И. С. Тургенев. Его жизнь и литературная деятельность - Евгений Соловьев 4 стр.


"Стиль в поэме обнаруживает необыкновенный поэтический талант; а верная наблюдательность, глубокая мысль, выхваченная из тайника русской жизни, изящная и тонкая ирония, под которою скрывается столько чувства, – все это показывает в авторе, кроме дара творчества, сына нашего времени, носящего в груди своей все скорби и вопросы его. Об оригинальности мы не говорим: она то же, что талант – по крайней мере, без нее нет таланта. Многие найдут в поэме следы подражания Пушкину и особенно Лермонтову: это не удивительно, ибо живая историческая последовательность литературных явлений всегда смешивается толпою с холодной и бездушной подражательностью. Но люди мыслящие понимают, что быть под неизбежным влиянием великих мастеров родной литературы, проявляя в своих произведениях упроченное ими литературе и обществу, и рабски подражать – совсем не одно и то же: первое есть доказательство таланта, жизненно развивающегося, второе – бесталантности".

Далее Белинский, определяя сущность таланта Тургенева, заметил, что основой его является "глубокое чувство действительности".

Легко понять, как такой отзыв должен был подействовать на молодого писателя. "Силы его удесятерились". Он почувствовал, что "любит весь свет", а больше всего на свете – Белинского. Он тут же дал себе клятву "сойтись с ним" и сделаться его "другом и учеником".

Очень может быть, что в настоящее время отзыв Белинского о "Параше" покажется слишком восторженным. Если в юношеской поэме и были красивые места, прелестные описания природы, то были, разумеется, и существенные недостатки, например, ненужные и неудачные остроты, растянутость, бледность красок в драматических сценах, отсутствие страстности и художественной полноты. Тургенев, вообще говоря, развивался очень медленно. Только тридцати лет он стал настоящим писателем и впервые ("Хорь и Калиныч") проявил свой огромный талант. Раньше он только пробовал: сочинял стихи и драмы и, гоняясь за эффектами, брал даже сюжеты из испанской жизни ("Неосторожность"), комично вплетая в них русские либеральные тенденции. "Параша" сыграла громадную роль в жизни самого Тургенева и ровно никакой в истории русской литературы. Забыть ее можно с таким же правом, с каким, например, "Ганса Кюхельганца" Гоголя. Белинский переоценил художественные достоинства поэмы, но он угадал талант, он угадал новое огромное дарование и приветствовал "Парашу" с таким же восторгом, как "Петербургские углы" Некрасова, "Бедных людей" Достоевского, "Обыкновенную историю" Гончарова. Мы же, имея перед собой "Отцов и детей", смело можем не останавливаться на "Параше".

По одному пункту, впрочем, можно сказать несколько слов. Я имею в виду и западническую тенденцию рассказа, и западнические взгляды автора. Что такое западничество? Теперь это не более, как один из моментов, пережитых "бедной русской мыслью", одно из увлечений чисто теоретических, очень полезных в свое время, ненужных в наши дни. Говоря так, я не забываю, что западниками были Белинский, Грановский, Кавелин, но думаю, что западники вроде них были бы теперь излишним анахронизмом. Мы уже имеем больше права критически относиться к европейской жизни, чем они, и стоять на той точке зрения, к какой перешел в конце Герцен, с какой Добролюбов смотрел на Кавура. Это точка зрения экономического реализма прежде всего. Если мы как западники можем хотеть свободы личности, то мы знаем в то же время, что в Европе эта свобода далеко еще не осуществлена, в доказательство чего можно привести рабочий и женский вопросы. Но в 40-е годы, когда существовало крепостничество, когда генерал постороннего ведомства читал на улицах нотации каждому встречному и поперечному, когда надо было бороться с "ложновеличавым" или попросту "барабанным" направлением литературы, политики, самой жизни, когда идея русского патриотизма смущала лучшие умы (Аксакова, Киреевского, Хомякова), – быть западником значило быть передовым человеком. Жизненный смысл западничества – прежде всего в его противодействии славянофильству, в его критицизме. Недостаток славянофилов – прежде всего в их самодовольстве, в полнейшей невозможности осуществить их стремления. Славянофилы, требуя уничтожения крепостничества, были правы, велики, мудры. Те же славянофилы, уверяя, что формы западной культуры вредны для нас, что русский народ призван совершить нечто особенное и важное, а именно обновить человечество, грешили тем, что породили самохвальство и боязнь мысли.

Западники говорили: европейская культура выше нашей русской; все, что есть хорошего в нашей жизни, взято нами у Европы; мы должны твердо держаться пути, указанного нам Петром Великим. В этих словах заключалась не только верная (отчасти) мысль, но и программа деятельности. Подобной программы не было у славянофилов, страдавших, между прочим, склонностью к звучным фразам. Они не любили Петербурга и восторгались Москвой; они считали вредной реформу Петра и звали назад, к укладам русского народоправства (вече, Соборы и пр.), как будто можно было вернуться туда; они верили, что в области духа русские скажут последнее слово, и вместе с тем сами отличались туманностью и неопределенностью мысли; они по-детски дорожили формой в одежде, в языке, в религии; они думали, что надеть сарафан или красную кумачную рубаху – значило уже сделать что-то такое важное. Люди даровитые, честные, они, однако, не завещали нам ничего ценного, и причина этого заключалась в том, что славянофилы сами не знали хорошенько, чего они хотели. Припоминаю по этому поводу смешной анекдот. Однажды на балу К. Аксаков горячо убеждал какую-то даму бросить парижские моды и облечься в сарафан. К разговаривавшим подошел московский генерал-губернатор, при котором Аксаков продолжал – и еще с большим увлечением – развивать свои мысли. Один из гостей, проходя мимо Чаадаева, по обыкновению стоявшего в стороне и иронически улыбавшегося, спросил: "О чем это Аксаков говорит с генерал-губернатором?" – "Не знаю, право, – отвечал Чаадаев, – но кажется, Константин Сергеевич убеждает генерала снять мундир и надеть вместо него сарафан". Si non e vero…

"Казалось, – говорит Анненков, – сама история, наметившая для России два столичных центра, тем самым указала два противоположных пункта, с которых должны были вспыхнуть все эти споры и искания общественных основ и идеалов. Все общество распалось на два враждебных лагеря. Одни, "москвичи", "славяне" или "славянофилы", с особенным азартом отстаивая сначала все без исключения русское, давая всем пришлым элементам, за исключением византийского, самое ничтожное значение в развитии государства, смотрели подчас на них, как на несчастие, помешавшее народу выразить всю свою сущность, доходили при этом до крайностей в идеализации этого народа, превознося чрезмерно смирение, кротость, мудрость; утверждали даже, что земля русская удобрялась для истории не как земля западных народов кровью населения, а только слезами его. С этой стороны выдвинулся целый ряд талантливых вожаков мысли, как К. Аксаков, Киреевский, Хомяков, которые с большим умением отстаивали свои идеи национальности в тогдашнем журнале "Москвитянин". В свою очередь зло и с большим знанием дела им отвечала петербургская партия "западников", органом которых с 1840 года сделались "Отечественные записки", где в то время начали писать Белинский, Грановский. Эти, напротив, влиянию посторонних, пришлых национальностей отводили значительное место в образовании всего Московского государства, в определении хода всей его истории, при этом в своей резкой проповеди общечеловеческого развития, законы которого одинаковы, как они утверждали, для всех стран, доходили иногда до отрицания всяких народных отличий. Живой спор этот положил резкую печать разделения на две партии не только на тогдашнюю журналистику, но даже и на все читающее общество. Нужно было видеть тот восторг, то яркое пробуждение общества, когда в 1843 году молодой и талантливый историк Грановский выступил со своими замечательными публичными лекциями.

Я еще застал, – продолжает П.В. Анненков, – ученое и, так сказать, междусословное торжество, происходившее в Москве по случаю первых публичных лекций Грановского, собравшего около себя не только людей науки, все литературные партии и обычных восторженных своих слушателей – молодежь университета, – но и весь образованный класс города – от стариков, только что покинувших ломберные столы, до девиц, еще не отдохнувших после подвигов на паркете, и от губернских чиновников до неслужащих дворян… Большинство слушателей понимало его хорошо, так поняло оно и лекцию о Карле Великом, на которую я и попал… Когда, в заключение своих лекций, профессор обратился прямо от себя к публике, напоминая ей, какой необъятный долг благодарности лежит на нас по отношению к Европе, от которой мы даром получили блага цивилизации и человеческого существования, доставшиеся ей путем кровавых трудов и горьких опытов, – голос его покрылся взрывом рукоплесканий, раздавшимся во всех концах аудитории".

Разумеется, что не раз делавшиеся попытки примирить западников и славянофилов не приводили ни к чему. Славянофильство – учение сердца, подчас по-маниловски настроенного (например у Загоскина), – не шло ни на какие соглашения; оно, по-видимому, отвечало потребности русского человека восторгаться хотя бы такою смутною вещью, как русская подоплека или старорусское народоправство. Теперь славянофильство окончательно выдохлось и никогда не залечит ударов, нанесенных ему Белинским, Герценом, Тургеневым и особенно Вл. Соловьевым ("Национальный вопрос", 2 т.). Но выдохлось и западничество, ибо основа его была чисто теоретическая, отвлеченная. Европейская культура выше нашей, но основного зла европейской культуры – экономического неравенства и борьбы классов – чистые западники, как, например, Тургенев и Грановский, видеть не хотели. Свобода науки и исследования, веротерпимость, свобода слова и мысли были в их глазах настолько ценными благами, что в стремлении к ним они полагали смысл гражданской деятельности каждого образованного человека.

Самым ценным элементом западничества является его критицизм, вытекавшим из сопоставления русских форм жизни с европейскими, и практичность. Западник знал, что ему делать и как ему делать. Жизнь на его стороне, и каждый день – хотим ли мы этого или не хотим – наша культура сближается с европейской. Это-то и заставляет оставить симпатичную и высокую идею русского мессианизма, так как до сей поры держится в тайне, в чем сущность этого мессианизма и когда для него наступит время.

Отвращение к крепостничеству, поездка за границу, дружба с Грановским и Станкевичем, любовь к европейской литературе сделали Тургенева западником. Влияние Белинского могущественно действовало в том же направлении. Я перехожу теперь к этому влиянию и замечу предварительно, что близость к Белинскому – самое поэтичное и лучшее, что было в его жизни.

"Возвратившись в Петербург из Спасского (летом 1843 года), – пишет Тургенев, – я отправился к Белинскому, и знакомство наше началось. Он вскоре уехал в Москву – жениться – и потом поселился на даче в Лесном. Я также нанял дачу в первом Парголове и до самой осени почти каждый день посещал Белинского. Я полюбил его искренне и глубоко; он благоволил ко мне…

Когда я познакомился с ним, его мучили сомнения. Эту фразу я часто слышал и сам применял ее неоднажды, но действительно и вполне она применялась к одному Белинскому. Сомнения его именно мучили его, лишали его сна, пищи, неотступно жгли и грызли его; он не позволял себе забыться и не знал усталости; он денно и нощно бился над разрешением вопросов, которые сам задавал себе. Бывало, как только я приду к нему, он, исхудалый, больной (с ним сделалось тогда воспаление в легких и чуть не унесло его в могилу), тотчас вставал с дивана и едва слышным голосом, беспрестанно кашляя, с пульсом, бившим сто раз в минуту, с неровным румянцем на щеках, начинал прерванную накануне беседу. Искренность его действовала на меня, его огонь сообщался и мне, важность предмета меня увлекала; но, поговорив часа два-три, я ослабевал, легкомыслие молодости брало свое, мне хотелось отдохнуть, я думал о прогулке, об обеде, сама жена Белинского умоляла и мужа, и меня хотя немножко погодить, хотя на время прервать эти прения, напоминала ему предписание врача… но с Белинским сладить было нелегко. "Мы не решили еще вопроса о существовании Бога, – сказал он мне однажды с горьким упреком, – а вы хотите есть!.."

Сознаюсь, – продолжает Тургенев, – что, написав эти слова, я чуть не вычеркнул их при мысли, что они могут возбудить улыбку на лицах иных из моих читателей… Но не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Белинский произнес эти слова, и если при воспоминании об этой небоязни смешного улыбка может придти на уста, то разве улыбка умиления и удивления.

Лишь добившись удовлетворившего его в то время результата, Белинский успокоился и, отложив размышления о тех капитальных вопросах, возвратился к ежедневным трудам и занятиям. Со мною он говорил особенно охотно потому, что я недавно вернулся из Берлина, где в течение двух семестров занимался гегелевской философией, и был в состоянии передать ему самые свежие, последние выводы".

Лето 1843 года закрепило дружеские отношения, конец которым был положен лишь смертью Белинского. Несомненно, что он имел на Тургенева большое нравственное влияние, все равно как и на других членов своего кружка, на Некрасова например. Напомню, что сказал однажды последний: "Заняться своим образованием у меня не было времени, надо было думать о том, чтобы не умереть с голоду. Я попал в такой литературный кружок, в котором скорее можно было отупеть, чем развиться. Моя встреча с Белинским была для меня спасением… Что бы ему пожить подольше!.. Я бы был не тем человеком, каким теперь…" Спасать Тургенева было не от чего, но такие люди, как Белинский, укрепляют правду в сердцах всех, кто сходится с ними. Любопытно, между прочим, что к Тургеневу Белинский относился по-отечески и зачастую журил его за барские замашки, за юношескую хвастливость, подчас и за фразерство. Передам несколько эпизодов. Однажды, например, Тургенев занял денег у Некрасова и долго не отдавал, так как сам сидел без гроша. Об этом рассказали Белинскому. Он, придя к Панаевым, как нарочно встретил там Тургенева, собиравшегося идти обедать к Дюссо. Белинский знал, что обыкновенно по четвергам в этот модный ресторан сходилось много аристократической молодежи обедать, и накинулся на Тургенева: "К чему вы разыгрываете барина? Гораздо проще было бы взять деньги за свою работу, чем, сделав одолжение человеку, обращаться сейчас же к нему с займами денег. Понятно, что Некрасову неловко вам отказывать, и он сам занимает для вас деньги, платя жидовские проценты. Добро бы вам нужны были деньги на что-нибудь путное, а то пошикарить у Дюссо…" И пошел, и пошел. Тургенев очень походил на провинившегося школьника и возразил: "Да ведь не преступление я сделал; я ведь отдам Некрасову эти деньги… Просто необдуманно поступил". – "Так вперед обдумывайте хорошенько, что делаете; я для этого и говорил вам так резко, чтобы вы позорче следили за собой". Такие нагоняи Тургеневу приходилось получать нередко. "Разносил" его Белинский также за лень и неаккуратность.

"В 1848 году, – рассказывает Головачев в воспоминаниях, – Тургенев, вернувшись поздней осенью из деревни, шумно выражал свою радость по поводу задуманного издания "Современника". Белинский ему заметил:

– Вы не словами высказывайте свое участие, а на деле.

– Даю вам честное слово, что я буду самым ревностным сотрудником будущего "Современника".

– Не такое ли даете слово, какое вы мне дали, уезжая в деревню, что, возвратясь, вручите мне ваш рассказ для моего "Альманаха"? – спросил ироническим тоном Белинский.

– Он у меня написан для вас, только надо его обделать…

– Лучше уж прямо бы сознались, что он не окончен, чем вилять.

– Клянусь вам, что осталось работы не более, как на неделю.

– Знаю я вас, пойдете шляться по светским салончикам. Кажется, не мало времени сидели в деревне и то не могли окончить.

Тургенев клялся, что с завтрашнего утра засядет за работу и, пока не окончит, сам никуда не выйдет и к себе никого не примет. Белинский на это ответил:

– Все вы одного поля ягодки, на словах любите разводить бобы, а чуть коснулось дела, так не шевельнут и пальцем… да и я-то хорош гусь, кажется, не первый день вас знаю, а имел глупость рассчитывать на ваше обещание… Ну, смотрите, Тургенев, если вы не сдержите своего обещания, что все вами написанное будет исключительно печататься в "Современнике", то так и знайте, – я вам руки не подам, не пущу на порог своего дома!

Все присутствующие улыбались на угрозы Белинского".

Разумеется, на нагоняи, получаемые от Белинского, никто никогда не обижался, хотя порою он пробирал довольно сердито. Раз он жестоко набросился на Тургенева, когда узнал, что тот в "великосветских салончиках" уверяет "дам и кавалеров", будто бы не берет литературного гонорара и помещает свои произведения даром. "Да как вы решились сказать такую пошлость, вы, Тургенев!.. Да разве это постыдно – брать деньги за собственный труд? Или по вашим понятиям только тунеядец может быть порядочным человеком?" – волновался Белинский, нагоняя на лицо умного русского барича краску стыда и раскаяния.

Назад Дальше