Из "Всемирной литературы" Гумилев шел в Институт Истории Искусств на Исаакиевской площади или во Дворец Пролеткульта на Малой Садовой. В особняке графа Валентина Зубова, превращенном его владельцем (ныне – директором) в искусствоведческий научный центр, Гумилев прочел в июле и августе несколько общедоступных лекций о поэзии символистов и футуристов – без особого успеха. На лекцию о "Двенадцати" Блока пришли лишь несколько молчаливых ученых девиц с тетрадями и… сам Блок в компании Корнея Чуковского. Зато более оригинальных слушателей, чем звероподобные мечтатели-пролетарии, оккупировавшие Благородное собрание, у Гумилева еще не было. Их вожди с дикими псевдонимами – Рыбацкий, Арский – и председатель странного учреждения Самобытник (А. И. Маширов) гордились появлением Гумилева среди "красных поэтов" Петрограда. Секретарь Пролеткульта Машенька Ахшарумова (дочь знакомого акушерского ординатора) нежно опекала необыкновенного сотрудника. А Гумилев не только отбывал в студии Пролеткульта положенную за паек службу, но и участвовал в проходящих на Малой Садовой дискуссиях о новом искусстве, где спорили до хрипоты. Взяв слово, он неизменно обращался к собравшимся:
– Господа…
– Товарищи, – мрачно поправлял его Садофьев.
– Такого декрета еще не было, Илья Иванович! – замечал Гумилев и, возражая Мгеброву или Маширову, говорил о грядущем высоком гражданском призвании поэтов – не агитаторов-стихотворцев, а духовных вождей национального возрождения. Ему горячо возражали, как это было принято здесь, не стесняясь в словесной инструментовке. Но провожать Гумилева шли всегда гурьбой, как после первого его появления в пролеткультовском дворце. "То, что многие из них были коммунисты, его ничуть не стесняло, – вспоминал Георгий Иванов. – Он, идя после лекции окруженный своими пролетарскими студийцами, как ни в чем не бывало снимал перед церковью шляпу и истово, широко, крестился". Как-то, прощаясь с Садофьевым и Рыбацким у дома на Преображенской, Гумилев мимоходом пожаловался, что с переездом лишился домашней библиотеки – в отличие от квартиры Маковского в жилище Штюрмера книг не было. А собственное его книжное собрание ненужным хламом валялось теперь на чердаке реквизированного под собес (службу социального обеспечения) особняка в прифронтовом Царском Селе. Через несколько дней петроградская комендатура выписала Гумилеву открытый лист. В компании Рады Поповой и природного царскосела Николая Оцупа он отправился на разведку к заброшенным родным пенатам.
За минувшие годы Царское Село несколько раз подвергалось военным испытаниям. Город, некогда образцовый, производил тягостное впечатление. На дрова были разобраны заборы, ржавые кровати из дворцового лазарета стояли посреди заросших травой улиц, закрывая зияющие отверстия водопроводных колодцев. Аристократические особняки хранили следы пожаров, погромов и грабежей, Гостиный Двор был заколочен, на воротах графского дома Стенбок-Ферморов красовалась аршинная надпись – "Случный пункт". Уцелевшие царскоселы, оборванные и страшные, прятались по подворотням. Несчастный город потерял даже имя – теперь его именовали Детским Селом Урицкого (сюда планировали перевести все городские приюты). Перекусывая с дороги у матушки Оцупа, загрустивший Гумилев подытожил впечатления в альбомном экспромте:
Не Царское Село – к несчастью,
А Детское Село – ей-ей!
Что ж лучше: быть царей под властью
Иль быть забавой злых детей?
Вооруженный комендантской бумагой Гумилев беспрепятственно проник на чердак родного особняка. Собесовские работники не держались за бумажное барахло – бери, сколько в руках унесешь. Добычу складировали на хранение у Оцупов. В июле – августе Гумилев с добровольными помощниками побывал на Малой улице еще несколько раз, однако результаты всех вылазок оказались неутешительными – вызволить вручную всю накопленную за полстолетия семейную библиотеку не представлялось возможным. На помощь вновь пришел "красный поэт" Рыбацкий (в миру – комиссар Обуховского завода Николай Иванович Чирков). Из своих ребят-обуховцев он в конце августа сформировал настоящую экспедицию с дерюжными заводскими мешками и ломовыми телегами, которая за раз загрузила отовсюду в Царском и доставила на Преображенскую улицу более тысячи родных гумилевских томов. Теперь Гумилев срочно призывал на помощь знакомых, чтобы успеть разобрать книжные груды до возвращения родных. "Я буду переходить на зимнее положение, – писал он в записке Ольге Арбениной. – Если Вам не покажется очень скучно уставлять вещи и книги, придите сегодня часов в семь".
Благодетельное участие пролетарских друзей Гумилева в спасении библиотеки случилось как раз вовремя: еще неделя-другая, и никакое заступничество поэтов-комиссаров не помогло бы ему выбраться на западные рубежи Петрограда. Мирная летняя передышка, возникшая после неудачи первого похода англичан, эстонцев и "белых" добровольцев на Петроград, завершалась. В дни, когда Гумилев с Поповой и Оцупом таскал свои книги с царскосельского чердака, трясся затем с Рыбацким на телегах по Пулковскому шоссе и расставлял с Ольгой Арбениной возвращенные книжные сокровища по импровизированным стеллажам в квартире на Преображенской, державы-победительницы, уже полгода заседавшие на Парижской конференции, подводили итоги Великой мировой войны.
Это были очень странные итоги.
Войну начала Австро-Венгрия, обрушившаяся на Белград после убийства эрцгерцога Фердинанда боснийскими сербами-террористами. Именно в пятилетнюю годовщину этого убийства, в символический день 28 июня 1919 года, – был подписан Версальский мирный договор, основной документ, определяющий устройство послевоенного мира. Тем не менее главной виновницей войны (с соответствующими последствиями в виде аннексии 1/8 территории, передачи победителям колоний с торговым флотом и выплатой чудовищной репарации) была признана… Германия, вступившая в разгоревшийся европейский конфликт по союзному обязательству.
Россия, воевавшая на стороне Антанты и разгромившая в 1916 году Австро-Венгрию с Турцией, вообще никому не объявляла войну – все ее боевые действия на всех фронтах были ответами на агрессию. Однако российских представителей, ни на Парижской конференции, ни на последовавших за ней итоговых политических форумах, не было вовсе. Союзники не желали признавать не только "красное" правительство Ленина в Москве, но и "белое" правительство адмирала А. В. Колчака в Омске. Между тем ко времени Версальских соглашений Колчак стал безоговорочным главой "белого" движения в России, являлся Верховным главнокомандующим всех его вооруженных сил и имел в подчинении территорию от Черного моря до Японского. В отличие от московских большевиков, он не был запятнан сепаратным миром с Германией и следовал, по возможности, тем же демократическим правовым установкам, что и Франция с Великобританией. Но политическим девизом Верховного правления Колчака было требование "единой и неделимой России", а англичане с французами, утвердив государственность Польши, Финляндии, Эстонии, Латвии и Литвы, кроили земли бывшего союзника по Антанте не хуже, чем земли побежденной Германии.
– Это не мир, а перемирие. Лет на двадцать, – с военной точностью оценил Версальские соглашения главный герой французской победы маршал Фердинанд Фош.
Гумилев был с ним вполне согласен.
– Да, в году 1939 или 1940-м снова будет большая война, – говорил он Раде Поповой. – И начнет ее уже сама Германия, без всяких дипломатических фокусов. Я, конечно, приму в ней участие, непременно пойду воевать. Снова надену военную форму, крякну и сяду на коня, только меня и видели. И на этот раз мы побьем немцев. Побьем и раздавим!
Однако пока версальских победителей беспокоила не Германия, а Россия с ее непредсказуемой гражданской распрей, Коммунистическим Интернационалом и (действенной, как оказалось!) ставкой Ленина на Мировую Революцию. Поэтому, дипломатично затягивая с официальным признанием омского правительства Колчака, страны Антанты, тем не менее, самым решительным образом поддерживали его войсками и оружием, чтобы с помощью русского "белого" движения задавить последних возмутителей спокойствия у границ новой Европы. Вряд ли у Колчака были иллюзии относительно желания европейских союзников видеть затем Россию вновь "единой и неделимой", но так далеко Верховный правитель старался не заглядывать:
– Моя цель первая и основная – стереть большевизм и все с ним связанное с лица России, истребить и уничтожить его. В сущности говоря, все остальное, что я делаю, подчиняется этому положению.
В первую половину 1919 года сибирские, приморские и казацкие войска, преобразованные Колчаком в одну регулярную армию, создали сплошной Восточный фронт, протянувшийся от Перми и Уфы до Оренбурга, Уральска и северного побережья Каспия. Летом "белое" наступление с востока выдохлось, однако первый заместитель Верховного правителя генерал-лейтенант Деникин, квартировавший в Царицыне, начал наступать с юга, имея стратегической задачей "захват сердца России – Москву". К сентябрю его войска заняли всю Украину и Новороссию с Киевом и Одессой и шли на Курск, Орел и Воронеж. В это время из Прибалтики начался второй поход на Петроград. Теперь его возглавил знаменитый Юденич, недавно назначенный Колчаком Главнокомандующим вооруженными силами против большевиков на Северо-Западном фронте. В едином военном натиске, охватившем "красную" Россию огромным огненным кольцом, помимо русских, принимали участие сухопутные и морские экспедиционные отряды Франции, Чехословакии, Великобритании, США, Канады, Японии, Польши, Италии, Греции, Финляндии, Эстонии, Латвии, Сербии, и в истории он остался под именем "Похода 14-ти государств".
Юденич, блестяще выполнив в сентябре отвлекающий маневр и затянув красноармейские части в позиционные бои у Пскова, в начале октября ударил основными силами под Ямбургом. 13 октября была занята Луга, 16 октября – Красное Село, 17-го – Гатчина. 18 октября Юденич отдал приказ штурмовать Петроград, и через два дня его передовые части захватили пригороды Лигово и Колпино, ворвались в Царское Село. На следующий день бой шел на Пулковских высотах, а мир облетела телеграмма "белого" Освага (осведомительного агентства):
"Из официальных источников нам сообщают: английский флот бомбардировал Кронштадт и взял его. Генерал Юденич вступил в Петроград".
VI
Битва за Петроград. Лев Троцкий. Между жизнью и смертью. "Дом Искусств". Новые стихи. Инженер Крестин. Утренний трамвай.
По мере приближения Юденича жизнь петроградцев, едва воспрявших и отогревшихся в летнее затишье, становилась с каждым днем тревожнее и труднее. Газеты были полны недомолвок, но все чаще гасло электричество, керосин исчез, из-за недостатка медикаментов и лекарств закрывались аптеки и больницы. В каждом районе города появились "революционные тройки", вершившие суд и расправу. Комендантские патрули повсюду хватали уличных барахольщиков. Голод вдруг начался такой, что даже прошлую "большевицкую зиму" вспоминали с вожделением. А новая зима стояла уже на пороге – сентябрь выдался необыкновенно холодным, в октябре ударили первые морозы. Поленья приобретались теперь поштучно, в печки шла мебель, организованно или воровски разбирались на дрова заборы и деревянные строения. В постель укладывались, не снимая верхнюю одежду, – иначе к утру можно было окоченеть. В любой момент ждали обыска и ареста: облавы на дезертиров шли круглосуточно. Красный террор свирепствовал. Все городские тюрьмы были забиты "подозрительными", в Петропавловской крепости каждую ночь ревели автомобильные моторы, заглушая расстрельные залпы. Но самое страшное началось после прибытия в город наркомвоенора Льва Троцкого с ордой башкирских солдат и китайских наемников.
"Нельзя вести людей на смерть, – утверждал Троцкий, – не имея в своем арсенале смерти же". Смертный арсенал никогда не подводил Троцкого во время Гражданской войны – не подвел и на этот раз. Если Зиновьев и его комиссары сбивались с ног, до хрипоты агитируя бегущих с фронта красноармейцев, то Троцкий, без лишних слов, развернул башкирские заградительные отряды, которые встречали отступающих пулями и штыками. Из дезертиров сколачивались штрафные команды "черных воротничков" (знак смертников). На фронт было мобилизовано все мужское поголовье горожан от 18 до 43 лет, включая студентов университета и "белобилетников". Эту огромную массу запуганных до потери инстинкта самосохранения людей Троцкий велел гнать непрерывной толпой на Пулковские высоты.
– Единственная тактика, единственная стратегия, которая диктуется этой войной, с ее исключительными особенностями на этом фронте, это – наступать и душить, – пояснял он в Смольном свой замысел. – Нужно, чтобы наши солдаты увидели белых и поняли, что их мало; надо, чтобы белые увидели красных и поняли, что их очень много. Как этого достигнуть? Вести красных вперед, толкать, если надо, гнать вперед… До тех пор пока злые бесхвостые обезьяны, именуемые людьми, будут строить армии и воевать, командование будет ставить солдат между возможной смертью впереди и неизбежной смертью позади!
Потери под Пулковым были чудовищны, количество убитых доходило до половины личного состава атакующих. Но Троцкий оказался прав: не выдержав постоянного напора человеческой массы, войска Юденича 23 октября сдали Царское Село, в начале ноября – Лугу и Гатчину. А потом Северо-Западная армия побежала.
– Мы так сильны, – наставлял Троцкий, прощаясь с руководством Северной коммуны, – что если мы заявим завтра в декрете требование, чтобы все мужское население Петрограда явилось в такой-то день и час на Марсово поле, чтобы каждый получил 25 ударов розог, то 75 % тотчас бы явились и стали бы в хвост, и только 25 % более предусмотрительных подумали запастись медицинским свидетельством, освобождающим их от телесного наказания…
Гумилев, пережив, как ему казалось, уже достаточно в предыдущие годы, не сразу осознал наступающую погибель. В сентябре он, несмотря на протесты Анны Ивановны, прочно осевшей с внуком в Бежецке, перевез в Петроград молодую жену с шестимесячной Леночкой, нанял им в помощь на Преображенской домработницу Пашу, а сам с удвоенной энергией взялся за привычный трудовой промысел. И "Живое Слово", и Пролеткульт, и "Всемирная литература", несмотря на начинающиеся в городе тяготы, продолжали работать в полную силу. А в поисках всевозможных дополнительных пайковых заработков Гумилеву помогал Корней Чуковский, давно освоивший это великое искусство. "Перед ним, – вспоминал Чуковский, – встала задача, почти непосильная в ту пору ни для малых, ни для великих поэтов: ежедневно добывать для ребенка хоть крохотную каплю молока. Мое положение было не легче: семья моя состояла из шести человек, и ее единственным добытчиком был я. С утра мы с Николаем Степановичем выходили на промысел с пустыми кульками и склянками".
В октябре вместе со всеми горожанами Гумилев постоянно наблюдал на западе перистые облака от взрывов, несущиеся к городу, слышал надвигающийся гул артиллерии и видел толпы дезертиров, спасавшихся на пригородных трамваях. Как и у всех, представление о происходящем у него было смутное, и вряд ли он предпринимал специальные меры к точному разъяснению обстановки. К союзникам после Версальского мира Гумилев относился немногим лучше, чем к большевикам, и будущее всей европейской и русской политики видел в самом мрачном свете:
– Вот, все теперь кричат: Свобода! Свобода! – а в тайне сердца, сами того не понимая, жаждут одного – подпасть под неограниченную, деспотическую власть. Под каблук. Их идеал – с победно развевающимися флагами, с лозунгом "Свобода", стройными рядами – в тюрьму. Ну и, конечно, достигнут своего идеала. И мы, и другие народы. Только у нас деспотизм левый, а у них будет правый. Но ведь хрен редьки не слаще. А они непременно получат то, чего добиваются!
Шли занятия в студии на Литейном, работала типография "Копейки", растиражировавшая в числе других "всемирных" изданий подготовленные Гумилевым "Песню о старом моряке" и "Баллады о Робине Гуде". Бурно обсуждались предложенная Гржебиным "русская" серия книг и поступивший от Комиссариата просвещения заказ на сценарии "Исторических картин" для зрелищной пропаганды знаний о прошлом человечества. Уже дальнобойные орудия на петропавловских бастионах били по горящему Лигову, уже с "белых" аэропланов на улицы летели листовки, разъясняющие, какой именно экзекуции будут подвергнуты сотрудники "красных", – а Горький в разгромленном для переезда на Моховую зале заседаний "Всемирки" задумчиво рассказывал членам редколлегии поучительные истории из своей босяцкой юности. Гумилев, величественный в потертом до лоска неизменном черном костюме, сосредоточенно внимал. "Гумилев и Горький, – сравнивал их Александр Блок. – Их сходство – волевое… Оба не ведают о трагедии – о двух правдах. Оба северо-восточные". Сам Блок, впрочем, не отставал – под аккомпанемент канонады Юденича он вместе с литературным критиком Ивановым-Разумников и историком философии Штейнбергом готовил открытие в Петрограде "Вольно-философской академии" ("Вольфилы"). На подмогу к ним из Москвы собирался перебраться Андрей Белый. Дело оставалось за малым: падет ли Северная Коммуна или устоит.
Между тем "левый деспотизм" не заставил петроградцев долго себя ждать. За широкой спиной Горького, связываться с которым не хотел даже Троцкий, Гумилеву, как и другим сотрудникам и студийцам "Всемирной литературы", удалось избежать мобилизации, но лиха, выживая с кормящей женой и грудным младенцем, ему хватить пришлось. Полностью обесценились бумажные деньги, недосягаем стал хлеб. В соль, которую меняли на золото, красноармейцы, торгующие военными пайками, для веса добавляли толченое стекло. От околевших лошадей за несколько часов оставались одни скелеты – мясо растаскивали в пищу. Мороз стоял убийственный. Водопроводы полопались, клозеты замерзли. Все сидели в пальто и шубах, обвязываясь для тепла веревками. Начался настоящий мор. Из-за невероятной дороговизны похорон в опустевшие квартиры подкидывали новых покойников. В конце концов в ноябре упрямое хладнокровие изменило даже Горькому:
– Нужно, черт возьми, чтобы они либо кормили и грели, либо – пускай отпустят за границу. Ведь вот сейчас – оказывается, что в тюрьме лучше, чем на воле: я сейчас хлопотал о сидящих на Шпалерной, их выпустили, а они не хотят уходить: и теплее, и сытнее…
Гумилев в это время был на пути в Тверскую губернию. При первой возможности сразу после отражения штурма, не слушая робких протестов Анны Николаевны, он выхлопотал пропуск и повез ее и дочь обратно в Бежецк. В Петроград Гумилев вернулся 16 ноября и на следующий день, закутавшись в мурманский чухонский тулуп, отправился с гостинцем (полфунтом крупы) к Корнею Чуковскому.