Кошмарный образ растерзанного и воскресшего Распутина, вновь бредущего из своей далекой Сибири в потрясенный Петроград, внушил Гумилеву замысел повести о мужицком заговоре, положившем целью уничтожить мир европейской культуры (в лазарете он набросал первые сцены). Он чувствовал, что высвободилась какая-то первобытная разрушительная стихия, дремавшая до того, едва заметно в русском народе, и теперь все события и люди перемешались в едином непонятном движении, как невский ледоход, текущий под окнами палаты:
Взойди на мост, склони свой взгляд:
Там льдины прыгают по льдинам,
Зеленые, как медный яд,
С ужасным шелестом змеиным.
Покинув больницу, Гумилев долечивался в Царском Селе, опекаемый сестрой и племянницей (Анна Ивановна весну проводила в Слепневе, где срочно распродавала земли). Настроение было тревожное: повсюду в городе шли аресты придворных "контрреволюционеров". На Страстной неделе новые власти устроили перед окнами Александровского дворца, превращенного в тюрьму для царской семьи, шумные краснознаменные похороны "защитников свободы", погибших во время февральских беспорядков (в частности – при разгроме винных лавок). Дворцовое ведомство, ревниво следившее за образцовой чистотой городских улиц, разогнали, и все вокруг было завалено мусором и подсолнечной шелухой. Вместо обычной пестрой толпы на Оранжерейной и Парковой улицах виднелись одни серые шинели мятежных солдат, чувствовавших себя покорителями вражеской твердыни. Как и все царскоселы, Гумилев предпочитал не появляться им на глаза без особой нужды, сутками просиживая над "Подделывателями" (или "Веселыми братьями" – он еще не решил, как назвать "мужицкую повесть"). "Худой, желтый после недавней болезни, закутанный в пестрый азиатский халат, он мало напоминал вчерашнего блестящего кавалериста, – вспоминал Георгий Иванов. – Когда навещавшие его заговаривали о событиях, он устало отмахивался: "Я не читаю газет". Газеты он читал, конечно… Помню одну из его редких обмолвок на злобу дня: "Какая прекрасная тема для трагедии лет через сто – Керенский".
Думский златоуст Александр Федорович Керенский, ставший министром юстиции Временного правительства, был, действительно, самым заметным и деятельным среди новоявленных российских республиканцев – ему прочили большое будущее. Но визит "Жоржика" в Царское Село был связан, разумеется, не с политикой. Возобновленный "Цех поэтов" упорно, несмотря на все общественные катастрофы, продолжал собираться в "Привале комедиантов", у Радловых и у Михаила Струве. Правда, под впечатлением революционных потрясений, его участники стали горячими поклонниками мистических пророчеств Александра Блока, и бывшему "синдику № 1" теперь приходилось отшучиваться:
– Я чувствую себя по отношению к Блоку как герцог Лотарингский к королю Франции!
На заседании докладчики ругали Брюсова, попытавшегося "дописать" за Пушкина незавершенные "Египетские ночи", а слушатели потихоньку обсуждали между собой роковые события минувшего марта. Разговорившись со Струве, продолжавшим и после переворота служить в Генштабе, Гумилев заметил, что не видит теперь возможности продолжения успешных боевых действий:
– Без дисциплины воевать нельзя!
Озабоченный Струве не возражал, однако неожиданно предложил разочарованному гусарскому прапорщику выполнить некую миссию в качестве уполномоченного высшего российского военного командования на Салоникском фронте.
Французы и англичане высадились в греческом порте Салоники осенью 1915 года, во время разгрома Сербии, пытаясь прийти на помощь отступавшей сербской армии. Но германцы и болгары уже завершали оккупацию несчастной страны, и десанту союзников оставалось только создать оборонительную линию в греческой Македонии, заградив Халкидонский полуостров от войск фельдмаршала Макензена. Образовавшийся плацдарм был в 1916 году укреплен за счет итальянских и русских экспедиционных частей и существенно расширен во время летних боев, образовав новый восточный фронт, доходивший до приграничных сербских городов. На весну 1917 года на Балканах было запланировано решительное наступление, в котором важная роль отводилась русским Особым бригадам, отличившимся в ходе прошлогодней кампании. Из-за февральского переворота в России масштабная операция сорвалась. Тем не менее Временное правительство, демонстрируя верность союзническим обязательствам, готовило в Салоники еще одну свежую артиллерийскую бригаду и инженерные войска. До начала отправки военных караванов из Архангельска нужно было под видом штатского корреспондента газеты "Русская воля" самостоятельно проследовать через Стокгольм и норвежский Берген в Лондон и Париж, далее – в Марсель и, через итальянские портовые города, – в Салоники, с таким расчетом, чтобы предварить прибытие туда российских артиллеристов и инженеров. Речь шла о негласной военно-дипломатической операции Главного Управления Генерального Штаба.
Гумилев очень заинтересовался. Вскоре он был переведен "в распоряжение Начальника Штаба Петроградского военного округа для отправления на пополнение офицерского состава особых пехотных бригад, действующих на Салоникском фронте". Пришлось изучить политическую ситуацию в Греции, где премьер-министр Элефтериос Венизелос выступал против короля-германофила Константина I, и парламентские интриги в Италии, где либеральная партия Джованни Джиолитти пыталась блокировать итальянское военное присутствие в Салониках. Через несколько недель, проведенных в кабинетах ГУГШа, Гумилев ощутил себя одним из племени тех авантюристов, которые во мраке тайной дипломатии неожиданно меняли ход мировой истории:
Уже не одно столетье
Вот так мы бродим по миру,
Мы бродим и трубим в трубы,
Мы бродим и бьем в барабаны:
– Не нужны ли сильные руки,
Не нужно ли твердое сердце,
Горячая кровь не нужна ли
Республике иль королю?
– Чтоб англичане, не немцы,
Возили всюду товары,
Чтоб эльзасские дети
Зубрили Гюго, не Гете,
Чтоб Джиолитти понял,
Как сильно он ошибался,
Чтоб устоял Венизелос
В борьбе с господином своим.
В последние дни перед отъездом он перебрался из Царского Села в Петроград и ночевал попеременно у Лозинских на Каменностровском и у Срезневских на Боткинской, деля комнату с гостившей у подруги Ахматовой. По рассказам Валерии Срезневской, Гумилев и Ахматова ночи напролет о чем-то спорили и читали стихи: "Слов нельзя было разобрать, но потом раздавался громкий голос Николая Степановича – говорящий какую-нибудь полную иронии по отношению к стихам Ахматовой фразу. Валерия Сергеевна громко спрашивала: "Вы еще не спите? Пора спать!" И Николай Степанович отвечал из соседней комнаты: "Она теперь на месяц отбила у меня охоту ко сну". Вслед за этим раздавался счастливый, радующийся смех Анны Андреевны".
Внешне Петроград после переворота напоминал Царское Село – только солдат было гораздо больше и подсолнечная шелуха вперемешку с мусором гуще покрывала улицы. "Двоевластие" сохранялось, и ожесточенное соперничество "Временного правительства" с "Петросоветом" полностью парализовало даже обычные городские службы. Митинги и манифестации проходили ежедневно. Исключительной популярностью стали пользоваться выступления прибывшего в Петроград из многолетней эмиграции лидера радикальной партии социалистов-"большевиков" Ленина. "Большевики, – вспоминал очевидец, – заняв дворец балерины Кшесинской, собирали около него народ, и Ленин говорил с балкона речи, готовя себе последователей для свержения Временного правительства и захвата власти. Каждый приходивший туда получал по десять рублей. Казна Ленина была загадочная, очевидно, где-то он имел неисчерпаемый источник, так как народу с каждым митингом становилось все больше и больше. Временное правительство не применяло против него никаких мер. Быть может, оно чувствовало себя нестойко в присутствии совета солдатских и рабочих депутатов, а может быть, некоторые его члены сочувствовали Ленину. Ленин в своих речах умел как-то озлоблять народ. После его выступлений часто слышалось: "Довольно, попили нашей кровушки! Сто лет пили. Теперь мы вашу будем пить!"
В отличие от Ленина, февральские заговорщики быстро теряли популярность среди уличных манифестантов. В апреле вслед за публикацией в газетах заявления Милюкова о необходимости продолжения войны "до победного конца" митинговые страсти немедленно обернулись против "министров-капиталистов". Никто из мятежных солдат Петроградского гарнизона и фронтовых дезертиров не желал воевать. На улицах вновь началась стрельба. В начале мая Гучков и Милюков подали в отставку, полностью оправдав за два месяца своего правления слова Государя о непосильности бремени власти для "неопытных людей". В правительство вошли "министры-социалисты", которых поддерживал Петросовет. Лидером стал Керенский – газеты именовали его теперь не иначе как "Другом Человечества" и "Солнцем Свободы".
15 мая зарубежный обозреватель "Русской воли" Николай Гумилев, недавно принятый газетой в штат сотрудников на солидный оклад в 800 франков в месяц, в новом гражданском платье отбывал в далекий путь с Финляндского вокзала. По словам провожавшей его Ахматовой, он был оживлен, радостно взволнован и шутливо намекал, что из Салоник вполне можно "завернуть" на месяц-другой и в Африку. Чувствовалось, что "красным Петроградом" он сыт по горло. 17 (30) мая Гумилев был в Стокгольме, 21 мая (3 июня) – в Христиании, а 23 мая (5 июня) – в Бергене, где сел на пароход, идущий в какой-то из английских портов. Скандинавские страны на всем протяжении военного противоборства в Европе оставались нейтральными, и Гумилева поразил мирный городской уют, от которого он давно отвык. Были ли на пути "корреспондента" какие-то запланированные деловые встречи – неизвестно, но в Стокгольме он задержался на несколько дней (и даже посвятил "игрушечной" красоте шведской столицы грустное стихотворение):
"О, Боже, – вскричал я в тревоге, – что, если
Страна эта истинно родина мне?
Не здесь ли любил я и умер не здесь ли,
В зеленой и солнечной этой стране?"И понял, что я заблудился навеки
В слепых переходах пространств и времен,
А где-то струятся родимые реки,
К которым мне путь навсегда запрещен.
На две недели задержался Гумилев и в Лондоне, куда попал 28 или 29 мая (10 или 11 июня). Остановился он у корреспондента лондонского журнала "The New Age" Карла Бехгофера, давнего знакомого по "Бродячей собаке". Журналист сотрудничал с Русским Правительственным Комитетом в Лондоне и, очевидно, был извещен о прибытии коллеги из "Русской воли" заранее. Помимо Бехгофера сотрудниками Комитета состояли бывший "цеховой подмастерье" Гумилева поэт Вадим Гарднер и художник-мозаичист Борис Анреп, один из "аполлоновских" авторов.
С последним Гумилев не знал, как себя вести. Как выяснилось, именно Анреп являлся злодеем, похоронившим надежды на семейное счастье. У Срезневских Ахматова ночь напролет читала лирические послания, столь же великолепные, сколько обидные для Гумилева. Получалось, что с весны 1915-го (!) мысли и чувства его жены целиком занимал этот обаятельный "русский англичанин".
Борис Васильевич Анреп, сын известного судебного медика, профессора и думского депутата В. К. Анрепа, с юности жил за границей, бывая на родине наездами. Во время этих – нечастых – визитов он появлялся в "Обществе поэтов" у своего давнего друга Николая Недоброво, не без успеха выступал со стихотворными опытами, но главным делом жизни, конечно, оставалась студия мозаики, которую Анреп открыл в Лондоне. К войне он стал весьма заметен в творческой элите английской столицы, входил в "Bloomsbury Group" вместе с Роджером Фраем и Бертраном Расселом. На страницах "Аполлона" публиковались его блестящие "Беседы" о живописной технике и живописном ремесле, где излагалась целая философия материала и цвета в мировой художественной практике от пещерных времен до Рембрандта и Фрагонара. Был притом неробкого десятка – храбро воевал в Галиции. Сейчас в качестве секретаря Russian Government Secretary Борис Анреп занимался военными поставками и радушно приветствовал нового русского гостя в India House, офисе Комитета.
Никакой дипломатии не потребовалось вовсе! С первых же минут Анреп увлеченно заговорил об Ахматовой:
– При встрече с ней я был очарован: волнующая личность, тонкие, острые замечания, а главное – прекрасные, мучительно-трогательные стихи. Во время одного из наших свиданий в 1915 году я говорил о своем неверии и о тщете религиозной мечты. Анна Андреевна строго меня отчитывала, указывала на путь веры как на залог счастья. "Без веры нельзя", так говорила она.
Гумилев сдержанно заметил, что на Ахматову, судя по всему, эти беседы тоже произвели неизгладимое впечатление. Анреп был искренно тронут:
– Мой друг Недоброво как-то сказал: "Я смотрю на религиозную философию как на ранний период научного знания, который я бы назвал периодом "фигурального" мышления и первоначального и патриархального обоснования моральных принципов. Но когда подумаешь, сколько красоты в искусстве и литературе обязано этой первобытной "фигуральной" философии, я отдаю ей должное преклонение". Его слова наполняют мне душу радостью, когда я делаю свои религиозные мозаики на религиозные сюжеты для церквей, так я – безбожник, творил святые лики с любовью и нежностью, и мои руки и душа тянулись к иконам, как к самым высоким выражениям человеческого духа. Теперь Вы понимаете, насколько важны и интересны для меня были беседы с человеком глубоко верующим. Мой интерес к ее стихам превратился в преклонение, и наши разговоры с Недоброво стали делаться односторонними, главный предмет были ее стихи и ее личность…
Гумилев перевел разговор на другое. Было ясно, что Анреп, следуя обычаям своей второй (а, вероятнее, уже первой) родины, мыслит все, связанное с Ахматовой, в категориях publicity, никак не ассоциируя предмет своего поклонения с privacy, и любые российские душевные откровения будут отскакивать от него, как горох от стены. Между тем privacy мозаичиста оказалось весьма насыщенной: русскую жену Юнию он сочетал со второй, английской женой, скандальной богемной художницей Хелен Мэйтленд. Помимо того, Анреп входил в число интимных друзей леди Оттолин Морелль. Последняя, знакомясь, не преминула уточнить у Гумилева:
– Не Ваша ли жена та интересная, очаровательная и талантливая русская поэтесса, о которой мне так много рассказывает Barys?
Гумилев с достоинством поклонился, дивясь в душе Ахматовой, умудрившейся выдумать себе на два года (!) "роман на расстоянии" – как делали некогда средневековые поэтессы-трубадуры Беатриче де Диа или Мария Шампанская. В окфордском поместье Моррель Garsington Manor, куда привез его Анреп, Гумилев провел воскресный день в спорах вокруг пацифистского демарша, который намеревался совершить в парламенте поэт Зигфрид Сассун, раненный на Западном фронте. При помощи леди Отоллин, убежденной противницы войны, Сассун составил "этическое заявление". "Я верю, что война умышленно продлевается теми, во власти которых ее прекратить, – писал он. – Я солдат, убежденный в том, что я действую от имени солдат. Я глубоко убежден, что эта Война, на которую я пошел как на оборонительную и освободительную, стала теперь войной агрессии и завоевания…".
Гумилев под впечатлением пережитого в революционные дни в Петрограде налегал в беседах с англичанами на фатальную апокалипсическую мистику, связанную в периоды мировых потрясений "с великими религиозными воззрениями народа":
– В России до сих пор сильна вера в Третий Завет. Ветхий Завет – это завещание Бога-Отца, Новый Завет – Бога-Сына, а Третий Завет должен исходить от Бога Святого Духа, Утешителя. Его-то и ждут в России…