесяти волов за благоденствие всех семидесяти народов земли.

Осип Мандельштам не только отмечен был этой добродетелью - дружелюбием ко всякому иноплеменнику, но сызмальства, как помним, и сам норовил стать иноплеменником по отношению к собственному племени. Однако сколько ни старался - точнее, тщился, как было ему опрокинуть себя, как было ему настолько окунуться в чужую жизнь, чтобы на все сто перестать быть сторонним наблюдателем в России и перестать сравнивать.

"Я видел тифлисский майдан и черные базары Баку. Разгоряченные, лукавые, но в подвижной и страстной выразительности всегда человеческие лица грузинских, армянских и тюркских купцов - но никогда я не видел ничего похожего на ничтожество и однообразие Сухаревских торгашей. Это какая-то помесь хорька и человека, подлинно "убогая славянщина". Словно эти хитрые глазки, эти маленькие уши, эти волчьи лбы, этот кустарный румянец на щеку выдавались им всем поровну в свертках оберточной бумаги".

О, московская Сухаревка въелась ему в душу. Книгочей, бурсак, ешиботник по натуре, он блаженно закатывал очеса, причмокивая языком: "Какие книги! Какие заглавия: "Глаза карие хорошие". "Талмут и еврей""… И тут же, уподобив базар чумному месту, где всегда пахнет пожаром, несчастьем, великим бедствием, он вновь, не в силах отделаться от жуткого, апокалиптического видения, возвращается к Сухаревке: "Но русские базары, как Сухаревка, особенно жестоки и печальны в своем свирепом многолюдстве. Русского человека тянет на базар не только купить и продать, а чтобы вываляться в народе, дать работу локтям, поневоле отдыхающим в городе, подставить спину под веник брани, божбы и матерщины…"

С синайской, с библейской своей высоты Осип определяет природу этого базара размером чуть не в полтора континента - от средины Европы до самых краев Азии: "Такие базары, как Сухаревка, возможны только на материке - на самой сухой земле, как Пекин или Москва; только на сухой срединной земле, которую привыкли топтать ногами, возможен этот свирепый, расплывающийся торг, кроющий матом эту самую землю".

Ах, Боже праведный, ему, иудею Осипу Мандельштаму, исполненному, по заветам отцов, - мипнэ даркэ-шалом! - дружелюбия ко всем, более всего не хватает - чего б вы думали? - приветливости. Рядом с ним жили люди, суровые семьи обывателей: "Бог отказал этим людям в приветливости, которая все-таки украшает жизнь".

Но в Армении, субботней стране, под небом Армении, младшей сестры земли иудейской, отпустили его страхи, врожденное дружелюбие обрело себя в радости произносить запретное. Не запретное - запрещенное: "Я испытал радость произносить звуки, запрещенные для русских уст, тайные, отверженные и, может, даже - на какой-то глубине постыдные.

…Я в себе выработал шестое - "араратское" - чувство: чувство притяжения горой".

"Выработал" - в данном случае не точно. Уместнее здесь другое слово: "восстановил", ибо чувство притяжения горой дано было Осе со времен Синая.

Армения, субботняя страна, младшая сестра земли иудейской, твой день вернул отрока Осипа, сорока двух лет, внука реб Вениамина - ах, дожить бы деду до этих дней! - в жилище праотца Иакова, к сундукам его, где держал патриарх свои одежды: "И сейчас, как вспомню, екает сердце. Я в нем запутался, как в длинной рубашке, вынутой из сундуков праотца Иакова". Осип Мандельштам, иудей, ведомый, как заповедано ему, дружелюбием, возненавидел лютой ненавистью врага Армении, Ассирию, она же в веках враг Израиля, и твоя, Армения, боль - его боль: "Тело Аршака не умыто, и борода его одичала. Ногти царя сломаны… Семя Аршака зачахло в мошонке, и голос его жидок, как блеяние овцы… Ассириец держит мое сердце". В тридцатые годы - как и поднесь - кто был для Армении ассириец, который держал ее сердце? Не тот же ли, который держал сердце иудея Осипа Мандельштама:

В год тридцать первый от рожденья века
Я возвратился, нет - читай: насильно
Был возвращен в буддийскую Москву…

Назад Дальше