Откровение и сокровение - Лев Аннинский


Творчество известного литературоведа Льва Александровича Аннинского, наверное, нельзя в полной мере назвать просто литературной критикой. Классики отечественной словесности будто сходят со школьных портретов и предстают перед читателем как живые люди – в переплетении своих взаимоотношений, сложности характеров и устремлениях к идеям.

Написанные прекрасным литературным языком, произведения Льва Александровича, несомненно, будут интересны истинным любителям русского слова, уставшим от низкопробного чтива, коим наводнен сегодняшний книжный рынок…

Содержание:

  • Огни Фета 1

  • Лесковское ожерелье 6

    • Портрет героя 6

    • Портрет читателя - Предуведомление к изданию 1982 года 8

    • Лесковский диагноз 20

    • Мировая знаменитость из "Мценского уезда" 21

    • Подмосковные вечера Мценского уезда 30

    • Откровение и сокровение 44

    • Руки творца - Александр Солженицын и его идеи 46

    • Казаковский зов - Юрий Казаков и его мотивы 53

    • Астафьевское заветное 56

    • Мироздание Василия Гроссмана 68

  • Примечания 73

Лев Александрович Аннинский
Откровение и сокровение

Критик, писатель, публицист.

Родился 7 апреля 1934 года в Ростове-на-Дону.

Окончил филологический факультет МГУ. Выбора профессии не было – был выбор специальности, ею стала русская литература.

Склонный от природы к логике и систематике, Лев Александрович в выборе жизненных ориентиров полагался больше на чутье и интуицию. Рано ознакомился с трудами философов, включая Канта и Гегеля, а затем – Розанова и Бердяева.

Первая публикация оказалась в жанре карикатуры. Рисунки были напечатаны в университетской многотиражке и в газете "Московский комсомолец". Первый текст, прошедший в печать, появился в той же университетской многотиражке. Это была рецензия на знаменитую публикацию того времени – роман Владимира Дудинцева "Не хлебом единым". Дальше последовала череда "редакционных коллективов".

По окончании университета распределен в аспирантуру. Сдал экзамены, но был забракован из-за чистки научных кадров по случаю восстания 1956 года в Будапеште. После чего занялся подённой журналистикой, где и обрёл лицо.

Попробовать, охватить, сопрячь и примирить; понять каждого, сохранить внутреннее равновесие, придать "человеческое лицо" тому, что дала судьба; не поддаваться никакому яду, мороку, самообману, обрести тайную свободу – такие задачи ставил перед собой Аннинский. Он всегда чувствовал себя естественно в центре общественной жизни, абсолютно вписываясь и состоянием, и поведением в "социальный контекст", но никогда не примерялся ни к каким "движениям" и "партиям".

С ноября 1998 г. – главный редактор журнала "Время и Мы". Ведет авторские рубрики в журналах "Дружба народов", "Российская провинция", "Родина", "Культура". Вел передачу "Уходящая натура" на телеканале "Останкино". Входил в состав литературного жюри Букеровской, Есенинской, Астафьевской, Чеховской премий. Награжден орденом "Знак Почета", медалями "Ветеран Труда" и "За освоение целины". Член Союза писателей СССР с 1965 г., член Союза кинематографистов СССР, Русского Пен-центра (с 1995 г.), Академии российской словесности (с 1996 г.), лауреат премии Союза кинематографистов СССР (1980 г.), премий журналов "Октябрь" (1983 г.), "Литературное обозрение" (1988, 1989 гг.), газеты "Литературная Россия". Дважды лауреат телевизионной премии "ТЭФИ" (1996, 2007 г.).

Из произведений Аннинского особо можно отметить "Ядро ореха" (1965), "Обрученный с идеей" ("Как закалялась сталь" Николая Островского) (1971), "Тридцатые-семидесятые" (1977), "Охота на Льва" ("Лев Толстой и кинематограф") (1980, 1998), "Лесковское ожерелье" (1982), "Контакты" (1982), "Михаил Луконин" (1982), "Солнце в ветвях", "Три еретика", "Повести о Писемском, Мельникове-Печерском, Лескове" (1988), "Локти и крылья" (1989), "Билет в рай" (1989), "Отлетающий занавес" (1990), "Шестидесятники и мы" (1991), "Серебро и чернь" (1997), "Русские плюс…" (2001, 2005), "Крепости и плацдармы Георгия Владимова" (2001), "Архипелаг гуляк" (2005), "Барды" (1999), "Какая Россия мне нужна" (2004), "Красный век" (2004, 2009), "Век мой, зверь мой" (2004), "Родная нетовщина" (2008), "Меч мудрости" (2009), "Распад ядра" (2009).

Главная книга – "Жизнь Иванова" (2005).

Судьбоносные моменты – изгнание "за профнепригодность" из журнала "Советский Союз" в 1957 г.; женитьба; рождение трех дочерей (1958, 1970, 1974). Написание "Жизни Иванова" (1969–1976).

Любимые композиторы – Бах, Григ, Сибелиус, Равель, Мусоргский, Чайковский. В живописи нравится творчество импрессионистов (особенно Моне).

Мечта: "Написать все, чем душа мучается, и чтобы люди прочли!"

Кредо: "Лучше быть дураком среди умных, чем умным среди дураков".

Огни Фета

"Россия… прозевала Фета". Семьдесят с лишним лет назад брошено в малоизвестном узком издании литературоведом, биографию которого теперь даже и энциклопедии помнят нетвёрдо, – а бередит, жжет каждого, кто задумывается о судьбе и наследии великого лирика.

Там ведь еще и посильней сказано. Борис Садовской, один из первых биографов Фета, был из круга символистов и хорошо знал, как на рубеже нового века они поднимали Фета из праха, с каким вызовом Бальмонт и Брюсов в своих знаменитых лекциях возводили его имя к звёздам и Блок ставил его на первое место среди своих предтеч. Далековато было от тех первых зарниц до признания, которое ожидало Фета в новом веке, при свете нового дня; тот ранний возврат к нему был – как неверная вспышка в ночи, когда все дышит апокалиптикой. У Садовского так сказано: "Сам по себе тот факт, что Россия целиком прозевала Фета, – страшен: он заставляет усомниться в нашем праве на национальное бытие".

В 1910 году, на краешке эпохи, когда считанные годы отделяли старую Россию от последней катастрофы, это звучало вполне серьезно. Но мы сегодня, оборачиваясь на полтора века, прожитые русской культурой с именем Фета, – мы можем наконец сбросить это обвинение в архив. Нет! Не прозевала.

Конечно, борьба шла без жалости. Целую историческую эпоху Россия передовая, Россия радикальная не принимала в Фете ни пафоса, ни позиции. Но никогда никто из людей, мало-мальски смыслящих в стихе, не сомневался, что этот лошадник и кирасир, этот оголтелый хозяин и раболепный верноподданный обладал уникальным поэтическим даром. В этом не сомневались даже самые лютые его противники. И когда Николай Чернышевский, уже задним числом, "после битвы", с горькой усмешкой помянул Фета в письме к сыновьям… Нет, надо прежде представить себе контраст обстановки: февраль 1878 года: Фет… в цветущей зимней оранжерее своего роскошного новоприобретенного дома в Воробьевке: как лилея глядится в горный ручей, ты стояла над первою песней моей… А в пустынном, заснеженном Вилюйске единственный крепкий дом – тюрьма, и из тюрьмы пишет сыновьям Чернышевский: был-де в свое время некто Фет, автор стихов такого содержания, что их могла бы написать лошадь, если б выучилась писать стихи; Фета этого он, Чернышевский, знавал в молодости, и был это положительный идиот, идиот, каких мало на свете, но – с поэтическим талантом!

Оставим "лошадь", хотя много лет спусти исследователи отдадут должное проницательности великого критика, уловившего в мироконцепции Фета неизъяснимую природность. Оставим и идиота… – хотя за десять лет до того Достоевский уже обозначил тонкую неоднозначность этого понятия в контексте русской духовности. Нам важно другое: в момент крайнего ожесточения в лице своего крайне радикального представителя Россия, атакующая Фета, знает, что она атакует взысканного Богом Поэта.

Кажется вообще, что в полной жестоких разочарований жизни Фета есть сторона, словно бы прикрытая "крылом ангела", – само писание стихов. Великие поэты благословили его на этот путь, Гоголь его заметил… Это было таинственно обставлено, вполне в "гоголевском духе", Фет поступал тогда в Московский университет и жил в пансионе профессора Погодина; шептались, что на антресолях погодинского дома обитает Гоголь; никто из студентов его, впрочем, не видел. Однажды Фет решился показать стихи Погодину. Профессор сказал: "Я вашу тетрадь, почтеннейший, передам Гоголю, он в этом случае лучший судья…" Через неделю стихи вернулись с приговором: "Гоголь сказал, что это несомненное дарование…"

С этого-то зимнего дня 1839 года и отсчитает старый Фет к зиме 1889 года пятидесятилетие своей музы: с момента, когда девятнадцатилетний студент пустил по рукам только что одобренную Гоголем заветную тетрадь и забросил все прочие занятия.

Еще раньше Шеншин-старший выбирает учебное заведение для своего четырнадцатилетнего первенца. Орловский родовитый помещик желает, чтобы мальчик, выросший в роскошном имении, прошел школу у чётких и жёстких остзейских немцев. Дерпт? Верро? Рекомендательное письмо к профессору Моеру дает Шеншину-старшему сам Жуковский…

И еще раньше… Вдумываясь в судьбу поэта, невольно ищешь предопределение уже в самом появлении его на этот свет. Столкнулись тайны, скрестились судьбы, изломались жизни – до сих пор покрыта сумраком та история, но есть в ней какая-то странная неотвратимость. Бросила же какая-то сила в 1820 году за русским отставным ротмистром молоденькую темноглазую немочку! Или ореол освободителей всё ещё реял над русскими? – всего за семь лет до того в колоннах кутузовской армии, изгонявшей Наполеона из немецких земель, ротмистр Шеншин прошагал по улочкам Дармштадта. Шарлотте было тогда шестнадцать; может, и вправду стояла в ликующей толпе? Теперь ей двадцать два. Отставной ротмистр вдвое старше, он болен, он в Дармштадте – лечится. Так ведь бросила все: отца – оберкригскомиссара Беккера, мужа – асессора Фёта, годовалую дочь Каролину. Бежала с русским! Была ли нормальна? Немецкие родственники считали, что тихая Шарлотта положительно лишилась рассудка. Или в этом безумии был "знак высший"? Убегая с Шеншиным в Россию, Шарлотта Фёт несла в своем чреве гения.

Туманом и тайной окружено происхождение великого лирика. В его духовной биографии это дало один лишь результат: с самого начала, с запредельной тайны своего происхождения, с самой завязки своей судьбы человек находит себя в изначально фальшивом, ложном, двусмысленном положении, и это ощущение, что реальная действительность непереходимой гранью, магической линией, глухой стеной отделена, отбита, отрублена от идеальных чаяний, – это чувство будет для него всегдашним и определит в его судьбе все.

Всю жизнь пряча сокровенное, уводя идеальное подальше с жизненного "базара", отделяя лирику от низменных целей и материальных интересов, Фет будет думать и говорить об этой стене, об этой ледяной корке, о панцире, в который надо прятать душу. Непоправимый разрыв поэзии и повседневности станет его жизненным сюжетом и, в сущности, его темой в русской духовной культуре. Эту тему он будет оплачивать жизнью, её он исчерпает до конца. Так эта тема не выдумана, не "найдена" и не "выработана" Фетом, она дана ему изначально. Первое, что он осознал в жизни, – это что реальность не подчиняется ни праву, ни идеалу.

Конкретно. Мальчик подрастает в комнатах барского дома, он Шеншин по рождению, он ведет свои род чуть ли не с пятнадцатого века – фамильный герб, четырнадцать колен, три сотни персон в родословной, – меж; тем за спиной его собирается буря, всплывает в консисторских архивах (по чьему-то доносу, разумеется) документ о недоборе законности. Ибо родился-то Шеншин-младший осенью 1820 года, а обвенчался с его матерью Шеншин-старший (по законному православному обряду; лютеранский в России не в счет) лишь два года спустя. Кем оказывается в свете этого маленький орловский аристократ? Бастардом! Вот тут-то, чтобы вернуть Шеншину-младшему хоть какое-то "честное имя", Шеншин-старший и решается признать его сыном гессенского асессора.

В сущности, это тоже не спасает от катастрофы. Пропадает дворянский титул, пропадает наследование. Мальчик уже достаточно разбирается в жизни, чтобы понять, что он теряет, когда в крюммеровском пансионе в Верро ему впервые вручают письмо, на конверте которого вместо привычного "г-ну Шеншину" значится: "г-ну Фету".

Он ненавидит своё новое имя.

Сегодня это кажется нам безумием. Фет – всё певучее и тонкое, всё светлое и солнечное, навсегда вошедшее в русскую лирику, связано у нас с этим коротким словом. Фет напоминает "Феб", напоминает о празднике, о совершенстве. И он мучительно освобождался от этого имени всю жизнь! Всю жизнь гнался за ускользнувшим дворянством, за титулом, за наследственным достоянием. Душа и тело пошли врозь: пока Фет витал в облаках, Шеншин дрался в жизни, приобретал имения, публиковал безумные по дерзости реакционные статьи, всеподданнейше припадал к высочайшим стопам. И в конце концов, на шестом десятке, вымолил, выбил, вернул себе всё: Шеншина, Воробьевку, камергерский мундир… Не говоря уже о врагах – друзья смеялись над этим практическим усердием: Василий Боткин, Владимир Соловьев, Лев Толстой… Тургенев иронизировал: "Как Фет вы имели имя, как Шеншин вы имеете только фамилию". На эту тему ходили анекдоты и эпиграммы. Символическая стена между идеальной Поэзией и низкой, "базарной" действительностью реализовалась с курьезной бытовой наглядностью. Фет все понимал. Но шел напролом: "Я между плачущих Шеншин, а Фет я только средь поющих", – "плачущую", "граждански-скорбную", "рыдающую" лирику – от Некрасова до Надсона – он относил к "базару", здесь он был неразборчив, тверд, жесток, нежен же – там, в глубине сокровенного, за панцирем, за ледяной стеной: там, в мире идеальном, он пел как птица, не слышащая шума толпы.

И, однако, фантастическая дерзость духа замкнулась почти пародией на себя; все заветное и сокровенное связалось с проклятым именем; ненавидя "Фета", уже не мог и оставить его. С того самого момента, когда Погодин принёс с таинственных антресолей, от самого Гоголя, благословение таланту. Тогда-то и решился. Только слегка ослабил немецкий отзвук: пуская тетрадь но рукам однокашников, убрал две точки из буквы "ё".

Так начался Фет.

Принято думать, что с самого начала литературная известность его опирается на узкий кружок ценителей, тонких знатоков и гурманов стиха; более широкая читательская аудитория, что называется "образованная публика", Фета не знает.

Это верно. Но неполно.

Узкий кружок действительно подхватывает стихи Фета сразу. Ближайшие друзья охотно декламируют их, переписывают, распространяют. Двоим из них суждено прославиться на стезе Аполлона: Якову Полонскому и Аполлону Григорьеву. Первый станет Фету другом в поздней старости, второй неразлучен с ним в студенчестве. Фет и Григорьев без конца читают друг другу стихи. Уйдя из погодинского пансиона, Фет поселяется в доме Григорьевых, ленивый и озорной, он мешает аккуратному Аполлону заниматься, но тот всё сносит – ради стихов Фета, в которые влюблен настолько, что возится с ними больше, чем со своими собственными: собирает в циклы, придумывает рубрики – готовит для печати.

Выйти им в печать помогает Погодин: по совместительству профессор является журналистом и издателем. Дарственная надпись, сделанная Погодиным Фету на журнальном билете "Москвитянина" (что-то вроде подписки), проливает свет на взаимоотношения Погодина и Фета: "Талантливому сотруднику от журналиста; а студент, берегись! пощады не будет…"

Студент – неважный, с провалами, переэкзаменовками и второгодничеством, зато сотрудник прогрессирует быстро: стихи идут но рукам, открывая перед Фетом двери "так называемых интеллигентных домов". (Я не иронизирую, употребляя это выражение: оно взято из воспоминаний Фета, продиктованных в 1890-х годах. Мало что меняется под луной…). И вот уже профессор Шевырев удостаивает студента беседы о стихах за домашним чаем. И в салоне Каролины Павловой Фет представлен самому Загоскину. И вот уже призывает к себе Фета Василий Боткин, а за Боткиным стоят "Отечественные записки", а там – Белинский, а в доме Боткина – Герцен…

Одно лицо из университетского окружения Фета особенно для нас интересно. Алексей Галахов. И интересен он нам сейчас не как преподаватель и историк литературы, не как горячий журналист и "истребитель" Сенковского, а в другом своём качестве: как составитель хрестоматий. Тех самых хрестоматий, по которым суждено осваивать отечественную словесность нескольким поколениям русских школяров. В 1842 году Галахов делает удивительный шаг: включает в свою хрестоматию Фета.

Оценим смелость – Галахов вызван для объяснений к попечителю Университета графу Строганову. Графа интересует, известно ли Галахову, что помещённые им в хрестоматию стихи принадлежит студенту (и нерадивому!). Галахов отвечает, что известно и что он, Галахов, исходит исключительно из качества стихов. Напоминаю: 1842 год! Фету – двадцать два!

Конечно, рано сформировавшийся Фет "помог" Галахову: введенный в круг русского школьного чтения, он там удержался, и навсегда. Так что Галахов проявил чутье поистине феноменальное. Он уловил в стихах Фета изначальную, природную, глубинную простоту – угадал ее под дрожанием и трепетом неверных ранних звуков, под слоем заёмной романтической лексики. А ведь именно эта загадочная простота, эта первозданная наивность Фета всю жизнь будут перебрасывать его поэзию через головы читающей публики, через барьеры литературной критики, через межи и рубежи литературной борьбы – в какие-то неохватные далекие читательские глубины, и станут отзываться эти стихи в каких-то "залитературных" слоях читательский души, которые пробуждаются в человеке именно при детском чтении, а потом могут дремать всю жизнь.

"Узко признанный", Фет действительно "не идет" в более широком просвещенном кругу читающей России. Но сам этот читающий круг, в свою очередь, окружен морем душ, может быть, и "бессловесных", но, в сущности, ожидающих Фета. Это его загадка, которой суждено разрешаться целое столетие. В одной из посмертных статей о Фете сказано: ничего не стоит встретить в России образованного человека, не читавшего ни строки Фета, но нет в России гимназиста, который не знал бы этого имени. И обозначилась эта ситуации впервые в тот момент, когда Галахов метнул стихи Фета за пределы литературного круга.

Но чем же определяются симпатии литературного круга? В чем суть ситуации на переломе от тридцатых к сороковым годам, когда в русскую жизнь стали входить "новые молодые люди"?

Дальше