Ольга Седакова: стихи, смыслы, прочтения. Сборник научных статей - Сборник статей 18 стр.


1

Большая вещь – сама себе приют.
Глубокий скит или широкий пруд,
таинственная рыба в глубине
и праведник, о невечернем дне
5 читающий урочные Часы.
Она сама – сосуд своей красы.

2

Как в раковине ходит океан -
сердечный клапан времени, капкан
на мягких лапах, чудище в мешке,
10 сокровище в снотворном порошке, -
так в разум мой, в его скрипучий дом
она идет с волшебным фонарем…

О времени в разных местах стихотворения напоминают круг суток (5, 28), старение (31), мимолетное настоящее (49), будущее (67), срок эмпирической жизни (42–48) и жизнь вечная (4, 54). Часослов отводит отрезки времени в форме служебного расписания для молитв, совершаемых монахами, а также вмещает иное, вечное, неисторическое время, которое воплощено в Христе и представлено в христианской доктрине как бесконечное царство, illud tempus, в которое можно вступить через молитву и совершение литургии. Духовная красота, "краса", другое имя благодати, рифмуется с "Часами" в первой строфе не случайно: это элемент замысла. Зная исследовательскую страсть Седаковой к религиозной поэзии, мы можем ожидать: именно повторяющиеся соотнесения времени и красоты будут визуально продвигать стихотворение вперед, к финальному состоянию изумления. Это религиозное лирическое размышление создает дополнительный литургический час, на котором поэзия как вера и вера в поэзию фокусируют ум. Акт чтения стихотворения, подобно чтению бревиария (католического аналога часослова), ведет читателя, так же как и молящегося, через границу, разделяющую человеческое и христианское время.

Строка 4 отмечает время суток, когда это чтение происходит. Парадоксальность – неотъемлемая черта славянской гимнографии. Чтение, изображаемое в "Пятых стансах", совершается в таком месте, которое находится и в мире, и вне его, во временных рамках "невечернего дня". Эта идиома напоминает о литургической формуле "свет невечерний", говорящей о Христе, неугасимом свете. Образ органичный для Седаковой, если вспомнить, что ее духовные корни уходят глубоко в православную литургию, гимнографию и Псалтирь, богатые метафорами света. Так, "Солнцем правды" и "Востоком с высоты" именуется Христос-младенец в тропаре Рождеству Христову. Молитва православной вечерни "Свете тихий" именует так Сына Божия, дающего жизнь, и соединяет образ Бога любви и дарителя жизни с вечерним светом и неугасимый свет – с Христом. Это возвращает нас к названию. Разделение дня на уставные часы в католичестве и православии предусматривает одинаковый служебный круг. Из полного круга четыре службы названы числами (часами): Prima (первый час в православии), Tertia (третий час), Sexta (шестой час), Nona (девятый час). Поскольку стансы не стремятся соответствовать масштабу, торжественности и служебному строю Книги Часов, предположу, что само стихотворение представляет собой бревиарий, сочиненный для некоего умозрительного "пятого часа". Не входящий в уставные часы и свободный от урочных молитв, этот час дает место для стихотворения-молитвы, замышленного как момент молитвенного обращения и духовного искания. "Пятые стансы" охватывают и хронологию повседневной жизни, и то исключительное мгновение эпифании, когда монах общается с божественным. Лирический герой получает возможность отыскать в этом мгновении нечто похожее на дантовскую "новую жизнь". Если читать стихотворение в этом контексте, то оно может предстать Книгой Часов из первой строфы. "Пятые стансы" явно держатся "урочных часов", указывая намеренно на обороты из Часослова как световые вехи на пути к озарению. Перенося эти обороты в свой контекст и создавая поэтический образ их прочтения, стихотворение настолько же стремится стать Книгой Часов, насколько и лирическим высказыванием.

Так, следуя за размышлением о религиозном созерцании, которое позволяет нам заглянуть в мир "праведника", погруженного в чтение сакральных текстов, мы задумываемся о поэзии как о религиозном акте. Текст "Пятых стансов" полон аллюзий к духовному содержанию. Сочиненные для "пятого часа", они являют собой его службу, предоставляя в ней искусству поэзии место, которое кажется вполне соответствующим, если быть верующим значит также быть религиозным в отношении стихов и религиозным в стихах. Подзаголовок "Пятых стансов" De arte poetica подтверждает это, предполагая, что язык поэзии и язык веры одинаково устремлены в бесконечное и могут дополнять друг друга.

На пересечении экзистенциального и духовного измерений стихотворения находится прошивающее строфы понятие "большой вещи", одновременно определимой и неопределимой. Седакова много раз говорила о поэтическом слове как о субстанции. Следующее место в эссе "Поэзия за пределами стихотворства" предлагает в миниатюре ее теорию поэтического слова как самой себе принадлежащей вещи, и хотя в других местах Седакова цитирует Хайдеггера и демонстрирует свободное владение его философским словарем, это определение в значительной степени ее собственное:

Поэзию, в которой было бы грубо различать natura naturata, овеществленную в готовых вещах, стихах, – и natura naturans, некий порождающий доязыковой источник: ведь в своих "вещах" поэзия и присутствует как такой источник, как "силовой луч", словами Пастернака, как "то, чего нет", наподобие Единорога у Рильке и что, даже являясь, "не имеет нужды быть". Поэты двадцатого века чувствовали эту открытую, открывающую субстанцию поэзии как никогда остро. В общем-то, все остальное – темы, чувства, сюжеты, все, что одевает или заземляет эту субстанцию, которой свойственно не столько быть, как являть и являться, – интересовало их куда меньше, чем поэтов иных веков, рассудительных и неторопливых, "прозаичных" (3: 123).

Вопрос о соотношении части и целого организует ряд прямых и косвенных сравнений в первых двух строфах. Если мы вспомним, что Книга Часов восходит к поэтике Псалтири и сама является малой частью целого, то использование аналогии покажется органичным. Качества, определяющие "большую вещь" в "Пятых стансах", – это размеры, глубина, ширина, герметичность (недоступность как защита), а также нравственное качество праведности, связанное с идеей религиозного или духовного отшельничества. Существительные, с которыми "большая вещь" может быть соотнесена изначально, включают "приют", "пруд", "рыбу", "сосуд", "раковину", "сердечный клапан" (и, соответственно, посредством синекдохи, сердце). Нет ничего такого, что не вмещало бы в себя что-нибудь еще: в луч света, как в ловушку, попадают пылинки (22), или, скажем, слово "капкан" удерживает гласную "а" – таков и человеческий разум. Мы можем даже усмотреть анаграмму слова "стих" в слове "скит". Можно также подумать, что цепочки аналогий в этом стихотворении в какой-то степени дань традиции "плетения словес", которая, безусловно, хорошо известна Седаковой. Иносказания и метафоры, служащие в "Пятых стансах" сосредоточиванию ума на ощущаемом, но невыразимом, на божественном, которое можно понимать как нечто Иное, но нельзя определить пространственно, представляют собой образный ход, характерный для ее религиозной поэзии. Маленькие вещи, вмещающие в себя большие вещи, в определенном смысле чудесны, потому что должны обладать особенными свойствами. Последовательность сравнений в первых двух строфах заканчивается словом "она" (12), соотносящимся с "большой вещью", которая входит в "разум" с "волшебным фонарем", символизирующим, вероятно, визуальное воображение или просто воображение. Что бы это ни означало, сокровище оказывается гораздо больше разума, хоть и помещается в нем, хоть закрытого по своей вмещающей природе, однако освещенного "волшебным фонарем".

Каково собственное "служебное" назначение "Пятых стансов" для поэта и, потенциально, читателя? Подзаголовок приглашает читателя задуматься о дидактической функции, но обсуждение этой возможности отложено до второй половины стихотворения. Сперва мы пытаемся понять, значит ли афористическая загадка "большая вещь – сосуд своей красы", что "краса" есть содержание религии. Поскольку "краса", красота – эстетическая категория, стихотворение заключает в себе родственную кантовскую идею прекрасного как чего-то объективно, формально совершенного, созданного в соответствии с законами, которые интуитивно осознаны как универсальные. Стихотворение также предполагает, что красота потенциально преобразовательна (вспомним изречение Элейн Скарри: "Прекрасное побуждает к его воспроизведению"). Воспроизведение прекрасного – копирование и копии как шаги к пониманию и, следовательно, к более совершенному состоянию сознания и бытия – в значительной степени встроено в структуру стихотворения, его фиксированную стансовую форму и в то, как речение используется в качестве своего рода мантры. Говорят ли "Пятые стансы" о служении религии красоты? Или их объектом почитания является красота религии? На самом деле и то и другое будет в стихотворении и все теснее переплетаться, и все отчетливее разграничиваться. По ходу стансов разворачивается визионерское переопределение "большой вещи": она оказывается тем, что обретает весь мир, вступая на путь утраты.

Назад Дальше