Неподведенные итоги - Рязанов Эльдар Александрович 53 стр.


Когда я вгрызался в литературную часть экранизации, то работал очень увлеченно. Я одновременно перечитывал пьесы Островского, изучал эпоху, читал литературоведческие книги и писал сценарий. Влезал, как говорится, с головой. Хотя время от времени меня брала оторопь: очень уж не своим делом вроде я занялся. И тем не менее я все глубже и глубже проникал в драматические коллизии, свыкался с персонажами, начинал чувствовать себя раскованнее в том времени, но окончательной своей, родной, близкой вся эта затея стала, конеч­но, во время съемок...

В отличие от Рене Клера, которому принадлежит крылатая фраза, произнесенная им после написания режиссерского сценария: "Фильм готов, его осталось только снять", я не могу сказать этого о себе. Для меня вообще самое интересное в процессе создания филь­ма – съемочный период. Съемки – это именно то чудо, когда заду­манное, еще не существующее, живущее только в намерениях реализуется, становится объективной реальностью. Съемка для меня – ге­неральное сражение, где аккумулируются все силы, способности, устремления – как мои, так и всех участников. Именно на съемке при помощи товарищей, единомышленников ты создаешь что-то не­предсказуемое. (Может, хорошее, а может, и неважное, – это уже второй вопрос, это станет ясно позднее.) Да, у меня почти всегда на­мечен план съемки, как правило, ясны опорные точки сцен, но я с ра­достью иду навстречу свежему, внезапному, только что возникшему. Когда от смешения человеческих воль, способностей, характеров, мироощущении удается порой действительно на ходу, импровизи­руя, вылепить что-то неприглаженное, не укладывающееся в прото­ренные схемы, как не укладывается в них сама жизнь, – возникает радость и удивление. Наиболее страшный бич в искусстве – это "общее место". То, что ты уже где-то видел или читал. Очень хочется повторить, процитировать уже апробированное, испытанное, а это для художника – смерть. Виденное, привычное, похожее услужливо подсказывает сознанию: вот я здесь, я готово, чего думать, примени меня в дело, у других же это сходило. И вот устоять перед соблаз­ном, перед легкостью, перед подобностью решения, пожалуй, самое трудное в нашей профессии...

Интонация, стиль картины, конечно, во многом были заложены в сценарии, и все-таки это носило умозрительный характер. Конкрет­ное воплощение происходит уже на съемке. Нас подстегивала нату­ра – уходило лето. И мы ворвались в съемочный период, не пред­ставляя себе многих нюансов, деталей, подробностей. Это была раз­ведка боем или, вернее, сражение, сопровождающееся разведыва­тельными действиями. Поэтому поначалу мы несли потери – кое-какие из первых снятых нами кадров пришлось переснять.

Некоторые зрители говорили, что "Жестокий романс" смотрится как современная картина, а не как историческое, костюмное зрели­ще. Если такое случилось, это действительно приятно. Добиться современного звучания – было, пожалуй, главным требованием к самому себе и к своим товарищам. В ленте нет никаких особых при­емов, которые осовременивали бы происходящее.

Актуальность, "теперешность" фильма, скорее всего, в том, что картину населяют герои, которые нам очень понятны. Возникает это (если возникает!) от манеры игры актеров. Все исполнители без исключения живут как бы в двух измерениях – в веке минувшем и в веке нынешнем. Показать, не форсируя, не искажая исторической правды, героев как людей не только прошедшего, но и сегодняшнего времени, близких нам, было нашим общим стремлением. Полагая, что страсти – ревность, любовь, измена, предательство – в основе своей за сто лет не так уж изменились, мы искали теперешнее выра­жение всему каскаду чувств, все время сопоставляя, как бы в подоб­ных обстоятельствах вели себя мы с вами. Естественно, проекция на эпоху Островского не покидала нас. Она не позволяла допускать перехлестов. Современная форма игры импонировала каждому акте­ру, выражала подспудное желание каждого исполнителя.

Съемки происходили в подлинных местах: на настоящем колес­ном пароходе, на самом старом вокзале, на дебаркадерах, на улицах старинного города Костромы. И квартира Карандышева тоже не декорация, а настоящий особняк с сохранившимся двориком и каретным сараем. Этот домик приютился в одном из кропоткинских пере­улков Москвы, и вывел нас на него снайперский глаз нашего изуми­тельного художника А. Т. Борисова. Поэтому там так легко и без ог­раничений движется камера Вадима Алисова. У оператора была не­слыханная возможность – снимать действие исторической картины на триста шестьдесят градусов, его ничто не ограничивало. Он мог со двора свободно войти в комнату, пробежать по коридору и снова очутиться во дворе. Или же, наоборот, из комнаты приблизиться к окну и увидеть настоящую натуру. Больше того – съемочный аппа­рат пересекал двор и выглядывал на старинную улицу, где по моще­ной мостовой сновали пролетки извозчиков.

Пользуясь случаем, чтобы душевно поблагодарить искусствоведа Ирину Александровну Кузнецову, которая гостеприимно пустила в свой дом нашу кинематографическую орду, хочу сказать сердечное "спасибо" всем ее домочадцам, которые неутомимо, бескорыстно и увлеченно помогали нам снимать в то время, когда мы им попросту мешали нормально жить...

В фильме была лишь одна декорация, точнее, две, которые в ре­зультате образовали одну – дом и двор Огудаловых. Двор Огудаловых был выстроен в Костроме на высоком берегу Волги, а инте­рьер – в павильоне "Мосфильма". Представляете, какое мастерство требовалось от Александра Тимофеевича Борисова? Ведь он вступал в соревнование с подлинными фактурами всех остальных объектов. Каждый настоящий интерьер или натуру приходилось не только де­корировать, не только обставлять мебелью, но и обживать. Это Александр Тимофеевич умеет делать замечательно.

Вообще роль Борисова для меня не исчерпывается только его профессией, его участком работы. Он для меня своего рода художе­ственный камертон. После каждого просмотра очередной порции снятого материала я первым делом вопросительно смотрю именно на Александра Тимофеевича. Он для меня первая и главная инстан­ция – получился ли эпизод, каково, с его точки зрения, качество снятого материала?..

Оператор Вадим Алисов – человек современный. При этом у него замечательный, "моцартовский" характер. Съемочной камерой он пользуется легко и свободно, как, скажем, авторучкой. Для него не составляет труда осуществить любое, самое сложное движение ки­нокамеры. Вся картина снята Алисовым с рук. Аппарат словно срос­ся с его плечом и являлся, по сути, продолжением тела. Объектив следил за каждым актерским нюансом, камера как бы жила в унисон с артистами, дышала с ними одним дыханием. Казалось, для опера­тора нет технических трудностей, связанных с наводкой фокуса, ос­вещенностью, мизансценой. Актеры жили свободно, как будто съемочного аппарата не существовало. Раскованность оператора многократно увеличивает раскованность артиста, раскрепощает его. При этом Алисов не только замечательный портретист. Он поэтичес­ки чувствует свет, пейзаж, среду. Работать с человеком, которому по плечу любая труднейшая задача, счастье.

Алисов не боится, больше того, любит рисковать. Многое, на что не решился бы почтенный и маститый оператор, не пугает его. Он работает, как сам шутливо определяет, в "разнузданной" манере, дерзко, и это, с моей точки зрения, привносит в изображение свежесть, подвижность, легкость, придает кадрам очарование и эсте­тизм. Красота не является для оператора самоцелью, не служит сред­ством для самовыражения, а подчинена главной задаче картины, смыслу ее, идее.

Очень важна была для всех нас, авторов, – режиссера, операто­ра, художника, композитора, звукооператора Семена Литвинова – поэтичность ленты, ее особый лирический настрой. Эту ауру, этот флёр, это еле ощутимое настроение, которым надо было пропитать буквально все поры вещи, мы создавали разными средствами. Поми­мо изображения, где выбиралось выразительное состояние природы, пейзажей, это во многом зависело и от звукового решения фильма, от музыки и шумов.

Например, все финальные эпизоды снимались во время рассвет­ного тумана. Такое решение позволило уйти от ненужных реалий, создать своеобразную непроницаемую среду, некий вакуум, в кото­ром происходили последние, трагические события. Мгла придавала определенную остраненность, подчеркивала одиночество героини, помогала создать образ безумного парохода, который, как странное огромное существо, распластался в загадочном мареве. Беспрерыв­ные гудки пароходов, заблудившихся в туманной мути (тут отправ­ной точкой тоже была реальность), давали возможность насытить звуковой ряд отчаянными разноголосыми воплями, обостряющими восприятие страданий Ларисы.

С первого и до последнего кадра картины действие сопровожда­ют птицы. В начале ленты – косяки осенних, перелетных птиц. Они громко и надрывно кричат, как бы предвещая безотрадную исто­рию, пролетают, проносятся над серо-свинцовыми водами. Птичий грай звучит над землей. Стаи испуганных птиц взметываются тре­вожно от выстрелов, которыми забавляются Паратов и заезжий офицер на дне рождения Ларисы. Унылую, безысходную томитель­ность вызывают вороны с их зловещим карканьем на кладбище. Бо­лезненные вскрики чаек подчеркивают в финале смятение чувств ге­роини, наполняют содержание сцен ощущением тоски, предвестием беды.

Гомон и гвалт птичьих стай сопровождают и последние мгнове­ния жизни Ларисы. Устрашенные гулким рассветным выстрелом, как бы ужаснувшиеся совершенному злодейству, мечутся над Лари­сой, над пароходом, над Волгой несметные полчища орущих птиц...

Очень важную роль в нашей картине играла и музыка. "Жесто­кий романс" – наша восьмая совместная работа с Андреем Павло­вичем Петровым. Мы прекрасно знаем друг друга, дружим, понима­ем даже не с полуслова, а с полунамека, и все же в этой работе ком­позитор удивил меня. Несмотря на известное имя, положение, славу, авторитет, Андрей Павлович вел себя и держался так, будто "Жестокий романс" – его первая работа в кино. Его увлеченность, откры­тость, готовность все переделать, отсутствие какой-либо самоуверен­ности наглядно свидетельствовали о творческой молодости компо­зитора, о том, что душа его жива, свежа, неуспокоенна. И результат, с моей точки зрения, получился великолепным. Все романсы, напи­санные им для картины, мелодичны, очаровательны, нежны – одним словом, прелестны. Щемящую грусть, чувственность, горь­кую ноту несут и другие мелодии – вальс, марш, цыганская пляска, гитарные разработки романсных тем. Композитор напоил, обволок, окутал картину миром замечательных музыкальных звуков. Весь фильм действительно зазвучал как один большой романс. В музыке слышны и страстность, и нежность, и горечь, и тревога, и страдание. Написанная в традициях русской классики, музыка в сути своей со­временна. Ее не спутаешь с романсами прошлого века. Это не стили­зация, а фантастическое умение объединить старинность и современ­ность в единое, гармоническое звучание.

Как мне думается, музыкальная и звуковая среда помогла создать поэтическую, напряженную, местами мучительную, кое-где давящую атмосферу картины...

Надо еще упомянуть о разудалой цыганской стихии, которая, врываясь в музыкальную ткань, придает некий надрыв, который так любили наши предки. Наряду с песней Паратова на стихи Р. Кип­линга и цыганской пляской, сочиненными Андреем Петровым, в картине звучат и подлинные народные цыганские мелодии. Они вно­сят лихую бесшабашность, веселое отчаяние, в них чувствуется какой-то надлом, ожидание беды, несчастья...

И наконец пора сказать несколько слов об исполнительнице глав­ной роли. Ею оказалась студентка последнего курса Ленинградского института театра, музыки и кинематографии Лариса Гузеева. Лариса очень нервная, легко возбудимая натура. В ней угадывалась несо­мненная актерская одаренность. В особенности ей удавались сцены печальные, трагические, требующие большой внутренней наполнен­ности. А это ведь самое трудное. Внешность героини должна была быть такова, чтобы с первого взгляда было понятно, почему вокруг девушки кружатся, словно вороны, мужчины. У Ларисы привлека­тельное лицо, огромные глаза, стройная фигура, и в ней существует какая-то, я бы сказал, экзотичность, которая не могла помешать в этой роли. Лариса музыкальна. Не все в ней, конечно, устраивало, не во всем я был уверен, когда утверждал Гузееву на роль, но полагался на себя и на великолепных актеров, которые ее будут окружать во время съемок. Надо сказать, что прежде Лариса никогда не снима­лась, не имела никакого кинематографического опыта и вообще ак­терской профессией (не в обиду институту) практически не владела. Ей присущи многие качества, необходимые для лицедейства, но, честно говоря, намучились мы с ней немало. Все актеры – партнеры героини – проявили великолепную солидарность, доброе отноше­ние к молодой артистке, поддерживали ее, ободряли, делились своим опытом и как бы всегда пропускали ее вперед. Поначалу ее профес­сиональное невежество было поистине безгранично, но, когда сни­мались последние эпизоды, работать с ней стало значительно легче; Лариса оказалась девушкой восприимчивой и трудолюбивой. Я не берусь оценивать, как в результате вылепился образ героини, ведь у каждого в душе своя Лариса. Так же как и Наташа Ростова, и Остап Бендер, и Анна Каренина, и Нина Заречная, и Евгений Онегин. Может быть, наша героиня кое-где уступает талантливым и опыт­ным партнерам, это неизбежно. Но мастерство, умение, знание ре­месла приходят с годами, а Ларису должна была обязательно играть молодая артистка. Ведь на экране, особенно на крупных планах, скрыть возраст невозможно. И, мне кажется, Лариса Гузеева сыгра­ла свою роль, как говорится, "на полную катушку", не жалея нерв­ных клеток, слез, чувств. Она, конечно, вкладывала в роль свои лич­ные горести, несчастья, которые ей довелось испытать, несмотря на молодость. Все трагические сцены, которые она, с моей точки зре­ния, сыграла с высочайшим накалом, – это не результат актерского умения, не итог мастерства, а ее личная, горестная исповедь. Я дово­лен работой Ларисы Гузеевой и желаю ей в ее актерской судьбе счас­тья.

Хочу поделиться одним любопытным наблюдением. Если во время написания сценария я как бы старался освободиться от Ост­ровского, от пиетета перед драматургом, от пут, которые возникали из-за почтения к классику, то во время съемок происходил обратный процесс. Все наносное, необязательное, та шелуха, которой полеми­чески оброс сценарий, безжалостно отсеивались, как излишество, перебор. Если сценарий писался под лозунгом "Вперед от Остров­ского!", то съемки наши осенял совсем противоположный призыв: "Назад к Островскому!". Надо сказать, уважение к драматургу царило на съемочной площадке. Наряду со сценарием со мной всегда на­ходился потрепанный томик пьес Островского. Практически перед съемкой каждого кадра я еще раз проверял: а что по этому поводу написал классик? Заглядывая в пьесу, я нередко вносил коррективы, сообразуясь с Островским. Актеры регулярно перечитывали пьесу, и по их просьбам я возвращал иной раз в сценарий то или другое высказывание персонажа. Благоговейное отношение к Островскому, но не формальное, а живое, руководило всеми нами во время съемок. И вместе с тем картина снималась мною не только как экранизация именно Островского. Я не мог сбросить со счетов того, что я читал Чехова, Толстого, Достоевского, Горького. Общее ощущение от жизни конца прошлого века, от той эпохи во мне определялось не только произведениями Островского, но и творениями других вели­ких писателей. И, конечно же, волжские мотивы фильма, образ Паратова инстинктивно обогащались моим знанием горьковских произведений. Сценам в усадьбе Огудаловых невольно помогал А. П. Чехов. А, скажем, в трактовке роли Карандышева, в какой-то степени, участвовал и Ф. М. Достоевский. Я не знаю, хорошо это или плохо, нравственно ли. Но то, что художественный мир других писателей, пропущенный через мое восприятие и приложенный к со­бытиям, изложенным Островским, расширил рамки картины, при­дал ей большую объемность, в чем-то обогатил экранизацию, для меня сомнения нет.

Когда человек берется экранизировать известную вещь да еще пытается отойти от канона, ему, скорее всего, несдобровать. Он упо­добляется боксеру, который раскрылся. Боксер становится уязви­мым, он, по сути, подставляет себя под удары. И этим не замедлили воспользоваться. Я оказался в эпицентре какого-то жуткого литера­туроведческого раздражения. Однако статьи, написанные со злобой, никогда не достигают цели. Они, скорее, вызывают обратный эф­фект.

Театральный режиссер и художник Н. П. Акимов, натерпевшийся за свою жизнь от рецензий, говорил: "Наша критика стреляет только по движущимся мишеням"...

"Литературная газета" в дни демонстрации ленты организовала попросту травлю – каждый номер выходил с огромными – в целую полосу – статьями, где от картины не оставляли камня на камне. Потом, сопоставив фамилии критиков, которые дубасили фильм и меня, я понял, что это была компания единомышленников: Е. Сурков, Д. Урков, Вл. Гусев, В. Вишняков, М. Любомудров. Всех их связывало некое идеологическое братство, я бы добавил сердеч­ное согласие с линией журналов "Наш современник" и "Молодая гвардия". Кстати, разгромная статья М. Любомудрова – фигуры одиозной – была опубликована именно в "Молодой гвардии". Я до сих пор так и не могу понять, чем наш "Жестокий романс" раздра­жил эту оголтелую черносотенную братию. Может, оттого, что кон­сультантом у нас был умница, знаток Островского, "новомирец" Владимир Лакшин? Или оттого, что в картине отсутствовали армя­ки, бороды и прочие привычные аксессуары? Иди, может, оттого, что в фильме не было штампов: не хлебали квас и не коверкали якобы под народ русский язык? Не знаю. Мы делали фильм с любо­вью к истории нашей страны. В съемочной группе даже бытовало полушуточное, полусерьезное выражение "ностальгия по царизму", которое выражало наше искреннее восхищение прошлым русского народа...

Мне кажется, по картине и в самом деле могла бы состояться ин­тересная дискуссия, сшибка мнений, мог бы возникнуть глубокий, небанальный разговор. Но, к сожалению, этого не получилось.

Работая над картиной, я, естественно, изучал много разнообраз­ных материалов, связанных с замечательной пьесой Островского. И я наткнулся на любопытную закономерность, занятное постоян­ство, странную последовательность, которые проявлялись критикой к самой пьесе "Бесприданница" и к ее сценическим и экранным во­площениям.

10 ноября 1878 года состоялась премьера "Бесприданницы" на сцене прославленного Малого театра. Вот что писали об этом газеты того времени:

"Драматург утомил всю публику, вплоть до самых наивных зри­телей..."

"Русские ведомости", 1878, 12 ноября.

"Неужели стоило г. Островскому тратить свои силы и свое время на драматическое воспроизведение банальной, старой, неинтересной истории о глупенькой, обольщенной девице? Жестоко ошибается тот, кто ждал нового слова, новых типов от почтенного драматурга; взамен их мы получили подновленные, старенькие мотивы, получи­ли множество диалогов вместо действия..."

"Новое время", 18 ноября. Автор статьи укрылся за буквой "К".

А вот выдержка из рецензии С. Васильева (С. В. Флерова) в "Московских ведомостях" за 19 ноября:

"Автор не был вызван после представления пьесы... Очевидно, что драма не увлекла зрителей..."

Ларису на московской сцене играла гордость русского театра Гликерия Николаевна Федотова.

Назад Дальше