Откровение и сокровение - Лев Аннинский 5 стр.


На странице 187 Вы печально, с горечью пишете: "…но кто теперь вспоминает и этот пассаж Волынского о "Тупейном художнике", и самого Акима Волынского?"

Не печальтесь. "Пассаж" помнили Вы, а благодаря Вам узнают многие. Слово-то – птица вольная, далеко летящая, ежели оно в настоящей книге. Сколько угодно "наблюдай", а оно летит.

С Акимом Волынским Вы не правы.

Я, Быстров Владимир Андреевич, 1930 года рождения. Рабочий-электрик. Образование девять классов заочной школы. Живу в провинции. И помню Акима Львовича Волынского. Он был председателем Правления Петроградского отдела Всероссийского Союза писателей, автором многих книг искусствоведческих и знаменитой монографии о Леонардо да Винчи, первой на русском языке, за которую он был объявлен почетным гражданином города Милана, с вручением ему серебряной доски работы Бельтрами, итальянского художника и архитектора. А уж если помню я, то наверняка знают и помнят многие другие. То, что книги не переиздаются, совсем не значит, что автор забыт. Даже среди "плакончиков" (о которых вослед Лескову написал Волынский.Л. А.) я несколько раз встречал тлеющую искру памяти об Акиме Львовиче. И было мне от этого не по себе: ну, я – тут, это реально, а вот откуда здесь Аким Львович Волынский?! Но он есть.

P. S. С какой стороны ни подойди к нам – "ни крестом, ни пестом" не проймешь, натура. "Что сорок кнутов и клеймо" – тьфу! Хужее выдерживали.

Сердечное спасибо Вам, Лев Александрович! Уважающий Вас Владимир Быстров.

27. IХ.1982 г.

Мне кажется, вы поймете, почему мне захотелось это письмо обнародовать. Отнюдь не потому, что там дается "положительная оценка" моей книге, первому ее изданию. Это письмо такое, что из него самого ясно, почему его хочется показать всем. Оно получено от совершенно незнакомого мне человека. Но могу твердо сказать: имея такого читателя, можно с надеждой смотреть в будущее. Разумея будущее русской культуры. И ее прошлое. И ее память. И то, как люди умеют хранить эту культуру даже в блокадных условиях. Когда нет "света и тепла". Но есть другой свет и другое тепло… Впрочем, зачем я объясняю это?

Глава 1. "Некуда. Катастрофа в начале пути"

Читатель 1980-х годов, пожелавший прочесть "Некуда", должен был взять издание тридцатилетней давности: позднейших не было. До него – тоже вакуум, полувековой. Само это издание, вышедшее в 1956 году в составе известного лесковского одиннадцатитомника и чуть не на весь XX век у нас единственное, вызвало гнев "Литературной газеты", пожалевшей бумаги на этот "отвратительный роман, беспомощный в художественном отношении и возмутительный по своей реакционности". Помянули еще раз знаменитую инвективу Писарева, отлучившего Лескова от литературы. Присоединились: "Некуда" – "гнуснейший пасквиль".

Потянуло дымком от остывших, казалось, углей: значит, еще тлеет, еще может вспыхнуть?… Нет, не вспыхнуло. Никто не ответил "Литературной газете", не возразил, не подхватил. Отошло.

Отошло это горячее дело в сферы академического литературоведения. В тенистых лабиринтах диссертаций, в спокойных заводях "Ученых записок", в нонпарельных отвалах комментариев взвешивают сегодня куски остывшей лавы. На академических весах воспаленная злость, с которой написал Лесков "углекислых фей" московского либерализма и "архаровцев" из петербургских радикальных "общежитий" начала 1860-х годов, кое-как уравновесилась "идеальными" героями: самоотверженным революционером Райнером, честной нигилисткой Лизой Бахаревой и пылким Юстином Помадой, положившим жизнь в польском восстании. Тихо и методично совершилось то, к чему неистово взывал Лесков все три десятилетия, какие ему суждено было прожить после столь бурного начала; восстановлен аптечный баланс: от "оголтелой реакционности" автор "Некуда" вроде бы отчищен.

Никто не станет спорить сегодня с этой полезной работой. Но, вслушиваясь в мирную тишину после драки, что кипела вокруг этого текста непрерывно на протяжении первых полуста лет, поневоле ловишь себя на ощущении какой-то неожиданно "тихой смерти", его настигшей. Или летаргии, странным образом оборвавшей бурю. Или мертвой точки, в которой вдруг уравновешиваются силы, рвущие организм.

Характерный эпизод. В 1956 или 1957 году роман "Некуда" прочел в одиннадцатитомнике биолог Александр Любищев. Потрясенный несправедливостью откликов прессы (он нашел их в комментариях), Любищев написал весьма трезвую статью в защиту "Некуда" как антинигилистического гражданского поступка Лескова, причем с полным признанием явных художественных слабостей текста (то есть без всякой его апологии). Статья лет пятнадцать пролежала в столе Любищева до его смерти в 1972 году. Напечатана она была еще через пять лет в затерянном среди снегов журнале "Север". Отклика статья не получила, хотя к тому времени повесть Д. Гранина сделала А. Любищева фигурой достаточно известной.

Вот так: до 1977 года не опубликовано как "непривычное"; в 1977-м опубликовано без всякого резонанса: уже "неинтересно".

Странная судьба у этой лесковской книги.

Издательский вакуум. Со времен "Полного собрания" Лескова, в 1902 году вышедшего приложением к "Ниве".

А ведь до того – полдюжины изданий прижизненных: Лесков упрямо печатал свой заклейменный роман. Не будем переоценивать читательский резонанс тех давних книг: кипели большею частью литературные круги. Ни первое отдельное издание 1865 года, сброшюрованное Э. Арнгольдом из свеженьких еще журнальных оттисков "Библиотеки для чтения", ни два года спустя выпущенный Маврикием Вольфом трехтомник с микешинской гравюрой на обложке, ни суворинские отдельные издания 1879 и 1887 годов, ни соответствующий том суворинского же Собрания сочинений Лескова, вышедший в 1889 году, ни лесковские собрания, выпущенные Адольфом Марксом в 1897 и 1902 годах и широко читавшиеся на рубеже веков, – ни одно из этих изданий не вывело роман Лескова на тот простор народного чтения, который уготован был, скажем, "Левше" или "Тупейному художнику". И все-таки резок контраст: восьмидесятилетний вакуум после полувека непрерывных изданий…

Вакуум – и в смежных искусствах, вообще-то весьма жадных к лесковскому слову. За сто двадцать лет – единственная иллюстрация, правда, сделанная знаменитым Михаилом Микешиным, – та самая обложка к вольфовскому изданию 1867 года, о которой Василий Слепцов писал с непередаваемым ядом: на виньетке нарисован "сам г-н Стебницкий, который подает руку девушке, стоящей на скале и совершенно готовой упасть в пропасть, если б не стоял тут честный автор этого честного романа…" Положим, у Слепцова были свои причины для раздражения, но в микешинской обложке впрямь есть что-то и раздражающе-благостное, и странно не вяжущееся с текстом. Художник вознес в пространство романтическую скалу, на которой в живописных позах расставил на краю пропасти несколько патетических фигур; внизу – острые скалы с назидательной надписью: "1863–1864" (то есть: время "новых людей"); из-за горизонта – далекое солнце, которого люди не видят; над ними, в высоком просторе неба, – название романа, которому художник от своего темперамента прибавил восклицательный знак: "Некуда!" В стылой законченности этой гравюры куда больше от известного микешинского памятника тысячелетию России, тогда же сделанного, или от иллюстраций к Библии работы Доре, тогда широко популярных, – чем от горячего, яростного, захлебывающегося и "несправедливого" лесковского текста. Лесков впоследствии говорил, что это он сочинил им виньетку; говорил в шутку, подтрунивая над художником. А ведь было что прикрывать шуткой: хоть и сделана "виньетка" с авторской подсказки – совсем далека она от плоти лесковского романа, и более всего в ней поражает отсутствие живой связи с текстом. Микешин сделал вариант обложки: над обрывом – одинокая женская фигура, глаза завязаны, руки расставлены (эскиз сохранился у художницы Н. В. Красовитовой). Кто-то забраковал этот вариант. Вольф? Сам Микешин? Лесков?

Нет контакта и на театре. За сто двадцать лет – единственная же (зафиксированная историками сцены) попытка, полудомашняя-полуученическая: в феврале 1918 года Николай Массалитинов срепетировал во Второй студии МХТ что-то вроде "попурри" из классики: сценка из Тургенева, сценка из Достоевского, сценка из Лескова. Взяли из "Некуда" – приезд Лизы Бахаревой в монастырь к игуменье Агнии. Молоденькие актрисы (Телешова, Оттен, Краснопольская) что-то сыграли; приглашенные на представление знатоки что-то сказали (они сказали: скучно, вяло, неактуально, более всего это относилось именно к сцене из "Некуда"). Студийцы показали свое "попурри" еще пару раз в марте, после чего оно кануло в Лету.

Никаких экранизаций, радиопостановок, чтецких исполнений.

Первый роман Лескова, взорвавшийся когда-то подобно бомбе, ушел в лагуны культуры.

Может быть, всемирная слава его автора, взошедшая в новом веке и непрерывно теперь возрастающая, в конце концов вытащит и эту книгу из тени библиотечных хранилищ, и новые поколения прочтут ее по-новому (такое бывает в жизни книг), – но та драма, которая совершилась с этой книгой при жизни старых поколений, по-своему завершена.

В нее интересно всмотреться, потому что драмой этой, в сущности, определилась писательская судьба Лескова. Вне этой драмы он не стал бы тем, кем стал. Лескова вне ее просто не понять.

Хотя к этой драме своей, подкосившей его на первых же шагах литературного пути, он пришел уже достаточно зрелым человеком.

Ему было за тридцать. Впоследствии, пытаясь объяснить себе произошедшую катастрофу и мучительно беря на себя часть вины, – он пытался непроизвольно уменьшать свой тогдашний возраст, он говорил о своем первом романе как о юношеском опыте, – но это не так. Не юношей явился он в журналистику и литературу, когда в начале 1861 года переехал в столицу: одиннадцать лет "казенных палат" Орла и Киева многого стоили; три года частной службы у коммерсанта Шкотта, когда Лесков исколесил Россию, стоили еще больше. Правда, университетского образования не было. Это сильно подрывало позиции дебютанта в столичном обществе, где молодые разночинцы уже начинали с азартной запальчивостью своего многознания атаковать идеалистов старой, "тургеневской" школы; без университетской брони в эти ристалища выходить было тогда рискованно; однако Лесков выходил, и весьма дерзко. Магистры и профессора "обеих столиц" посматривали на него свысока; Боборыкин, еще не остывший от лекций Бутлерова в Казани и от двух факультетов Дерпта, считал его "бывалым наблюдателем", не более; Дмитрий Минаев находил в Лескове нечто бурсацкое; его принимали как знатока провинции; впрочем, знание "углов" было в ту пору в цене: именем Гоголя и Белинского натуральная школа только что повернула литературу к социальной злобе дня. Лесков начал как очеркист и как очеркист – в "полсезона"! – завоевал себе место и среди либеральной, и среди "красной" журналистики обеих столиц.

Либералы приняли его в Москве. Евгения Тур, широко известная беллетристка, демократизировавшаяся "аристократка, певшая дифирамбы "учителям-плебеям"", привлекла Лескова в газету "Русская речь", вокруг которой надеялась объединить "просвещенных людей". (Три года спустя именно с Евгении Тур начнется скандал – именно с этого камешка пойдет лавина). Редактирует "Русскую речь" молодой либерал Евгений Феоктистов, ученик Грановского, друг Тургенева, сотрудник блистательного "Современника". (Двадцать лет спустя Феоктистов – начальник Главного управления по делам печати, чиновник, задушивший "Отечественные записки" и "Голос", запретивший Толстого, а там и самого Лескова пустивший под нож…) И еще один молоденький журналист, начинающий рядом с Лесковым в "Русской речи", достоин нашего внимания, – это недавно освоившийся здесь воронежец, провинциал "из народных учителей" Алексей Суворин. (Много лет спустя, на вершине журналистской, издательской, государственной славы A. C. Суворин напишет о тех временах: "Лесков пылал либерализмом и посвящал меня в тайны петербургской журналистики; он предлагал мне изучать с ним Фурье и Прудона…" Заметим эту подробность).

Теперь о Петербурге. Аккредитованный там в качестве корреспондента московской газеты, Лесков вхож; в кружки, где встречается с радикалами покраснев Фурье и Прудона. Елисеев, Шелгунов, Слепцов, Левитов – вот круг Лескова в столице (последние двое – тоже сотрудники "Русской речи"). Санкт-петербургский обер-полицмейстер включает в свой реестр следующую запись: "Елисеев. Слепцов. Лесков. Крайние социалисты. Сочувствуют всему антиправительственному. Нигилизм во всех формах". (Так что же? Потом скажут: Лесков отступился, он ренегат).

Есть свидетельство, что к Слепцову и открытой им женской "Знаменской коммуне" Лесков относился шутливо, но не злобно. Коммуна эта, организованная по свежему рецепту из романа "Что делать?", просуществовала считанные месяцы и распалась из-за идейных споров между "бурыми", то есть истинными нигилистками, и пришедшими в нигилизм "аристократками" (среди последних Лесков некоторым симпатизировал, в частности, Марии Коптевой). Были в коммуне трудности и житейского порядка: прислуга воровала; ее прогоняли; уволенные в отместку пускали сплетни о своих бывших хозяевах; шел слух чуть не о свальном грехе; у подъезда дома Бекмана на Знаменке, где жили коммунары, маячил городовой. Верить ли этим сплетням? Корней Чуковский, написавший о Слепцове великолепную работу и действительно влюбленный в этого "кумира молодежи 1863 года", вождя "разночинцев второго призыва", – даже Чуковский защищает его с трезвой осторожностью: то была "клевета его партийных врагов, воспользовавшихся его пагубной слабостью к женщинам, чтобы набросить тень на основанный им фаланстер". Пагубная слабость, стало быть, наличествовала. Лесков, надо сказать, этой слабостью тоже пользовался, и достаточно простодушно; много лет спустя он писал (между прочим – Суворину): "Весь тот период был сплошная глупость… Слепцовские коммуны – "ложепеременное спанье" и "утренний чай втроем". Вы ведь никогда не были развратны, а я и в тот омут погружался и испугался этой бездны". Раз так, то у Лескова действительно не было причин относиться к слепцовской коммуне злобно, хотя для "шутливости" причины явно были (именно в этом пункте злоба романа "Некуда" более всего оскорбила радикалов два года спустя, сам Слепцов, узнавши себя в Белоярцеве, нашел способ объявить в печати: "Личность г-на Стебницкого я не имею удовольствия знать…").

Но если с петербургскими радикалами у Лескова не вышло душевного контакта, то с революционно настроенными людьми иного толка такой контакт был. Ближайший друг – Артур Бенни, приведенный к Лескову Андреем Нечипоренко (Нечипоренко, который, можно сказать, еще хранил тепло герценовского рукопожатия, вскоре сел под арест по обвинению в связях с "Колоколом", он выдал сообщников и умер в страшных терзаниях; его Лесков не любил). Артура Бенни, "полуполяка", "полуеврея", "полуангличанина", "полунемца", пытавшегося вести в России революционную пропаганду и тоже, между прочим, организовавшего коммуну, – потом его выслали вон, и он в конце концов погиб в отряде гарибальдийцев, – этого человека Лесков любил преданно и посвятил ему впоследствии большой очерк. (Все это не помешало либеральной публике, не имевшей сил разбираться в хитросплетениях столь сложной судьбы, считать Артура Бенни агентом III отделения; впрочем, в агенты она записала и самого Лескова. Однако для этого должен был появиться роман "Некуда"…)

Вопрос, который встает перед нами в этой довольно запутанной ситуации: каким же это образом столь пылкое сочувствие "нигилизму во всех формах" и революционерам вроде Бенни соединялось у Лескова с яростной ненавистью к петербургским радикалам – к так называемым "людям дела"?

Сам он решал вопрос так: есть нигилисты плохие и есть хорошие. Эта мысль, мучительной неразрешимостью прошедшая через всю жизнь Лескова, изложена им при начале работы над романом "Некуда" в рецензии на роман Чернышевского "Что делать?". Ниже мы еще отдадим должное тому парадоксу, что человек, которому предстоит в ближайшие месяцы прослыть грозой нигилистов, выступает в поддержку их вождя. Попробуем сначала вдуматься в суть вопроса.

"Я знаю, что такое настоящий нигилист, но я никак не доберусь до способа отделить настоящих нигилистов от шальных шавок, окричавших себя нигилистами…" Он искренне думал так. Но мы, – зная жизнь Лескова, – мы все-таки должны признать сегодня, что он, увы, ошибался. Он не знал "настоящих нигилистов". Ни в начале пути, когда писал эти строчки. Ни через десять лет, когда изображал в качестве положительного нигилиста пресно-добродетельного майора Форова из романа "На ножах". Ни в конце жизни, когда писал о "превосходных людях освободительной поры", которым "мешали Белоярцевы". Лесков никогда не узнал и не понял настоящего нигилизма. А если бы он его понял, это вряд ли доставило бы ему радость. Если бы он не застрял на процедурном вопросе отделения овец от козлищ, то есть "настоящих нигилистов" от "шальных шавок" и "архаровцев", ему пришлось бы отвечать на вопрос более существенный: откуда в самом деле напасть такая, что вечно липнут к нигилизму "шавки" и "архаровцы"?

Назад Дальше