Неподведенные итоги - Рязанов Эльдар Александрович 44 стр.


"...ЗАМОЛВИТЕ СЛОВО..."

Пожалуй, в моей биографии нет более многострадальной картины, чем "О бедном гусаре замолвите слово"... Рассказать о ее печальной судьбе, о мытарствах, которые выпали на долю создателей фильма, непросто. Премьера ленты состоялась в неподходящей обстановке и в неподходящее для картины время. А именно 1 января 1981 года. На первый взгляд это звучит странно. Казалось бы, наоборот, я должен был радоваться. Ведь показ по телевидению в первый день Нового года очень почетен, престижен. Однако демонстрация нашей ленты в этот день была ошибкой.

Фильм, который начинался как комедия, как фарс, постепенно переходил в грустную интонацию и кончался трагически: смертью одного героя, разжалованием в солдаты и ссылкой другого. Причуд­ливая сюжетная вязь требовала от телезрителей пристального, неот­рывного внимания и соучастия. Картину нельзя было смотреть между прочим, отвлекаясь на телефонные и дверные звонки, тосты, накладывание в тарелки угощений и рассказывание анекдотов. Сразу же утрачивался смысл и второй план произведения. А ради второго плана оно, собственно говоря, и было создано. В нашей ленте иносказательно, на материале девятнадцатого века, на реалиях николаевской России говорилось о страшном, больном и зловещем периоде нашей жизни – о провокациях и репрессиях сталинщины, о произволе КГБ. Делать фильмы, сочинять пьесы, писать книги о том, как уничтожили многие миллионы ни в чем не виноватых людей – по сути, цвет нации, – было в те годы запрещено.

Нам казалось, что хотя бы языком Эзопа, намеками, аллюзиями мы сможем коснуться болезненной общественной опухоли, насильст­венно загнанной внутрь. Сценарий был написан Григорием Гори­ным и мной летом и осенью 1978 года.

В октябре я дал читать сценарий на киностудию. Главному редак­тору студии Л. Нехорошеву наше сочинение резко не понравилось. Подозреваю, не столько качеством изложения, сколько ассоциация­ми и мыслями. Тогда я отнес сценарий директору "Мосфильма" Н. Т. Сизову. Как сейчас помню, я разговаривал по телефону с Николаем Трофимовичем 8 ноября, в праздничный день. Звонил я ему из служебного кабинета Олега Ефремова, к которому приехал с просьбой освободить от репетиций А. Мягкова, И. Саввину и В. Не­винного для участия в съемках "Гаража". Сизов по телефону дал мне о сценарии восторженный отзыв. Я немедленно сообщил об этом со­автору. Мы обрадовались необычайно. Мы понимали, что вещь на­писали по тем временам острую. Мнение директора студии было крайне важно для осуществления экранизации. Однако, когда я после ноябрьских праздников – числа 10 ноября – пришел к Сизо­ву, его словно подменили. Он был хмур, мялся, о сценарии не сказал ни одного доброго слова, пробурчал, что он не может решать вопрос запуска картины, чтобы я отнес сценарий в Госкино. Это была зага­дочная перемена! То ли ему действительно сначала понравилось, а потом он с кем-то посоветовался? Скажем, с тем же Нехорошевым, и тот ему открыл глаза? Кто знает? Но ситуация резко изменилась в худшую сторону. Я отнес сценарий А. В. Богомолову, главному ре­дактору Кинокомитета. Прошла неделя. По моим расчетам, Богомо­лов давно уже прочитал наш сценарий, но прошло еще немало вре­мени, прежде чем мне удалось соединиться с Богомоловым по теле­фону. Уже после я понял – он избегал встречи со мной, оттягивал ее. На мой вопрос по телефону, прочитал ли он "О бедном гусаре...", Богомолов ответил утвердительно, но сказал, что принять меня не может, так как отбывает завтра за границу, а предотъездный день расписан поминутно. Но я был настойчив в желании встретиться, и Богомолов наконец сдался. Когда я вошел к нему в кабинет, он, не отрывая глаз от какой-то рукописи, не глядя на меня, протянул мне сценарий и сказал:

– По тематическим причинам нам этот сценарий не нужен. У нас уже много картин на историческом материале.

Я ждал разговора, но Богомолов держал вытянутую руку со сце­нарием и продолжал якобы читать рукопись, тем самым давая по­нять, что встреча наша окончена.

Я вспыхнул. Кровь бросилась мне в голову. Это был отказ, при­чем бесцеремонный, не обставленный хотя бы из приличия полите­сом и демагогией.

Я взял сценарий и произнес:

– Ну да! Сценарии о чести и совести вам действительно не нужны. Их у вас навалом!

И, не прощаясь, вышел из кабинета, хлопнув дверью. Аудиенция продолжалась не больше двух минут. Все произошло мгновенно. Когда я отдавал сценарий Богомолову для чтения, я, естественно, предполагал, что результат может быть отрицательным. Тем более, я уже был подготовлен реакцией на сценарий со стороны Нехорошева и резкой переменой в поведении Сизова. Но то, что ответ будет дан в хамской, небрежной форме, я не ожидал. Я спустился с четвертого этажа Госкино и вышел на улицу. Во мне все колотилось от бешенст­ва, от унижения, от желания взорвать этот особняк в Гнездников­ском переулке, с которым, как правило, в моей жизни связывались неприятные, отрицательные эмоции. Мне казалось, что "О бедном гусаре..." – удачный сценарий. Я был влюблен в это наше сочине­ние, что бывало нечасто. Режиссерская влюбленность в собственное литературное произведение – состояние для меня весьма редкое. И могу объяснить почему: сразу же после окончания литературной работы во мне автоматически всплывали режиссерские инстинкты, ощущения и интересы. Я начинал прикидывать, как эту вещь надо ставить. И немедленно, от одной только перемены взгляда на сцена­рий, при переходе от авторского самосознания к режиссерскому, час­тенько обнажались и освещались недостатки вещи. Пожалуй, безого­ворочную симпатию я испытывал только к четырем сочинениям: "Берегись автомобиля", "С легким паром", "Служебный роман", на­писанным с Брагинским, и "О бедном гусаре...", написанному с Го­риным.

То, что Богомолов не сказал ни одного доброго слова, не отме­тил никаких достоинств, а отмел сценарий как нечто ничтожное, вы­вело меня из себя. Все мы, так называемые творческие люди, в чем-то дети. Наше самолюбие требует, чтобы нас обязательно погладили по головке, даже тогда, когда ее собираются отрубать.

Я подошел в переулке к первому же телефону-автомату и набрал номер Председателя Гостелерадио С. Г. Лапина. Секретарша тут же соединила меня с министром. Я попросился на прием. Лапин, словно чувствуя ситуацию, сработал по контрасту. Он был очень вежлив, извинялся, что не может принять меня сегодня же, и спросил, в какой час мне удобно посетить его завтра. Я оторопел от такой любезнос­ти. Обычно, чтобы мне попасть на прием к Ермашу, требовалось не менее месяца. В Госкино с нами никогда не церемонились, обраща­лись как с холопами, как с крепостными. Впрочем, мы ими и были. Надо отметить, что в то время я еще никаких "кинопанорам" не вел, и Лапин меня знал только по тем фильмам, которые я поставил, и, в частности, по телевизионной "Иронии судьбы". Не думаю, что предупредительность телевизионного министра ко мне была вызвана, скажем, более хорошим, чем у Ермаша, воспитанием. Нет, тут дру­гое. Пренебрежительное отношение к режиссерам со стороны руководителей кинематографа вызывалось тем, что они считали нас как бы своими слугами. К сожалению, у них были основания, ибо лакей­ства от некоторых творцов они повидали немало. Подозреваю, что точно так же относился и Лапин к тем творческим индивидуумам, которые служили в его ведомстве, состояли в штате телевидения.

Я же был из другого, конкурирующего департамента. И не подчи­нялся Лапину. Министр телевидения был заинтересован в том, чтобы переманить меня из кино. Не знаю, по какой причине и когда возникла вражда между министрами кино и телевидения. Но всем ясно было, что помимо служебного соперничества существовала и огромная личная неприязнь.

Когда на следующий день после телефонного разговора с Лапи­ным я в назначенный час прибыл в Гостелерадио, около вахтенного милиционера меня поджидал референт. Меня пропустили через контроль без пропуска. Потом не дали раздеться в общей раздевалке, а, подхватив под белы руки, повезли на четвертый этаж. В приемной министра с меня сняли пальто и впустили в кабинет. А через несколько минут секретарша принесла чай, сервированный на две пер­соны. Сергей Георгиевич был очень радушен и приветлив. Я изло­жил свою просьбу – прочитать сценарий. Сказал, что хотел бы его поставить для телевидения. Между прочим обронил, что в Госкино сценарий не понравился. Лапин взял наш с Гориным опус, обещал прочитать и отложил в сторону. Разговор о деле занял три-четыре минуты. А потом потекла свободная, беспорядочная беседа, которая вскоре свернула на разговор о поэзии. Незадолго перед этим по теле­видению прошли поэтические вечера Ахмадулиной, Вознесенского, Евтушенко. От этих поэтов мы перескочили на Мандельштама, Цве­таеву, Пастернака, Ахматову, Гумилева. Лапин развернулся во всем великолепии. Он знал поэзию двадцатого века блестяще, все и всех читал, много стихотворений помнил наизусть. Я и сам люблю поэ­зию и тоже кой о чем ведал, но сильно уступал ему в эрудиции.

– А письма Цветаевой к Тесковой вы читали? В каком издании? В Пражском?

Я кивнул.

– Надо читать обязательно в Парижском...

Дальше мы начали щеголять друг перед другом сведениями и ци­татами, которые можно было почерпнуть только из книг, изданных на Западе, запрещенных к ввозу в Россию и вообще у нас в стране не­дозволенных, подпольных, нелегальных. В разговоре упоминались книги Надежды Яковлевны Мандельштам и Ольги Ивинской, "Вос­поминания" и "Реквием" Ахматовой, неизданные стихотворения Цветаевой, звонок Сталина к Пастернаку, подробности о Нобелев­ской премии за роман "Доктор Живаго", мандельштамовские стихи "о кремлевском горце", которые обошлись автору ценою в жизнь, и многое другое, за что нас обоих по тем временам можно было легко упрятать за решетку. Я поразился тогда С. Г. Лапину – такого об­разованного начальника я встречал впервые. Но еще больше я пора­зился тому, как в одном человеке, наряду с любовью к поэзии, с тонким вкусом, эрудицией, уживаются запретительские наклонности. Помимо запрещения передач, выдирок из фильмов и спектаклей, жесткого цензурного гнета, он еще не разрешал, к примеру, на экра­не телевизора появляться людям с бородами, а штатные сотрудницы, осмеливавшиеся приходить на работу в брюках, нещадно преследо­вались и наказывались за подобное вольнодумство.

Я просидел у Лапина полтора часа. По тому, сколь вольготно бе­седовал он в служебное время о стихах, о судьбах отечественной поэ­зии, я понял, что он не так уж перегружен текущими делами...

Итак, я ушел и стал ждать решения. Я не сидел сложа руки в ожи­дании ответа. Вовсю шел подготовительный период "Гаража", ве­лись кинопробы, строилась декорация "Музея по охране животных от окружающей среды". С 1 февраля должны были начаться слож­нейшие ежедневные съемки. И тут я узнаю, что в семье Лапина слу­чилось страшное несчастье. Его дочь и внучка в результате несчаст­ного случая упали в шахту лифта и пролетели вниз несколько эта­жей. Дочка погибла, но внучку удалось спасти. Ужасная трагическая история!

Прошло около месяца с момента нашей встречи, и я как раз соби­рался было позвонить министру телевидения, напомнить о себе, под­толкнуть решение своего вопроса. Но после того, что я узнал, конечно, звонить уже не смог. Это было бы бестактно – лезть со своими делами, когда у человека такое невыносимое горе. И что сказать в утешение? Чем тут помочь?

Я понял, что судьба сценария "О бедном гусаре..." решена, что на телевидении мне его тоже поставить не удастся, и с головой и с по­трохами вошел в съемочный период "Гаража".

И вдруг телефонный звонок! Звонил директор творческого объ­единения "Экран" Б. М. Хессин. Борис Михайлович воплощал собой, пожалуй, идеальный тип чиновника, выработанного нашей общественной формацией. Образованный, неглупый, ироничный, способный журналист, Хессин был замечен и попал на руководя­щую работу в Гостелерадио. Чтобы удержаться на престижном посту, живому, обаятельному, симпатичному в общении Хессину пришлось расплачиваться главным образом одним – служить не столько делу, сколько системе и начальству, от которого зависела его судьба...

Итак, Б. М. Хессин сообщил, что телевидение решило ставить фильм "О бедном гусаре замолвите слово...". Как я обрадовался! Как я был благодарен телевидению! Не скрою, к моему ликованию примешивалось и чувство злорадного торжества: мол, утер я нос этим перестраховщикам из Госкино, вопреки им сделаю картину! Но, к сожалению, невозможно заглянуть в свое будущее, даже ближайшее. И я в тот момент даже не подозревал, в какое трудное и му­чительное путешествие я отправляюсь...

В Госкино, где привыкли к повиновению режиссеров, были, конеч­но, уязвлены моим непослушанием, проявлением независимости харак­тера. И были приняты меры, направленные против меня и картины.

Обычно, когда сценарий был утвержден и фильм запущен в про­изводство, ревизий, пересмотров, мелочной опеки, в общем, почти не существовало. Кинолента пробивалась к зрителю через два основ­ных кордона. Первый – это апробация и одобрение сценария, вто­рой заслон (самый серьезный!) – сдача готовой картины. Именно на этих двух стадиях и происходит главным образом бюрократическая, перестраховочная, цензурная шлифовка, когда ветвистая елка редак­тируется до того, что превращается в телеграфный столб.

Но фильм "О бедном гусаре..." находился под неусыпным надзо­ром, меня дергали еженедельно. Поправки и замечания сыпались ре­гулярно, а во время подготовительного периода картину дважды закрывали. Все это происходило от того, что разозленные чиновники из Госкино систематически "сигнализировали" в разные высокие ин­станции. Аргументы, думаю, были просты и неотразимы: "Разве в кино и на телевидении в СССР разные идеологии? Мы в Госкино не пустили этот аллюзионный сценарий по глубоко идейным соображе­ниям, а на телевидении не посчитались с нашей принципиальной ус­тановкой и разрешили снимать сомнительную, если не сказать боль­ше, вещь".

Вероятно, моя персона и картина (я не страдаю манией величия) были не главной причиной, а скорее, лишь поводом для Госкино по­щекотать нервы конкурирующему учреждению. Регулярные доносы дергали руководство Гостелерадио, которое в свою очередь дергало нас.

Эта деятельность цензоров-добровольцев из Госкино стала мне известна лишь потом, когда картина была закончена. Работая, я не понимал, почему меня никак не могут оставить в покое, почему сле­дят за каждым моим шагом, доводят до отчаяния.

Однако пойдем по порядку. Осенью 1979 года картина была запу­щена, и мы с Гориным приступили к написанию режиссерского сце­нария. Это был самый счастливый, безмятежный этап в создании фильма. Еще не развернулись в своем доносительрком марше госкиновские доброхоты, еще режиссерский сценарий – по сути, оконча­тельный проект фильма – не лег в своей неотвратимости на пись­менные столы руководителей Гостелерадио. И главное, еще не со­вершилось событие, которое в корне переломило отношение к нашей стране за рубежом и переменило многое внутри страны. Речь идет о вторжении наших войск в Афганистан.

В конце декабря 1979 года я закончил написание режиссерского сценария, а 28 декабря Советская Армия начала военные действия на афганской территории. Это события, конечно, несоизмеримые, и я их ставлю рядом только потому, что рассказываю о своей работе, о картине, о том, как внешние обстоятельства ожесточали внутренние. На афганских полях лилась настоящая кровь, а здесь – чернильная, и тем не менее...

Руководящие отклики на режиссерский сценарий последовали не­медленно. Перед самым Новым, 1980-м годом нас – Горина и меня – вызвали к первому заму Лапина – Э. Н. Мамедову, челове­ку талантливому, умному, в чем-то блестящему, мгновенно ориенти­рующемуся, который, что называется, "сечет" с полуслова. От обще­ния с ним всегда возникало ощущение, что он видит тебя насквозь, причем проявляет твои скрытые дурные намерения и наклонности.

Перед визитом к Мамедову нас приняли руководители "Экра­на" – Б. Хессин и Г. Грошев. Они бормотали что-то о "неправиль­ной ориентации режиссерского сценария". Мы поначалу не понима­ли, чего они хотят, так как вещи своими именами не назывались, – Хессин с Трошевым все юлили, ходили вокруг да около. Тогда мы с Гориным взорвались, повысили голос и стали говорить, что не пони­маем мелочных придирок. И тут руководители "Экрана" открыли карты: оказывается, встал вопрос о закрытии "Гусара". "Дело в том, – мы не верили своим ушам, – что в сценарии очернено "тре­тье отделение". Этой тайной канцелярии времен Николая Первого в вашем сценарии придано слишком большое значение, и изображена она чересчур негативно..."

Господи! Думал ли Бенкендорф, что через сто с лишним лет его честь будут защищать коммунисты, руководители советского телеви­дения, активные "строители социалистической России"!

Конечно, забота о "третьем отделении" была понятна: руководи­тели "Экрана" до смерти боялись огорчить ведомство, расположен­ное на площади Дзержинского. Они не понимали, что, ставя знак равенства между "третьим отделением" времен царизма и нынешней госбезопасностью, они выдавали себя с головой. Они, конечно, уга­дали наши намерения и стремились, обеляя николаевскую жандармерию, вступиться тем самым за КГБ.

Потом нас поволокли к Мамедову. Энвер Назимович на этот раз был не совсем "в форме". В его кабинете на экранах многочислен­ных телевизионных мониторов мелькали скованные, с испуганными глазами, лица, которые косноязычно или же читая по бумажке ка­зенные слова одобряли "помощь" Афганистану.

Мамедов довольно путано объяснил нам сложность международ­ной ситуации, говорил что-то о Саудовской Аравии, о проливах между Азией и Африкой. Эти проливы, по сути, нефтяное горло, ко­торое мы, войдя в Афганистан, сможем взять рукой... В общем, "тре­тье отделение" надо из сценария убрать, или же картину придется за­крыть.

Мы вышли оглушенные. Мы не ждали подобного поворота и оказались к нему не готовы. А сценарий был закончен, он был уже выверен для типографии, прошел все положенные инстанции для пе­чати. Короче, его можно было отдавать в мосфильмовскую типогра­фию – печатать!

Однако после визита в Останкино стало ясно – по этому сцена­рию снимать уже не удастся. Или его придется коренным образом переработать, или картина попросту не состоится. И тогда я сказал своему соавтору:

– Гриша, пока на Мосфильме не знают о нашем разговоре с Мамедовым, надо отдать этот вариант печатать в типографию. Через несколько дней уже будет поздно, печатать не разрешат, а так, понимаешь, у нас будет существовать в типографском виде то, что мы на­писали. Еще не изуродованное поправками. Да при этом утвержден­ное "ЛИТом", то есть цензурой. Пусть тираж всего 200 экземпляров, но сценарий перестанет быть нелегальщиной. Его можно будет пока­зывать, давать читать кому угодно, даже иностранцу.

Назад Дальше