Ахматова горько жаловалась, что муж придирается к ее стихам, и оставляла все как есть. На "башне" она продолжала оставаться желанной гостьей, подружилась с Верой Шварсалон и усиленно вникала в ивановскую проповедь вакхического стихийного и беззаконного безумья как необходимого условия вдохновенного творчества:
– Наше восприятие прекрасного слагается одновременно из восприятия окрыленного преодоления земной косности и восприятия нового обращения к лону Земли… Туда, за низвергающимися, кипящими в бездонности силами, в пропасть, зияющую мутным взором безумья!.. Это царство не знает межей и пределов. Все формы разрушены, грани сняты, зыблются и исчезают лики, нет личности. Белая кипень одна покрывает жадное рушенье вод. В этих недрах чреватой ночи, где гнездятся глубинные корни пола, нет разлуки пола… В ней становление соединяет оба пола ощупью темных зачатий. Эта область – поистине берег "по ту сторону добра и зла"…
Зачарованная, она возвращалась в Царское Село, где Гумилев поднимался навстречу с исчерканной рукописью:
– Вот тут, я думаю, следует выразиться точнее…
Между тем после появления стихов Ахматовой в апрельском "Аполлоне" баллада о "сероглазом короле" стала кочевать, переписанная от руки, по девичьим альбомам в губерниях и уездах, грозя заполнить собой всю Империю. Открытый вечер поэтов-дебютантов в "Обществе ревнителей художественного слова" превратился в ахматовский бенефис, где прочие участники – Алексей Скалдин, Владимир Волькенштейн, Маргарита Моравская, Владимир Пяст, Сергей Радлов – подавались как пестрый гарнир к ожидаемому всей публикой основному блюду. Впервые пережив публичные овации и восторг, Ахматова уже не владела собой.
– Вот тут, я думаю, следует поискать какую-то иную рифму…
– Ничего я не буду искать! Все равно мои стихи лучше твоих! – и выдала вдобавок все, что слышала на "башне" о невежестве и малой образованности Гумилева.
"Он страшно обиделся, – вспоминала Ахматова. – Я потом говорила, что не лучше, что хуже, что это я так сказала – но… Ничего не помогало. Он очень обиделся". Подвергнутая бойкоту на Бульварной, Ахматова ринулась за утешением и советом на Таврическую улицу. Величавая Вера Шварсалон ласково склонилась над плачущей, утешая, а Иванов, улыбаясь, с настойчивой вкрадчивостью заговорил, как трудно найти общий язык с тем, у кого слова – не эхо иных звуков, о которых не знаешь, откуда они приходят и куда уходят… Отводя душу, Ахматова раскрылась, что уже год ведет дивную французскую переписку с неким молодым парижским художником.
– Так вот и поезжайте же к нему, к этому художнику… А Гумилева бросьте. Может, хоть этим Вы его сделаете человеком.
Вновь на Бульварной, Ахматова решительно объявила, что немедленно уезжает… к матери в Киев. Раздосадованный Гумилев, швырнув перо, поклялся не притрагиваться больше к ее стихам:
– Не веришь мне – не надо. Хочешь, я напишу Брюсову? Ему-то ты поверишь?
На перроне, провожая жену, он продолжал недоумевать:
– Что за прихоть! Мы ведь с тобой должны быть в Слепневе!
Ахматова заверила, что в Киеве прогостит недолго, недели две. А вскоре на Таврическую из Казáтина, завершающего первый железнодорожный перегон от Киева к юго-западным границам Империи, на имя Веры Шварсалон пришло лаконичное письмо: "Еду и пишу Вам".
Тут же были стихи:
Твоя печаль, для всех неявная,
Мне сразу сделалась близка,
И поняла ты, что отравная
И душная во мне тоска.
XVIII
Бежецк и Слепнево. Варвара Лампе. Семейство Кузьминых-Караваевых. Традиции усадебного быта. Племянницы Мария и Ольга. Несостоявшаяся встреча. Болезнь Маши Кузьминой-Караваевой. В Борисково. Дмитрий и Елизавета Кузьмины-Караваевы. Владимир Неведомский. Возвращение Ахматовой. В Подобине. "Бродячий цирк" и commedia dell'arte. С Ахматовой в Москве. Письмо Веры Неведомской. Москва, Ярославль и вновь Слепнево. "Любовь-отравительница". Убийство Столыпина.
Восьмичасовой поезд с петербургского Николаевского вокзала прибывал в Бежецк в шесть часов утра. Лошади уже ждали: кучер Василий принялся усаживать Гумилева в допотопный шарабан. Потянулись ладные купеческие домики (город был зажиточным), мелькнула река, изящно перетянутая мостом, и белая колокольня храма на прибрежном погосте. За городом открылась знакомая огромная равнина с редкими холмами и чернеющей полосой далекого леса. До Слепнева отсюда было девять верст. В родовой усадьбе, повидавшей разных хозяев, теперь утвердилась на постоянное жительство тетка Гумилева, семидесятидвухлетняя Варвара Ивановна Лампе, старшая из трех сестер Львовых. Необыкновенная красавица в молодости, Варвара Ивановна оказалась героиней любовной истории, словно сошедшей со страниц романтической беллетристики: расквартированный в уездном Бежецке лейб-гвардии уланский полк; молодой командир-улан Фридольф Янович Лампе; вспыхнувшая взаимная страсть и счастливый брак, преградой которому не смогла стать даже спесь прибалтийских аристократов, родителей жениха. После прибавления семейства лейб-гвардейский офицер, обратившись в нежнейшего мужа и отца, вышел на статскую службу, но смертельное поветрие в Царицыне безвременно сразило его, оставив безутешную вдову до конца дней носить, не снимая, траур. Судьба их дочери Констанции писана уже пером желчного реалиста: мечтательная юность, московская консерватория, солидное приданое, придирчивый и неверный супруг, скучные будни, частые ссоры, трое детей. Ныне муж Констанции Фридольфовны, подполковник в отставке Александр Дмитриевич Кузьмин-Караваев, служил по Министерству путей сообщения, был в постоянных отлучках, постаревшую жену едва замечал, на выросших дочерей и сына внимания не обращал вовсе, встречаясь с тещей, ворчливо бранился. Впрочем, как можно понять, и родниться со своими, не в пример более удачливыми братьями, железнодорожный чиновник имел мало охоты. По крайней мере, родовую усадьбу Кузьминых-Караваевых Борисково (соседнюю со Слепневым) он игнорировал, предпочтя провести с семейством летний сезон у добросердечной, не чаявшей души во внучках и внуке бабушки Варвары Ивановны, вместе с Гумилевыми и Сверчковыми.
Деревня Слепнево, жители которой по сей день, как и в крепостные времена, славились жизнелюбием, плясками и склонностью к "озорству" (разбою), занимала три посада на склоне холма, застроенных приземистыми домами с высокими соломенными или деревянными крышами и маленькими окнами. Поля вокруг были сплошь засеяны овсом, рожью и льном; внизу неспешно текла речка Каменка, огибая слепневский холм с юга. Барская усадьба показалась на вершине холма. Большой помещичий дом стоял между фруктовым садом и буйным парком, над зеленью которого возвышался приметный с любой стороны единственный дуб-исполин, помнивший, вероятно, еще свирепого князя-воеводу Милюка. У заблаговременно растворенных "воротец" перед въездом с проселка на деревенскую улицу стоял в ожидании награды белобрысый и босоногий страж. Гумилев протянул ему конфету, и шарабан, пропылив по деревне, живо достиг ворот усадьбы.
Оставив молодого барина перед теплицей и огородами у бокового крыльца (парадным, с цветником и курдонером, на который вела из парка липовая аллея, пользовались только при большом съезде гостей по праздникам), кучер погнал ветхую колесницу к каретному сараю. Дом уже просыпался. Вышедшая Анна Ивановна, увидев Гумилева одного, удивилась, а узнав в чем дело, заметно расстроилась. После майского известия об отчислении младшего сына из университета (пропустив учебный год, Гумилев, даже не заикаясь об экстернате, сам написал прошение), она изменила своему обычному добродушию, недовольно косилась на вечно витающую в каких-то облаках молчаливую невестку, была необычно глуха к рассказам о путешествиях и литературной жизни и таяла, лишь когда Дмитрий и Николай – один в обнимку, а другой за ручку – ходили с ней взад-вперед по гостиной, подшучивая друг над другом (в семье это называлось "уютным кустиком"). Выходка Ахматовой была вдвойне неприятна среди установившегося в жизни всех, съехавшихся в усадьбу семейств патриархального благочиния, которое строго поддерживала помнящая старые добрые времена Варвара Ивановна Лампе.
Поднимались в восемь, в девять завтракали, расходились затем по делам до обеда – в два часа дня. В четыре часа чаевничали с пирогами или домашним печеньем, а в семь был ужин. Прежде чем сесть за стол, все ждали, пока не займет место старшая в семействе. Варвара Ивановна нарочно гримировалась под Екатерину Великую и очень любила, когда ее сравнивали с императрицей. Вокруг и впрямь был один XVIII век с редкими вкраплениями минувшего XIX: невообразимый диван красного дерева, гнутые стулья, кресла, обитые траченным бархатом или плюшем, аллегорические гравюры и царские портреты по темно-синим стенам, большие лампы с богатыми хрустальными подвесками, библиотека с подписными изданиями державинской и пушкинской поры, зала с фисгармонией и гигантская золотая узорчатая клетка с зеленым попугаем, которого местные крестьяне именовали "заморской птицей". Многочисленная, также на старый лад, слепневская дворня почтительно стояла у дверей. За столом младшее поколение не имело права начинать разговор, а в послеобеденное время, когда старшие отдыхали, старалось не шуметь и не затевать игры в парке. Прочие же часы разрешалось устраивать каждому по своему произволению – к услугам помимо библиотеки, фисгармонии и допотопной роскоши слепневского экипажа были верховые лошади (хотя, конечно, не такие, как при старом барине Льве Ивановиче), крокет, столб с "гигантскими шагами" и лаун-теннис. Гумилев, отдавая дань всем развлечениям, завершал очередное "Письмо о русской поэзии" для "Аполлона" и заполнял новыми стихами альбомы кузин Кузьминых-Караваевых.
Они были почти ровесниками дядюшки – двадцатитрехлетняя Мария и Ольга, которой в феврале исполнилось восемнадцать. Словно в пушкинском "Евгении Онегине", старшая была серьезна и задумчива, младшая же, подобно литературной тезке, постоянно резвилась, как ребенок, и, в восторге от своего совершеннолетия, забавляла родню рассказами о многочисленных поклонниках:
Он в четверг мне сделал предложенье,
В пятницу ответила я "да".
"Навсегда?" – спросил он. "Навсегда".
И конечно отказала в воскресенье.
Гумилев помнил обеих племянниц по Слепневу двухгодичной давности, особенно, конечно, Марию, которая с видимым интересом помогала ему разбирать фолианты XVIII века, сохранившиеся в библиотеке (Ольга в те дни была ребенком не только по нраву, но и по летам). Высокая, тонкая, голубоглазая и белокурая Маша Кузьмина-Караваева напоминала грустных богинь и ангелов Боттичелли ("светлым ангелом" ее величали и в семье), никогда не принимала участия в усадебных забавах, была пуглива и беседовала со всеми с необычайной для возраста рассудительностью. По-видимому, она была поражена, услышав рассказ Гумилева о приключениях в Амхаре и Каффе, допытываясь затем, для чего же понадобилось дядюшке совершать столь дальний и опасный путь. Гумилев, отчаявшись объяснить, прозвал рассудительную Машу "тургеневской девушкой":
Никогда ничему не поверите,
Прежде чем не сочтете, не смерите,
Никогда никуда не пойдете,
Коль на карте путей не найдете.
"Я живу здесь очень мило, – писал он на исходе второй слепневской недели Зноско-Боровскому. – Здесь две прелестные кузины, крокет, винт, верховая езда и т. д.". Приходил срок встречать в Петербурге Ахматову. В Царском Селе на Бульварной он нашел письма от Андрея Белого со стихами для "Аполлона" и от писателя Робакидзе с просьбой о публикации грузинских символистов, ответил и тому, и другому, а вечером демонстрировал Комаровскому и Ольге Делла-Вос-Кардовской купленную в дом модную мебель "птичий глаз" (серо-зеленое дерево и фарфоровые медальоны-инкрустации). О подробностях следующего дня сведений нет, но известен его итог: Гумилев (письмом или через какого-то вестника) узнал про ахматовское бегство в Париж. Тут уже и гадать было нечего – разрыв. В Бежецке Анна Ивановна была вне себя:
– Служил бы в гвардии, пошел бы по дипломатической части! Нет, стал поэтом, пропадал зачем-то в Африке, – вот и жену нашел чуднýю – себе под стать!..
Нахмурившись, Маша Кузьмина-Караваева строго и правильно, как всегда, говорила о святости семейных уз и очень сочувствовала дядюшке. Гумилев уже знал, что она с зимы стала слаба легкими и недомогает все больше и больше – лихорадочный румянец с каждым летним днем проступал отчетливее. С ней происходило что-то необычное, далекое и неземное, словно усадебная "тургеневская девушка" в темно-лиловом платье на глазах превращалась в просветленную молитвой и постом послушницу-черницу. В эти тяжелые июньские недели Гумилев постоянно искал встреч во время неизменного дневного отдыха больной, сидел в соседней комнате с книгой, открытой на одной и той же странице. Вместе они ездили в Борисково, к тамошним Кузьминым-Караваевым, и, устроив в шарабане невесомую, тихо улыбающуюся спутницу, Гумилев договаривался с прочими участниками поездки не обгонять шарабан верхом – "чтобы Машенька не дышала пылью".
Борисково, в семи верстах севернее Слепнева, как и следует вотчине рода, громкого в российской истории с XIV века, было куда внушительнее деревянной усадьбы Львовых. Огромный старинный парк, обнесенный валом и рвом, виднелся неподалеку от торгового тракта, ведущего из Бежецка на Красный Холм. Двухэтажный барский дом с флигелем и другие постройки, скрытые в глубине парка, возводились из кирпича по петербургской моде, введенной некогда светлейшим князем Потемкиным-Таврическим, – портики, колонны, купола. Теперь в этом бравом великолепии обитало обширное семейство знаменитого на всю страну думского "демократического реформатора", одного из столпов тверского земства генерал-майора Владимира Дмитриевича Кузьмина-Караваева, и его жены Екатерины Дмитриевны, урожденной русской француженки Бушен. Как и в Слепневе, тут было полно молодежи: трое хозяйских сыновей и дочь, воспитывающийся в семье племянник Митя Бушен, приживалка Марья Шмидт, а также Юрий Пиленко, брат молодой жены старшего из генеральских сыновей Дмитрия Кузьмина-Караваева.
И Дмитрий Владимирович, и его жена хорошо знали Гумилева по Петербургу. Дмитрий слыл студенческой достопримечательностью юридического факультета – как из-за облика двухметрового жука-богомола с иссохшим вдохновенным лицом средневекового инквизитора, так и в силу склонности к разрушительным общественным идеям и странным мистическим гипотезам. А Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева, урожденная Пиленко, была ближайшей подругой "аполлоновской" портретистки Войтинской (давно покинувшей невские берега) и одной из тех поэтесс, которым Гумилев в свое время особенно усиленно рекомендовал влюбленность в качестве подспорья для занятий поэзией. Впрочем, это не повлияло на установившуюся теперь дружбу: супруги Кузьмины-Караваевы, увлеченные идеями социализма, видели в браке гражданский союз единомышленников и отвергали патриархальные "предрассудки". На их вопрос о собственной жене Гумилев кратко отвечал, что та во Франции.
Об Ахматовой зашла речь и с Владимиром Неведомским, студентом-технологом, недавно отбывшим добровольную военную повинность в конной артиллерии, женившимся и получившим после кончины матери в наследство богатейшее имение Подобино, близ недавно построенного железнодорожного полустанка за Бежецком. Прослышав о новых летних соседях, легкий на ногу Неведомский поспешил лично рекомендоваться, а узнав, что в Слепневе обитает известный поэт, пришел в восторг, выпросил "Жемчуга" с автографом и, листая книгу, вслух мечтал познакомить с автором свою жену:
– Очень талантливая художница, сейчас живет за границей…
– Моя – тоже.
От Ахматовой больше месяца не приходило никаких вестей. Маша Кузьмина-Караваева трогательно утешала Гумилева, и тот, в тоске, внезапно пал на колени:
– Машенька, Вы и в самом деле ангел. Если бы не родственная близость, я, не раздумывая ни минуты, сделал бы Вам предложение руки и сердца!
Маша кротко объяснила, что подобные речи с ней вести нельзя, поднялась и оставила его. Старая нянька Кузьминых-Караваевых тут же налетела на Гумилева:
– Как же Вам не стыдно, барин, при живой-то жене!.. Что тревожите понапрасну? Не знаете что ли еще – кровью она стала харкать.
Гумилев только крепко обнял старуху. Та утерла глаза.
– Господь с Вами… нельзя сердиться на Вас…
Утром того дня, когда договорились принимать в Слепнево чету Неведомских, прямо к крыльцу на взмыленном жеребце влетел верхом один из дворовых людей:
– Приказывайте, барыня, Василию Андреичу запрягать шарабан… Слышал, толкуют в Бежецке – к слепневским господам хранцужанка приехала!..
– Постой, Николай, что за француженка? – не поняла Варвара Ивановна.
Всадник сделал таинственное лицо:
– Передают люди, что… мумия!
"Пристяжная косила глазом и классически выгибала шею", – это было единственным, что запомнилось Ахматовой по дороге из Бежецка в Слепнево.
Боль я знаю нестерпимую,
Стыд обратного пути…
Страшно, страшно к нелюбимому,
Страшно к тихому войти.
– Здравствуй, ненаглядная! – встретил жену Гумилев. – Где… за меня молилась?