Ольга Седакова: стихи, смыслы, прочтения. Сборник научных статей - Сборник статей 13 стр.


Политика новой европейской формы все еще не выходит из тисков противоречий и оппозиций. Искомая форма – не просто терапевтическое удержание от крайностей, не удержание от "зла" противоположного, по принципу меньшего зла, по принципу плюс на минус дает ноль. И в этом смысле понимая "религию" как тип связывания, тип "долга", Ольга Седакова никогда не становится тем, кто занимает какую-то одну сторону. Христианство для Ольги Седаковой – это и есть та система жизнестроительных, силовых понятий продления "милого желания", которые не позволяют делить мир на два. Христианство для Седаковой – это наука. Это религиозное связывание себя. Это выход в добро. У добра есть своя разрешающая власть. Оно оплачивает все счета. И то, куда ведет поэзия Ольги Седаковой из недр боли, то, куда она держит путь, куда заводит свой хоровод христианская Афродита, – это безусловная власть добра, или "власть счастья", как сказано в одной из статей поэта. Удивительная забытая сила "того самого", "бытия", самого "добра", "жизни", которая все прощает и разрешает. Именно это и говорит "ангел Реймса" ("Ангел Реймса", 1: 414) Седаковой своему слушателю, кстати, в отличие от ангелов Рильке, которые ужасны, потому что они слишком мощны, слишком противоположны смертному человеку. "Тот", тот самый смысл, та самая "природа", которая и правда есть у тебя, это "невероятное счастье", и в его перспективе ты всегда жив, потому что ты другой самому же себе, но другой не до конца, а без конца.

У Рильке Орфей оборачивается, и бог торговли и понимания Гермес уводит Эвридику. У Данте поэт даже забывает обернуться, Беатриче просто остается позади, а Данте, который, казалось, шел лишь к ней, как к самому себе противоположному началу, движется вперед, выше, дальше, потому что та причина, по которой он движется к Беатриче, превышает в Беатриче и саму Беатриче. Это уже сияющее солнце Христа, которое и без того держит всех живыми.

Последняя и самая главная вещь, которую может увидеть человек на самом краю тьмы, то есть самого себя, – это невероятное счастье, то последнее, что мы разглядим "в щель", это световой образ самих себя, превышающий нас самих…

О счастье, ты простая,
простая колыбель,
ты лыковая люлька,
раскачанная ель.
И если мы погибнем,
ты будешь наша цель.
Как каждому в мире,
мне светит досель
под дверью закрытой
горящая щель.

("Мельница шумит", 1: 173)

16. Завершение анализа. Репрезентативная и нерепрезентативная поэзия

Поэзия Ольги Седаковой считается "сложной". Нередко мы учимся идти по ее строкам, как по какой-то сложной лестнице. "Сползая по какой-то кладке", – как пишет она сама в замечательном любовном стихотворении "Я не могу подумать о тебе, чтобы меня не поразило горе" ("Семь стихотворений", 1: 227). В наших обыденных представлениях читательский поэтический "интерфейс" гораздо проще. Когда мы говорим о "традиционном" понимании поэзии, мы говорим о той конструкции, которая при всей своей метафоричности или скольжении создает "иллюзию" гладкости, создает иллюзию "понятности сразу". В параллели с живописью прежнюю поэзию можно назвать "репрезентативной поэзией", то есть поэзией, которая создает впечатление ясного подобия того смысла, который хочет передать. И только наученные горьким опытом XX века, подготовленные штудиями ОПОЯЗа, интуициями Фердинанда де Соссюра, мы начинаем видеть "тайный абсурд", или "обряд", или "тьму" классической поэзии. В XX веке тьма выходит напрямую. И вместе с этой тьмой, неясностью, сложностью, чем хотите, поэзия начинает утрачивать репрезентативный характер. Она поднимается в область "беспредметности", "формы", где внешняя ее поверхность является как бы системой указателей, знаков на то, что само себя не выражает.

В случае Ольги Седаковой мы также имеем дело с нерепрезентативной поэзией. Стихотворение не налезает на смысл, как на готовую болванку. Оно скорее мерцает. (Я не хочу сказать, что не мерцает Пушкин – я хочу сказать, что мерцание не его отчетливый знак.) Это то, что затрудняет чтение. Что делает так, что узнаваемое мерцает, как золото, как драгоценность, и погружается в наше непонимание. Смысл движется "не репрезентативно", а как-то иначе. Такое ощущение, что его целостность, его непрерывность надо… заслужить. Причем тревога, щели, сквозь которые течет "тьма" ("Как каждому в мире, мне светит досель / под дверью закрытой горящая щель…"), проходят по самым привычным местам реальности, части которых, казалось бы, абсолютно спаяны друг с другом, это "то же самое", связанное между собою обычными связями, – сад, садовник, вода, кувшин, цветок, куст, что хотите. И значит, между периодом и периодом, строкой и строкой что-то отчетливо должно произойти, чтобы жизнь и реальность восстановились. Тьма прояснится, если что-то произойдет. Таким образом, читатель оказывается "вставлен" внутрь произведения. Поэт говорит с ним не как создатель какой-то вещи, а как тот, кто стоит рядом. Так говорил Вергилий с Данте – из-за плеча, но Данте так с нами не говорил. Вернее, так: Данте так тоже говорил, но не это отличительный знак его поэзии. Не он на первом плане. А у Ольги Седаковой – на первом.

Ольга Седакова стоит рядом, почти за плечом. Она указывает на то же, что видим мы, на ту же реальность, указывает – вдаль. В этом смысле все "слова" стихотворения как бы сдвинуты. Они не полностью то, о чем говорят, они и сами – указательные знаки. На что? На то, что должно быть понято "во тьме" – во тьме и стихотворения, и читателя.

Можно сказать, что это меняет отношения Читатель, Произведение – Послание, Автор. Потому что Автор, или носитель смысла, – вдали. "Поэт" – это просто "радиопередатчик", спутник, антенна, вестник, распознающий следы Автора. И слова его – только следы и указатели. А самим произведением является… сам читатель, который должен дойти до своего Автора. Уловить всю цельную радугу смысла.

А для этого что-то должно быть понято. А что? Ведь подлинный вопрос Адорно и Хоркхаймера не к поэзии, а к нам: как мы можем жить после Аушвица, как возможна наша жизнь после него. Может быть, жизнь невозможна, реальность невозможна? Она вся уже заранее "пронизана тьмой"? И ни цветка, ни сада, ни реки ты больше не увидишь. Ольга Седакова солидарна с этим – это так. Вина должна быть признана абсолютно. Но для чего? Чтобы увидеть жизнь. И изменение нужно именно потому, что мы разучились ее видеть. За собственной болью и страхом.

Понимание – важная стихия мысли Ольги Седаковой. И сейчас для краткости мы скажем, что понимание связано с неким этическим актом, с неким жизненным шагом, с обретением сложного и трудного для нас в нашей ситуации. Каждое стихотворение Ольги Седаковой – это "ситуация", в которой мы уже оказались. Ситуация "вопроса", обращенного внутрь, к некой новой мысли о смерти, о непреодолимом, об ужасном, затрагивающем нашу способность любить жизнь. В этом смысле мы можем предположить, что цельность стихотворения обретается лишь тогда, когда открываются шаги понимания, когда мы получаем ответ, как из этой точки попасть вон в ту. Строки Седаковой – как струна очень особого инструмента. Каждый следующий шаг "подтягивается", "подстраивается" под следующий, но не заранее, в общей настройке, а в том, как он звучал в тот уникальный момент нашего восприятия. Это как бы одна струна, на которой играют, подтягивая и ослабляя колышек. И сыграть музыку, услышать ее можно, лишь достигнув абсолютной точности прочтения. Читатель такой поэзии выступает в позиции исполнителя, а не потребителя в этой поэзии. Он перерабатывает тьму в свет и играет музыку на себе как на инструменте. Он исполняет ее собою.

Как говорит Давид-певец своему слушателю Саулу-царю,

Да, мой господин, и душа для души -
не врач и не умная стража
(ты слышишь, как струны мои хороши?)

(1: 221)

Читатель сам играет на этой арфе. Он сам исполняет эту песню. Он сам стоит в точке "саула", и ему подарен инструмент, чтобы он исполнил на нем песнь "давида" самому же себе. Вестник дарит читателю "волшебную флейту", "тайный голос".

Можно ли назвать поэзию Седаковой поэзией "этосов" и "ситуаций"? Безусловно. Она поэт сочетания "необходимостей" и "случайностей". Как наследница школы французского символизма, она, конечно, работает с темой "броска костей", "выпадающего" сочетания элементов: сад – садовник – шиповник – ограда – руки – рубаха. Однако работает она с элементами ситуации в совершенно ином ключе. Ее ситуации, выпадающие человеку, – не абсурд ради абсурда. Это базовые, предельные и самые страшные человеку конфигурации опыта. Но именно в силу этого и обостряется вопрос Милости, Суда, Добра и Зла – нового Добра и Зла, первое правило которых, как и у Витгенштейна, – не называть их прямо. Прямым называнием до них не доберешься. И ответ на них с первого взгляда пронизан странной игрой, толикой "нестыковок", "смещений" и всполохов быстрой красоты, которые обещают нечто, сообщают что-то, но на деле являются лишь знаками на траектории пути, по которому предстоит идти читателю. Поэзия не сообщает о том, что в ее центре нечто тяжелое, а как будто летит по касательной к какому-то невидимому центру притяжения. Сама поэтическая поверхность быстра, а ее сверхтяжелое ядро – не в словах, а в устройстве кривизны поверхности. При этом – именно в дантианской манере – поэзия строится на строжайшей форме. Если не традиционной, то строго продуманной. Такая почти военная форма говорит о необходимой мобилизованности сил. Задача поэзии – смысловой подвиг со стороны читателя. Не меньше. И этот подвиг есть "перемена ума", "метанойа". Чтобы понять Седакову, нужна "перемена", нужно "превращение", более старым языком из детских сказок. Вот в какие высокогорные области после Аушвица ушла "поэзия". Потому что нам туда надо.

Неужели, Мария, только рамы скрипят,
только стекла болят и трепещут?
Если это не сад -
разреши мне назад,
в тишину, где задуманы вещи.

Если это не сад, если рамы скрипят
оттого, что темней не бывает,
если это не тот заповеданный сад,
где голодные дети у яблонь сидят
и надкушенный плод забывают,

где не видно ветвей,
но дыханье темней
и надежней лекарство ночное…
Я не знаю, Мария, болезни моей.
Это сад мой стоит надо мною.

(1: 27)

Я хотела закончить этим ранним стихотворением Ольги Седаковой потому, что в нем для меня всегда есть загадка. Глубокая волнующая загадка всего ее последующего мира. Стихотворение – предчувствие будущего, поскольку написано оно в юности, а мы касались здесь статей и стихов, созданных гораздо позже.

Я не буду заниматься его построчной расшифровкой. Замечу только, как в этом строгом по форме стихотворении начинает литься и развиваться изменение, приводящее к новому сочетанию всех знаков. То, что было болезнью, становится садом, а то, что объявлено садом, становится существом, которое "мое" и стоит "надо мною". Со стороны человека – это болезнь, а со стороны не человека, там, где человек вывернут во внешнее себе, – это сад. Тот самый райский сад, где больше не будет боли. И все стихотворение – это история превращения "боли" в "сад" и история "выхода" говорящего и в боль, и в болезнь, и в сад, выход из дома. Это встреча меньшего с большим, как двух частей одного и того же. И это одно и то же одновременно и больно, и легко, и смертельно, и полно жизни, и абсолютно прощает и любит. И если вы спросите, а где же то самое "о!", тот самый укол бытия, внутри которого ведется работа, то место, где сама наша жизнь цепляется к пределу добра, где наша фраза тянется к такому выражению, такому взятию тона слов, при котором она будет спасена, спасение найдется, если вы скажете: "ткни пальцем", то хочу обратить внимание на начало. На странное сочетание первых слов стихотворения, этот завораживающе сильный прием, это странное обращение, которое углубляет пространство белого листа, как мгновенно проделанный туннель в горной породе. "Неужели, Мария…" – вот он, вихрь начала, то начало боли, то первичное "о!", что есть всегда, и дальше надо быть Ольгой Седаковой, чтобы дойти по этому вихревому туннелю до конца. Анализ существа сочетания, совместности, этих двух первых слов "неужели" и "Мария" я оставлю до другого раза.

Что касается финальной формулы для этого эссе, я бы сказала следующее: мир Ольги Седаковой – это мир чистого человеческого восприятия, "поющего мозга", великого и раннего детства, сознания, углубленного в родственный, сотворенный живыми связями и законами, смыслами, мир, родственный самому себе, который сталкивается с невероятным вызовом, "смертью", чудовищной неправдой, болью, каждый раз спасаем в поэтическом акте, родственном акту милосердия, в усилии быть на волоске от гибели. И в этом и наша и его судьба.

Эмили Гросхольц
Детство и пульсирующее равновесие (стазис) в работах Ольги Седаковой

Есть поэты, которые видят человеческую жизнь точно Гераклитову реку, безостановочно текущую вперед, чьи ритмы и рифмы отмечают преходящие мгновения, подобно упавшим на воду листьям или ряби, и мало найдешь в них общего с твердыми границами берегов, городами и мостами. Как у сюрреалистов, речь таких поэтов несется все дальше вперед – зачастую при помощи скачков-анжамбеманов, – не всегда отвечая за смысл или хоть сколько-нибудь будучи в состоянии убедительно завершить стихотворение. Такое впечатление, что если бы эти поэты могли, то писали бы на бесконечно разворачивающемся свитке текучим горизонтальным письмом. (Среди русских поэтов к такому типу можно отнести обэриутов – Даниила Хармса, Александра Введенского, Константина Вагинова, и, конечно, сразу же вспоминаются французские сюрреалисты.) А есть поэты, которые рассматривают стихотворение как повод сложить историю или развернуть идею: в любом из этих случаев стихотворение ведет читателя от начала к середине и концу или от посылки к заключению. Такие стихотворения вполне "вертикальны" и нередко имеют убедительную концовку – эндшпиль с трагическим или комическим изводом, или убедительную декларацию в русле "если так, то так" во всех ее возможных вариантах. (Примерами такой поэтики могут служить авторы, прославлявшие советское понимание "прогресса" как "истории, сконструированной в духе марксистско-ленинской диалектики", в их числе Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский и Белла Ахмадулина; к поэтам такого склада относятся Драйден и Поп, делавшие то же самое, но только от лица просвещенного разума, а не конкретной политической повестки.) В первом случае мы сталкиваемся с почти неуклонным временным потоком, стремительно текущим вперед, подобно рапсодии интуиции у Канта; во втором нас встречает жестко заданное направление истории и разума, подгоняющее нас ввысь по ступенькам эпизодов и выводов.

Однако у поэта может быть и другая стратегия: он может отказаться от потока, течения или акцента и вместо этого начать конструировать стазис, то есть состояние равновесия. Стазис? Есть два наиболее очевидных и неудовлетворительных способа произвести стазис: смерть и вечность. Но смерть враждебна поэзии, потому что нема, так же как и вечность, которая оставляет землю далеко позади. Соответственно, поэт стазиса, или подвижного равновесия, должен постараться изобрести нечто иное, подобно дантовскому Земному раю, и саду Хафиза, или озеру Иннисфри у Йейтса, где все собрано, проименовано и перекликается друг с другом. Такая поэзия обходится без наррации и без выводов, но в ней всегда есть структура: эта структура идет по косой и работает на ассоциациях. Она не горизонтальна и не вертикальна, она располагает себя на странице повторяющимся узором, похожим на звезду, в сложной симметрии, напоминающей решетку. Поэты стазиса не фатального и не трансцендентного не преследуют задач радикальной новизны и гегельянского обетования прогресса: согласно этим поэтам, смысл жизни не только раскрывают, его вспоминают и делят с другими.

1. Некоторые формальные стратегии Седаковой. "Живой стазис"

Такой поэт Ольга Седакова. В ее поэзии мало найдется откровенно биографических мест, и немногое в ней носит узнаваемо исторические черты. И хотя в ее стихах найдется достаточно элементов, ставших отзвуками работ ее любимых поэтов (Пушкина, ее источника; Александра Блока, Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Марины Цветаевой и Осипа Мандельштама, а также современников – Елены Шварц, Леонида Аронзона и Иосифа Бродского), эти элементы не связаны напрямую с историей: скорее это беседа, которая как бы распевается каноном, это круг, чья мелодия повторяется и гармонизируется.

Назад Дальше