Это люди действительно новые: по мироощущению, по стилю мышления, по строю ценностей. Когда думаешь, сколько замечательных умов и талантов дало России поколение, появившееся на свет между 1817 и 1823 годами, кажется, что страна, очнувшаяся от наполеоновского нашествия, лихорадочно наверстывает упущенное. Не ходя далеко – вот сверстники Фета, впрямую знакомые ему по Московскому университету, люди, которым суждена в будущем широкая известность: историк Сергей Соловьев, юрист Константин Кавелин, государственный деятель Владимир Черкасский… Вот его сверстники – младшие славянофилы: Юрий Самарин, Иван и Константин Аксаковы. Вот плеяда прозаиков, идущая с ним чуть не год в год: Писемский, Григорович, Достоевский, Тургенев… При этом поколение людей, которым предстоит обновить русскую литературу, не похоже на статистическое скопление сверстников – они все перевиты прямыми связями, симпатиями, антипатиями: литература пульсирует как единый организм, и ее обновление развёртывается как живая драма.
В этой драме молодая проза быстро оттесняет молодую поэзию на второй план – здесь тоже сказывается характер приходящего поколения. Эти молодые люди не похожи на своих старших братьев, родившихся около 1810 года и как бы смятых дважды: наполеоновским нашествием во младенчестве и казнью декабристов в отрочестве. Старшие всю жизнь стояли перед мучительным выбором: что делать? Младшие готовятся делать. Те метались – этим предстоит встать на почву твердо. Те мечтали в пустоте, были людьми восторга и разочарования – эти ищут логику, контрлогику, антилогику. Наконец, те по складу души – поэты, эти – деятели. Из тех – Герцен и Грановский, Станкевич и Огарев, люди идеала, люди раненого сердца, люди детской непрактичности и мрачного отчаяния – "оранжерейное поколение", "колыбель русского идеализма". Их иллюзии бесповоротно развеяны: выдвинутый ими гениальный поэт – Лермонтов – убит в 1841 году; с гибелью его на полтора десятилетия русская лирика уходит с авансцены, оставляя молодым стихотворцам сороковых годов дымящиеся развалины романтизма.
Гремучая декоративная бенедиктовщина, полученная из рук Белинского, докатывается до них как последний отзвук отлетевшей бури. Молодые проходят через Бенедиктова как через искус; пробуют и отбрасывают: взамен стонов и воплей ищут определенность. Ищут графичность, ясность, единство.
Граничная объективность "изваянного" антологического жанра. Ясность и задушевность простой песни. Жесткая дельность зарисовки: единство слова и дела. В зависимости от того, какая струна ведет в аккорде, из плотной группы молодых то одного, то другого общественное мнение выдвигает на первый план. Одно время впереди Фета ставит скульптурно-мраморного, чеканно-медного Аполлона Майкова. Потом – задушевного, милого, естественного по интонации Якова Полонского. Много лет Фет идёт им в затылок как "типичный представитель чистого искусства". Лишь в конце века всё встает на свои места.
Более сложное и долгое взаимоборство суждено Фету с другим его сверстником, главным поэтом наступавшей эпохи Некрасовым. Это соотношение решается уже за пределами девятнадцатого столетия, когда время постепенно высвечивает в Фете поэта, соизмеримого с гигантской фигурой певца "мести и печали". Но для этого Фет должен еще перерасти в сознании потомков рамки "чистого искусства": недаром же в работах стиховедов нашего времени пленительная простота, музыкальная ясность и пластическая точность Фета осознаются такими же откликами "натуральной школы" и таким же предвестьем эпического русского романа, как пересоздавшая русский стих тяжелая некрасовская дума.
Но вряд ли это можно угадать, скажем, в начале шестидесятых годов девятнадцатого века, когда логика борьбы разводит Фета и Некрасова на полюса русского сознания. И тем более – в начале сороковых, когда оба они дебютируют первыми сборниками, причем дебютируют похоже, в эпигонски-романтическом духе, и оба – безымянно: один – "Мечтами и звуками", подписанными: "H. H.", другой – "Лирическим Пантеоном", подписанным "А. Ф.".
Оба разгромлены критикой.
С первых шагов Фету ясно, что в литературе его путь не будет легким. И, однако, уже теперь что-то дает ему силы держаться независимо. Что-то за пределами литературы. Пока в журнальном кругу стихи Фета придирчиво читают критики (и это еще только начало!), за пределами этого круга безвестная и бессловесная Россия… не то что читает стихи Фета – она их… поет. Столетие спустя историки словесности осознают этот факт научно; они оценят и мелодическую смелость Фета, сведшего поэзию в "низины" романса, как оценят и мелодическую смелость Некрасова, сведшего ее в "низкую" прозаичность. На практике же всё происходит спонтанно: Варламов кладет стихи Фета на музыку, и "вся Россия" его поет. Да только ли Россия! Плохонький немецкий оркестрик на пароходе, шлепающем до Свинемюнде, пилит "На заре ты ее не буди", стараясь угодить пассажирам из России и не подозревая, что среди пассажиров плывёт двадцатитрехлетний студент, написавший эти строки.
В поздних воспоминаниях старик Фет излагает этот случай со свойственной ему глухой сдержанностью. Но, внимательно читая его стихи той поры, можно узнать, что делалось у него на душе летом 1844 года, когда он плыл на германском пароходике. Как заблистали во мраке его ожившие глаза! Конечно, он не проронил при этом ни слова.
На десятилетия вперед определяется жесткий стиль поведения Фета, соответствующий его независимой линии в поэзии.
Десять лет после окончания университета Фет проводит и армии: хочет выслугой вернуть потерянное дворянство. Он выслуживает чин за чином, а цель каждый раз ускользает: правительство, боясь "оподления" дворянского сословия, поднимает ценз. Десять лет Фет тянет лямку и, наконец, в 1856 году сдаётся. Вернее, решает зайти к цели с другого края. Десять лет армии остаются странным коррективом к его трепетной голубой лирике. Ни "армейским" поэтом, ни бардом воинской славы он себя не ощущает. Стена по-прежнему отделяет его стихи от реальной жизни. В жизни он ведёт себя как надо: подтянутый кавалерист, щеголеватый офицер, расторопный штабист, поэзия здесь ни при чем.
Нельзя сказать, что сослуживцы так уж вовсе и не знают, с кем имеют дело. Ротмистр Малеваный интересуется: "Позвольте вас спросить, не родственник ли вам тот Фет, которого имя часто встречается на страницах "Отечественных записок"?" Генерал Сакен приглашает к кофею, чтобы лично заказать гимн полка. "Сэм Эссен" прямо на смотру, поздоровавшись с шеренгой, спрашивает: "Не написали ли вы какую-нибудь новую поэзию?" Знают! Но таится какой-то шарм в самой задаче – спрятать, "зажать" в себе "поэта". Освоить гусарские доблести: парады, карты, танцы. Загнать лошадь, поспеть за сто двадцать верст на танцевальный вечер. Местному помещику лестно принять такого офицера! Хозяйке лестно: она ведь тоже читает столичные журналы. Девицам лестно… Одна, из соседнего имения, трепетная, статная, признается кавалеру, что читает и любит его стихи с детства.
У неё копна дивных черных волос – наверное, еврейская кровь сказалась. Великолепная пианистка: играла самому Листу, когда тот гастролировал на Украине. Прекрасно образована. Фет не сразу уловил, в какой момент светские беседы о литературе перешли в глубокое духовное общение, а безглагольный, на одних намёках, диалог: шепот, робкое дыханье, трели соловья, серебро и колыханье сонного ручья – обернулся (сначала у нее) глубоким чувством. Поняв это, Фет немедленно отсек практические перспективы: офицер, сидящий на скудном жалованье, не может позволить себе брак на бесприданнице. Она мгновенно взяла себя в руки, подхватила тон – дружелюбно, спокойно, согласно. Просила только сохранить дружбу, не обрывать духовного общения. Служба помогла: полк повели на запад, поближе к восставшей Венгрии. Простились – отпустила с ровной приветливостью. Отбыл с полком. И всё же, проходя в походной колонне мимо границ имения, спрятался за спины, боялся увидеть. Она и это поняла – успокоила письмом.
Оставшись в одиночестве, она бросила себе на платье горящую спичку. Сбежала в сад, на ветер. Охваченная пламенем, сказала людям: "Ради всего святого, спасите его письма!" Умирая, шептала: "Не он виноват – я". Она убила себя так, чтобы не затруднить ему жизни, – чтобы зажженную спичку сочли случайной. Фет узнал о ее смерти через несколько месяцев. Письма хранил до самой своей женитьбы.
Он женился через семь лет, женился трезво и практично – на сестре Василия Боткина; так разом получил все, чего искал; богатое приданое, "литературный дом", преданную и добрую хозяйку, знавшую границу сфер: чем правит муза, чем супруга! От прежнего он не рискнул сохранить письма, но лишь лепестки цветов: в отличие от писем эти свидетели были немы. Молчал и Фет. Лишь в конце жизни, написав уже три книги воспоминаний, диктуя финал последней из них (вышла уже после его смерти), Фет глухо рассказал о той давней драме, придумав её героине вымышленное имя. Лет тридцать исследователи не могли дознаться, кто эта женщина, и только после 1922 года, когда появились в печати письма Фета к его шурину Борисову, путём хронологических сопоставлений удалось установить, что имя её – Мария Лазич. Её искали, несмотря на то, что в стихах Фета имя её ни разу не упомянуто. Имя не упомянуто, а присутствие ощущается. Нет, не ощущается – жжёт. И чем дальше, тем сильнее.
Сорок лет спустя после событий больной, задыхающийся старик думает о том, чего стоило двадцатилетней девушке то последнее спокойное прощание – подала ты мне руку, спросила: "Идёшь?" Среди ночи поднимают утаенные ею тогда слёзы – вопли рыданий стоят в ушах. Вновь и вновь вспыхивает видение: бежит пылающая фигура – упасть на дно! уйти в воду! вглубь! – и снова загорается факелом и выплавляет строки, которым предстоит войти в учебники: "ужель ничто тебе в то время не шепнуло – там человек сгорел?" И эти, Толстого поразившие: "Прочь этот сон – в нём слишком много слёз…" И дальше, гениальное: "Не жизни жаль с томительным дыханием, что жизнь и смерть? А жаль того огня…" И вот это, вчитайтесь: "Лечу на смерть вослед мечте. Знать, мой удел лелеять грезы, и там, со вздохом, в высоте рассыпать огненные слезы".
Так догорала любовь, которая когда-то в херсонской глуши шепотом, робким дыханием, трелями соловья прошла через жизнь практичного армейского офицера.
А между тем трели соловья не вяжутся не только с его плотной кавалерийской фигурой; они не вяжутся и с наступающей эпохой. Именно этому стихотворению суждено со временем сделаться главной мишенью пародии и объектом яростного свиста. Пожалуйста: "Топот, радостное ржанье, стройный эскадрон, трель горниста, колыханье реющих знамен…" Еще? "Греч и Третье отделенье, вот моя семья! И природы омерзенье: я, я, я, я, я". И еще в том же роде: "Холод, грязные селенья, лужи и туман. Крепостное разрушенье. Говор поселян…" Безглагольный Фет станет добычей насмешников. Именно эти стихи назовет "лошадиными" Чернышевский и вспомнит: все знали их наизусть и декламировали не иначе как под нараставший общий хохот. Это будет, и скоро. Но к вражде и ярости ляжет путь через триумф. Вражда начнется с 60-х годов, с эпохи нигилистов. Триумф – 50-е: эпоха "либералов", конец николаевского царствования. Истекают семь ужасных лет (1848–1855), и – взрыв надежд, взрыв поэтической активности…
Вторую свою книгу Фет готовит ещё во тьме "страшного семилетия". Сравнительно с литературными баталиями скорого будущего эта операция выглядит смехотворно келейной: Фет едет в Москву за кожей (доброе полковое начальство согласилось прикрыть вояж командировкой), у Фета всего две недели, ему некогда возиться со стихами; он поручает Аполлону Григорьеву подбор, редактирование и корректуру; цензурует рукопись бывший университетский профессор Лешков; не привыкши к "божественному косноязычию" Фета, профессор просит из стихов о гаданье выкинуть строки: "Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять" – боится подвоха. Выручает старик Погодин. Он командует: влезьте на табуретку, возьмите "Москвитянин", там это напечатано, да не забудьте поставить на место! – влезают, ищут, сверяют, цензуруют, – а автора уже нет: автор скачет в полк, он больше озабочен возможной встречей с волками, чем судьбой своих стихов.
Потом не могут найти издателя – стихи никому не нужны. Наконец находят. Книжка появляется несколько лет спустя – в 1850 году.
А взрыв поэтический уже близок! И Некрасов, уже откупивший у Плетнева "Современник", чувствует это и начинает собирать силы. Можно проследить по обмолвкам, как колеблется будущий антагонист Фета, решаясь принять этого офицера, этого "московского Чайльд-Гарольда", который "корчит Байрона". Но талант вне сомнений – и Некрасов решается. Первым из "второстепенных поэтов" на страницы "Современника" он выведет Тютчева. Затем – Фета.
Задача стоит практическая: привлечь автора. Некрасов помещает в "Современнике" два восторженных разбора стихов Фета. Цель достигнута! Автор привлечён.
Тургенев ведет его знакомиться. Шумная радость Панаева, сдержанная приветливость Некрасова. Здесь же Боткин, Дружинин, Гончаров… Общий обед. Крупные бриллианты в ушах Авдотьи Панаевой (запомнилось чуть ли не ярче всего остального). Лейб-улан гвардейского полка (Фет недавно получил перевод по службе и квартирует теперь под Новгородом, намного ближе к столице, чем в пору херсонского кирасирства), он становится постоянным сотрудником первенствующего петербургского журнала.
Точнее, исключительным сотрудником, как здесь формулируют. Так что в другие журналы отныне ходить нельзя. Характерный эпизод: тот же Тургенев (для мягкого Тургенева характерно!) "контрабандой" ведёт Фета в "Отечественные записки"; Краевский просит стихи, Фет признается, что связан некрасовским запретом, Краевский замечает: что это уже какая-то лавочка в литературе! Тогда, по совету Тургенева же, Фет даёт в "Отечественные записки"… очерк, написанный в армии "от скуки одиночества" и, узнав об этом, Некрасов делает Фету выговор…
Вообще это весьма любопытный эпизод в судьбе двух великих поэтов поколения. Что их влечет друг к другу, столь несхожих, перед тем, как суждено им разойтись навсегда? Что притягивает к Фету Некрасова, склонного к тяжелой, непосильной думе? Вот приходит Фет и начинает свое "бесконечное и пленительное враньё". Некрасов мрачно слушает. "Любо слушать" (из письма Некрасова Тургеневу): есть в здоровой наивности Фета что-то, что вытаскивает Некрасова из хандры. С поразительной точностью он обмолвился о Фете в том письме: ненадломленный! В мучительной глубине первый поэт "натуральной школы" чует смутное родство с крепким офицером, щебечущим о соловьях. Вряд ли это глубинное родство осознается вполне: щебет одновременно и раздражает Некрасова – на конкретном, так сказать, "стиховом" уровне. Есть, наконец, уровень чисто деловой: "исключительного" сотрудника надо поддерживать. Где-где, а здесь это умеют.
По инициативе Тургенева круг "Современника" решает сделать Фету новую книжку. Заседает "ареопаг": отсеивают, бракуют, правят. Решающее слово за Тургеневым, но случаются и споры; Некрасов пробует кое-что отстоять (между прочим, классическое "Я пришел к тебе с приветом"); Тургенев доказывает, что этими стихами автор только изобличил свои телячьи мозги; у Фета вообще в стихах такая бессмыслица, словно по голове его проскакал целый эскадрон. Авдотья Панаева все это слышит (35 лет спустя она опишет всю сцену для потомков). Фет у себя в полку получает расчерканные стихи и усердно "проясняет смысл" (создавая неразрешимые проблемы для будущих текстологов). Правит-то он сам, и вроде бы спасает главное – мелодию, и "смысл" кое-где действительно проясняет, но поскольку "смысл" этот (по высказанному вскоре определению сатирика) не выходит за круг зимнего утра – осеннего утра – летнего вечера, то, может быть, прояснять его не так уж и выгодно, а вот чисто фетовское неповторимое и милое препинанье стиха пропадает. Несколько лет спустя Фет восстановит кое-что в своем двухтомнике, еще кое-что он вернет под старость в "Вечерних огнях", но до самого разрыва с Тургеневым в 1874 году он так и не отважится пренебречь его правкой… Теперь же – и думать нечего. Теперь ему "остается только благодарить"; с Тургеневым не поспоришь, за ним – слава первого писателя России, репутация блестящего издателя, спасшего из небытия стихи Тютчева, а перед тем Баратынского. Плюс ко всему Фет должен Тургеневу деньги, которые обещал вернуть из гонорара. И в конце концов по-своему Тургенев делает доброе дело: вышедший из его рук сборник Фета в первый раз (и в последний, но Фет этого еще не знает) приносит автору действительный литературный успех.
Круг "Современника" энергично рекламирует книгу. Некрасов при каждом удобном случае рекомендует ее читателям; Дружинин, перешедший в "Библиотеку для чтения", печатает там обширную рецензию; большую статью помещает в "Современнике" Боткин. В глазах общественного мнения Фет становится рядом с Некрасовым. Идет 1856 год – высший взлет его литературной славы.
В ней есть что-то эфемерное, непрочное, в этой славе. В том, как все с улыбками повторяют закрепившееся за Фетом определение: "Наш лирик". Этот иронический оттенок доносит до нас в своих знаменитых воспоминаниях добродушный сплетник Д. Григорович: распахивается входная дверь редакции, и в приемную во всем лейб-гусарском звоне величественно входит Фет: щёлкнув шпорами, он делает поклон дамам и, молодецки выгнув спину, направляется – без очереди! – прямиком в кабинет редактора "Кто это?" – обмирают дамы. "Фет, известный наш поэт". – рекомендует Григорович. "В каком роде?" – оживляются дамы. "В самом тонком, неуловимо-поэтическом", – определяет Григорович. "Это как Вальтер Скотт?" – догадываются дамы. "Да, приблизительно", – итожит Григорович, а умные люди вокруг давятся от хохота.
Время умных людей близится, а пока что на волне такого успеха Фет решается стать профессиональным литератором. Он сбрасывает мундир штабс-ротмистра и выходит в отставку. Единственный раз в судьбе Фета его эмпирическая жизнь, глухой стеной отделенная от его поэзии, принимает облик если не "поэтический", то хоть "журналистский". Женитьба на Марии Боткиной дает некоторые средства. Фет поселяется в Москве, пишет, переводит, печатается. Публикует стихи и статьи о стихах.
Одна из первых статей его станет тем камешком, от которого пойдет на него лавина. И хотя лавина эта, лавина новых людей, разночинцев и радикалов, вызвана причинами, от поэзии Фета не зависящими, непосредственную атаку на себя он вызывает сам. До этого над ним – как бы зонтик: покровительство Некрасова. В 1859 году положение меняется, и меняется в связи с тем, что Фет отдаёт в "Русское слово" статью о своем любимом поэте – Тютчеве.
"Русское слово" в тот момент отнюдь не рупор молодых крайних радикалов, каким вскоре станет с победой Писарева, Минаева и Зайцева. Пока еще этот журнал в руках единомышленников Фета – Полонского и Григорьева. Статья о Тютчеве здесь вполне уместна.