В опале оказались и супруги Раскольниковы: бывшего командира Балтфлота выдворили из Северной Коммуны в длительную командировку. Вскоре Раскольников демобилизовался и при поддержке Льва Троцкого получил дипломатическое назначение в Афганистан. Старую истину, что для евразийской России "путь на Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии", Троцкий осознал еще в 1919 году и умело направлял усилия своих военачальников и дипломатов на стратегические восточные цели. Минувшей зимой, едва завершив разгром "белых" на юге, Красная Армия двинулась в походы на Кавказ и в Среднюю Азию. Для утверждения возникших в Туркестане Хорезмской и Бухарской Советских Республик и был заключен договор с Афганистаном, следить за выполнением которого Раскольников направлялся в Кабул. Его жена из "флаг-секретаря" превратилась в дипломатического советника. Весной 1921 года Лариса Рейснер напоследок еще раз мелькнула в Петрограде, набирая сотрудников в афганскую миссию. Гумилев расстался с ней неожиданно тепло:
– Если речь идет о завоевании Индии, знайте: мои сердце и шпага с Вами!
И низко поклонился на прощанье.
Задуманный Троцким бросок на восток виделся "красным реваншем" за катастрофические военные поражения мировой войны, а благая весть о "новой экономической политике" (НЭП), пришедшая сразу вслед за кронштадтским апокалипсисом, воскрешала надежды на пробуждение в РСФСР былой державности. Среди петроградской интеллигенции, еще недавно почти единой в своем неприятии большевиков, назревал очередной раскол.
– Вот когда обнаружится, что самый умный большевик – это Троцкий, тогда все пойдет по-иному, – ораторствовал Гумилев в "Доме Литераторов". – Вы знаете знаменитое изречение Троцкого, что Красная Армия, как редиска, извне – красная, а внутри – белая? Вот армия-то и спасет Россию. Красная Армия, во главе которой станет новый Наполеон. Бонапартизм!
Философ Аарон Штейнберг, считавший, как большинство участников "Вольфилы", что большевики "продали революцию духа за чечевичную похлебку материализма", осторожно возражал:
– Многие думают, Николай Степанович, что наша революция пойдет по примеру французской и все кончится Бонапартом. Но для бонапартизма нужен Бонапарт, а я его не вижу.
– Вы говорите, что невозможен бонапартизм без Бонапарта? – набросился Гумилев на Штейнберга. – А Бонапарт у нас уже есть! Это "красный маршал" – Михаил Тухачевский.
И он в подробностях стал объяснять, что именно нужно сделать для продвижения Тухачевского в Бонапарты. "Полчаса подряд, ни больше, ни меньше, – вспоминал Штейнберг. – Николай Степанович рассказывал об идее единовластия, монархии, как она должна быть восстановлена; о том, что сердце всякого государства должно биться в груди, украшенной знаками военных подвигов; о том, что настоящий святой, охраняющий Россию, – Георгий Победоносец; что найдется наконец какой-нибудь еще неведомый кавалер Георгиевского креста, который вместе с Тухачевским организует новую армию в традициях старой царской".
Ошеломившее всех крушение военного коммунизма внушало уверенность, что безнадежная, нелепая, отчаянная просветительская работа оставшихся в РСФСР книжников-интеллигентов все-таки принесла свои плоды, несмотря на доносившиеся в "царство Антихриста" упреки и насмешки непримиримых эмигрантов. В обещанном Горькому ответе на выпады Мережковского против "Всемирной литературы" Гумилев писал:
"В наше трудное время спасенье духовной культуры страны возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал себе прежде. Не по вине издательства эта работа его сотрудников протекает в условиях, которые трудно и представить себе нашим зарубежным товарищам. Мимо нее можно пройти в молчании, но гикать и улюлюкать над ней могут только люди, не сознающие, что они делают, или не уважающие самих себя".
Гумилевский проект коллективного "Письма для зарубежной печати" начали обсуждать на редколлегии "Всемирки" как раз в "кронштадтские дни", но вскоре махнули рукой и постановили "приобщить письмо к делам издательства". После объявления НЭП в эмигрантской печати творилось такое, что доказывать необходимость и целесообразность культурной и научной работы в "красной России" уже не требовалось:
"Над Зимним Дворцом, вновь обретшим гордый облик подлинно великодержавного величия, дерзко развевается красное знамя, а над Спасскими воротами, по-прежнему являющими собой глубочайшую исторически-национальную святыню, древние куранты играют "Интернационал"… И так как власть революции – и теперь только она одна – способна восстановить русское великодержавие, международный престиж России, – наш долг во имя русской культуры признать ее политический авторитет…"
Эмигрантские публицисты призывали беженскую интеллектуальную элиту идти на покаяние к Ленину в Кремль, как некогда средневековый католический отступник Генрих IV, посыпав голову пеплом, шел на покаяние к властному папе Григорию VII в Каноссу. Начиналось "сменовеховство" – движение за присоединение к победителям-большевикам их бывших идейных противников.
Между тем дела самих "всемирных" просветителей в Петрограде были вовсе не хороши. Из-за постоянных козней Зиновьева и его влиятельных сторонников Горькому так и не удалось наладить бесперебойный выпуск книг, а над заграничным эмиссаром "Всемирной литературы" Гржебиным нависло уголовное дело по обвинению в растрате. Гумилев, демонстрируя верность "Всемирочке", продолжал трудиться над иностранными авторами – перевел сказочную пьесу "Графиня Кэтлин" Йейтса. Но, в общем, среди постоянных участников "Всемирной литературы" воцарилось уныние: при столь медленной печати даже имеющихся в распоряжении редакции переводов хватило бы на много лет вперед. Впрочем, с введением НЭП вновь заработали разнообразные кооперативные издательства и появилась возможность если не жить собственными сочинениями, то по крайней мере выпустить их в свет.
На одном из весенних заседаний "Цеха поэтов" Гумилев объявил о соглашении, заключенном с директором одного из таких нэповских предприятий Львом Вольфсоном:
– Издательство "Мысль" открывает постоянные вакансии для участников "Цеха". Пока таких вакансий три: одну я оставляю за собой, вторая уже передана Георгию Иванову (у него готова рукопись), а оставшуюся, по всей справедливости, надо отдать присутствующей среди нас единственной даме.
"Единственной дамой" на этом заседании оказалась Ирина Одоевцева, отважно посещавшая цеховые собрания наперекор семейным бурям! А Гумилев продолжал отвоевывать издательские возможности для себя и для своих соратников по "Цеху" и "Союзу поэтов". Он стал постоянным гостем в книжной лавке "Petropolis", владелец которой Яков Блох (брат одной из гумилевских студиек) планировал создать при своем заведении образцовую книгоиздательскую фирму для выпуска сборников современной поэзии. Его дотошное стремление к абсолютному совершенству будущих поэтических книг раздражало иллюстраторов и смешило многих авторов. Но Гумилев, появляясь в помещении редакции на Надеждинской улице, сохранял абсолютную серьезность и вел долгие профессиональные беседы о печатном деле и с самим Блохом, и с секретарем "Петрополиса" Надеждой Залшупиной:
Надежда Александровна – она
Как прежде "Саламандра" мне дана.
Гумилев недаром сравнивал "Петрополис" со страховым товариществом, некогда успешно защищавшим достояние клиентов от огня, потопа и прочих стихийных бедствий – в образцовом издательстве Якова Блоха он планировал издать свое первое Собрание сочинений. Приближалось тридцатипятилетие – жизненный рубеж, отделяющий, если верить "Божественной Комедии" Данте, годы молодых странствий от времени зрелости. А для начала Гумилев заключил с Блохом договор на новую книгу стихов:
– Называться она будет, конечно, "Посередине странствия земного".
Но через несколько дней он заглянул к Залшупиной очень озабоченный:
– Надо немедленно поменять название! Получается, что я сам себе отмерил только семьдесят лет жизни. А я меньше чем на девяносто не согласен.
– Но как же будет называться Ваша книга, Николай Степанович?
– "Горе этому большому городу! – процитировал Гумилев. – И мне хотелось бы уже видеть огненный столп, в котором сгорит он! Ибо такие огненные столпы должны предшествовать великому полдню". Честно говоря, эти слова Ницше последнее время не выходят у меня из головы… И этот "ОГНЕННЫЙ СТОЛП".
Тридцатипятилетие – по "старой" календарной дате – он встречал в Бежецке. Созданный стараниями Гумилева местный филиал "Союза поэтов" устроил юбилейное действо в зале Благовещенской учительской школы. Торжества эти остались в памяти бежечан надолго: все получилось очень ярко, знаменитый юбиляр рассказывал о новинках "Дома Искусств", о собраниях "Цеха поэтов" и читал свои и чужие стихи. В Петроград Гумилев вернулся накануне "новой" календарной даты "середины странствия земного" и провел в "Диске" вечер, подобный бежецкому – с докладом об акмеизме и стихами. Отдельно своего наставника чествовали студийцы "Дома Искусств", недавно создавшие юношеский литературный кружок "Звучащая раковина" и собиравшиеся у сестер Наппельбаум в фотоателье их отца на Невском проспекте. Старик Наппельбаум, похожий на тициановских бородачей, колдовал над странным осветительным агрегатом, похожим на помятое ведро. Казалось, что руки великого фотографа лепят струящийся свет, как глину, – групповой портрет Гумилева в окружении учеников стал одним из самых драгоценных юбилейных подарков.
В праздничную череду знаменательного для Гумилева апреля досадно затесался грядущий "суд чести" с Эриком Голлербахом, назначенный к тому же на… Страстную Пятницу! Ясно было, что глупая история окончательно превращается в анекдот и завершится впустую. Но Голлербах бомбардировал жалобными письмами вошедшего в состав судейской коллегии Блока, и тот вновь ополчился на акмеистов-цеховиков. Для "Литературной газеты", которую затевал Чуковский при "Доме Искусств", Блок готовил разгромную статью "Без божества, без вдохновенья", а в частных беседах отзывался о Гумилеве и "гумилятах" с необычной свирепостью. Под его горячую руку попала даже неповинная в делах "третьего "Цеха" Ахматова, только что выпустившая в "Петрополисе" маленькую книжку стихов (поселившись отдельно от Шилейко, она ожила и вернулась к творчеству). Ахматовский "Подорожник" Блок жестоко высмеивал и блоковские môts смаковали затем все литературные сплетники:
– В стихе "Твои нечисты ночи", должно быть, опечатка! Должно быть, она хотела сказать: "Твои нечисты ноги"…
Тут уж даже зеленая молодежь начинала посмеиваться и потихоньку судачить, что Ахматова-де вконец исписалась и теперь перепевает себя прежнюю. Посмеивались даже в "Цехе", который 20 апреля проводил в "Диске" большой открытый вечер. Гумилев, забрав роль ведущего, устроил блестящий литературный смотр. Он произнес вступительное слово о творчестве участников вечера и затем торжественно объявлял выступавших:
– Михаил Лозинский!
– Владислав Ходасевич!
– Сергей Нельдихен!
– Георгий Иванов!
– Николай Оцуп!
– Всеволод Рождественский!
– Ирина Одоевцева!
– Ада Оношкович!
"Было очень мило, слегка волнительно и немного стыдно, – вспоминала Оношкович. – Когда мне похлопали и я удрала в малиновую гостиную, было радостно, как после экзамена". Предваряя собственное выступление, Гумилев сказал, что прочтет стихи, явившиеся как отклик на молву вокруг новой книги Ахматовой:
Я помню древнюю молитву мастеров:
Храни нас, Господи, от тех учеников,
Которые хотят, чтоб наш убогий гений
Кощунственно искал все новых откровений.
Нам может нравиться прямой и честный враг,
Но эти каждый наш выслеживают шаг…
Пять дней спустя, в Страстной понедельник, Гумилев в последний раз слушал своего "прямого и честного врага" в Суворинском театре на Фонтанке. О болезни уже догадывались – Блок сгорал на глазах, – и полный доверху огромный зал был торжественно печален и нежен. "Тишина водворилась молитвенная, – вспоминал очевидец. – Публика просила прочесть то то, то другое. Он покорялся, вытаскивал из кармана бумажку, справлялся по ней, иногда с застенчивой улыбкой отказывался, говоря, что позабыл. Держали его без конца". Когда устроители вечера вместе с последними зрителями покидали театр, Гумилев и Блок отстали на набережной от Чуковского, шагавшего впереди в шумной толпе студиек и студийцев "Диска".
– Нет, Николай Степанович, – говорил Блок, – союза между нами быть не может. Наши дороги разные.
– Значит, либо худой мир, либо война?
– Худого мира тоже быть не может…
– Вы, я вижу, совсем не дипломат, – засмеялся Гумилев. – Что ж, мне так нравится. Война так война. Какие же Ваши рыцарские цвета для нашего турнира?
– Черный, – строго произнес Блок. – Мой цвет – черный.
Идея рыцарского турнира почему-то очень развеселила Гумилева. Простившись с Блоком, он быстро нагнал студийцев, балагурил с ними до Аничкова моста, а поравнявшись с постаментом одной из конных групп барона Клодта, вдруг подмигнул Всеволоду Рождественскому, скинул ему на руки английское пальто и, вскочив на речную ограду, в мгновенье ока вскарабкался затем на бронзовый конский круп. Оседлав знаменитое животное (студийки внизу заливались истошным визгом), Гумилев пожал руку немому оруженосцу-коноводу, причмокнул губами, дал шпоры и устремился в бой. Подоспевший милиционер, задрав голову, уговаривал воителя:
– Образованный, как вижу, человек, а что делаете! Интеллигентный, как вижу, человек, а ведете себя, как и не знаю что! Чтобы немедленно были на земле, иначе приму свои меры!
Гумилев, сразив противника, отсалютовал милиционеру воображаемой саблей и покинул монумент.
– Правильный поступок, гражданин! – похвалил его милиционер и в свою очередь козырнул. Вокруг хохотали и аплодировали.
На Преображенской Гумилев вдохновенно цитировал Одоевцевой маркиза Вовенарга:
– "Une vie sans passions ressemble à la mort". Слушайте и постарайтесь запомнить: "Жизнь без страстей подобна смерти". До чего верно! Как жаль, что у нас мало кто слышал о Вовенарге и его "Maximes"! Это настоящая школа оптимизма, настоящая философия счастья, они помогают жить…
Одоевцева, машинально игравшая ручкой письменного стола, неловко дернула ящик и вздрогнула, увидев там тугие пачки кредиток:
– Николай Степанович, какой Вы богатый! Откуда у Вас столько…
Гумилев резко толкнул ящик обратно. "Он стоял передо мной бледный, – вспоминает Одоевцева, – сжав челюсти, с таким странным выражением лица, что я растерялась. Боже, что я наделала!
– Простите, – забормотала я, – я нечаянно… Я не хотела… Не сердитесь…
Он как будто не слышал меня, а я все продолжала растерянно извиняться.
– Перестаньте, – он положил мне руку на плечо. – Вы ни в чем не виноваты. Виноват я, что не запер ящик на ключ. Ведь мне известна Ваша манера вечно все трогать".
Далее Одоевцева рассказывает, что Гумилев, взяв с нее клятву молчать, объяснил, что кредитки в столе являются "деньгами для спасения России", намекнув на свое участие в некой конспиративной организации, а когда она, ради Христа, принялась заклинать его подумать о детях и ближних – строго прикрикнул:
– Перестаньте говорить жалкие слова. Неужели вы воображаете, что можете переубедить меня? Мало же вы меня знаете!
Но все обстояло куда хуже! На руках у Гумилева находилась нечаянно полученная в дни "волынок" часть подпольной казны, с которой он теперь решительно не представлял что делать. От заговорщиков не было ни вести, ни знака. И недаром. Новость о том, что Гумилев стал "красным бонапартистом", прочит Тухачевского в Наполеоны, а Троцкого – в Сийесы, ходила повсюду, и в "Доме Искусств", и в "Доме Литераторов", и в "Вольфиле".
– Я всегда говорил, что есть две категории людей, которых я не переношу: инженеры и офицеры. Николай Гумилев – офицер, был и остался, – иронизировал Константин Эрберг.
– Это не случайно, – соглашался с ним Иванов-Разумник. – Он ведь необыкновенно неумный человек. Весь его акмеизм можно свести к недостаточной развитости ума. Гумилев, как в бою на фронте, на передовой, хочет показать свою храбрость. Он желает свергнуть большевиков их же средствами – хочет подходящего офицера, который поведет Красную Армию против большевиков!
Тем временем близилось Великое Воскресенье, сошедшееся в роковой 1921 год с красным праздником Первомая. "По евангелию, – шепотом передавали друг другу петроградцы, – некий большой переворот должен быть в этом году: если народ покается, тогда на престол сядет Михаил, великий князь, а если не покается, то явится Архангел Михаил и протрубит Страшный суд". Ждали знамения – и дождались! На исходе пасхальной ночи центр Петрограда озарило кровавое зарево: это горели трибуны, установленные на Дворцовой площади для утренних безбожных торжеств. Петроградские заговорщики сумели обмануть бдительность городских патрулей и вновь нанесли удар. Жуткий призрак нового мятежа замаячил перед Зиновьевым и укрощенной им было Северной Коммуной.