Темное царство - Добролюбов Николай Александрович 11 стр.


Это значение рассказанного нами факта, всего скорее и резче бросающееся в глаза, недостаточно ярко является в комедии, потому что в ней на первый план выступает контраст умного, солидного Русакова и доброго, честного Бородкина – с жалким вертопрахом Вихоревым. За этот контраст и ухватились критики и наделали в своих разборах таких предположений, каких у автора, может быть, и на уме никогда не было. Его обвинили чуть не в совершенном обскурантизме, и даже до сих пор некоторые критики не хотят ему простить того, что Русаков – необразованный, но все-таки добрый и честный человек . И действительно, увлекшись негодованием против мишурной образованности господ, подобных Вихореву, сбивающих с толку простых русских людей, Островский не с достаточной силой и ясностью выставил здесь те причины, вследствие которых русский человек может увлекаться подобными господами. Но нельзя сказать, чтоб эти причины были совершенно забыты автором: простой и естественный смысл факта не укрылся от него, и в "Не в своих санях" мы находим разбросанные черты тех отношений, которые разумеем под общим именем самодурных. Если б эти черты были ярче, комедия имела бы более цельности и определенности; но и в настоящем своем виде она не может быть названа противною основным чертам миросозерцания автора. В темный быт Русаковых он внес луч постороннего света, сгладил и уравнял некоторые грубые черты; но и в этом смягченном видет если всмотреться внимательнее, – сущность дела осталась та же. Попробуем указать несколько черт из отношений Русакова к дочери и к окружающим; мы увидим, что здесь основанием всей истории является опять-таки то же самодурство, на котором утверждаются все семейные и общественные отношения этого "темного царства".

Максим Федотыч Русаков – этот лучший представитель всех прелестей старого быта, умнейший старик, русская душа, которою славянофильские и кошихинствующие критики кололи глаза нашей послепетровской эпохе и всей новейшей образованности, – Русаков, на наш взгляд, служит живым протестом против этого темного быта, ничем не осмысленного и безнравственного в самом корне своем. В Большове мы видели дрянную натуру, подвергшуюся влиянию этого быта; в Русакове нам представляется: а вот какими выходят при нем даже честные и мягкие натуры!.. И действительно, природная доброта и даже деликатность пробивается в Русакове сквозь грубые формы. Он обходится со всеми ласково, о жене и дочери говорит с умилением; когда Дуня, узнав о его решительном отказе Вихореву, падает в обморок (сцена эта нам кажется, впрочем, утрированною), он пугается и даже тотчас соглашается изменить для нее свое решение. Мало этого: у него голова сложена довольно хорошо, и из нее не выбить здравый смысл. Он не говорит просто: "Так должно быть потому, что я так хочу", – а старается отыскивать резоны для своих решений. Но этим и ограничивается то, что мог он сохранить из добрых качеств своей натуры; далее начинаются приобретения самодурства. Видно, что Русаков, по мягкости своей природы, с самого начала кротко покорился существующему порядку, признав его законность; значит, не было нужды доказывать ему эту законность пинками и колотушками. Оттого в нем и в старости нет той враждебности и крутости, какую замечаем в других самодурах, выводимых Островским; оттого он не отвергает даже резонов в разговоре с низшими и младшими. Но быт "темного царства", в котором он вырос, ничего не дал ему в отношении резонности: ее нет в этом быте, и потому Русаков впадает в ту же несмысленность, в тот же мрак, в каком блуждают и другие собратья его, хуже одаренные природою.

Любопытно послушать мораль, до которой успел он возвыситься. Покорность, терпение, уважение к опыту и преданию, ограничение себя своим кругом – вот его основные положения. Дошел он до них грубо эмпирически, сопоставляя факты, но ничем их не осмысливая, потому что мысль его связана в то же время самым упорным, фаталистическим понятием о судьбе, распоряжающейся человеческими делами. Он появляется на сцену с сентенцией о том, что "нужно к старшим за советом ходить, – старик худа не посоветует". Далее в ответ на сватовство Бородина, он говорит: "Я, значит, должон это дело сделать с разумом, потому – мне придется за дочь богу отвечать". На этом основании он с судьбою дочери распоряжается вот каким образом: "Статочное ли дело, чтоб поверить девке, кто ей понравится? Нет, это не порядок: пусть мне человек понравится. Я не за того отдам, кого она полюбит, а за того, кого я полюблю. Да, кого я полюблю, за того и отдам". В этом уж крепко сказывается самодурство; но оно смягчается в Русакове следующим рассуждением: "Как девке поверить? что она видела? кого она знает?" Рассуждение справедливое в отношении к дочери Русакова; но ни Русакову и никому из ого собратьев не приходит в голову спросить: "Отчего ж она ничего не видела и никого не знает? Какая же необходимость была воспитывать ее в таком блаженном неведении, что всякий ее может обмануть?.." Если б они задали себе этот вопрос, то из ответа и оказалось бы, что всему злу корень опять-так не что иное, как их собственное самодурство. Русаков совершенно доволен своим положением и в бары лезть не желает, а образование он считает исключительной принадлежностью бар; вследствие того он и дочь свою так держит, что она остается, по его выражению, дурою. В ответ на сватанье Вихорева он говорит: "Ищите себе барышень, воспитанных, а уж наших-то дур оставьте нам, мы своим-то найдем женихов каких-нибудь дешевеньких". В этих словах еще слышится ирония; но Русаков и серьезно продолжает в том же роде: "Ну, какая она барыня, посудите, отец: жила здесь в четырех стенах, свету не видала… Не за что вам и любить ее: она девушка простая, невоспитанная и совсем вам не пара. У вас есть родные, знакомые, все будут смеяться над ней, как над дурой, да и вам-то она опротивеет хуже горькой полыни…. так отдам ли я дочь на такую каторгу!"

В этих рассуждениях всего печальнее то, что они совершенно справедливы. В самом деле – не очень-то веселая жизнь ожидала бы Авдотью Максимовну, если бы она вышла за благородного, хотя бы он и не был таким шалыганом, как Вихорев. Она, в самом деле, воспитана так, что в ней вовсе нет лица человеческого. Самая лучшая похвала ей из уст самого отца – какая же? – та, что "в глазах у нее только любовь да кротость: она будет любить всякого мужа, надо найти ей такого, чтобы ее-то любил". Это значит – доброта безразличная, безответная, именно такая, какая в мягких натурах вырабатывается под гнетом семейного деспотизма и какая всего более нравится самодурам. Для людей, привыкших опирать свои действия на здравом смысле и соображать их с требованиями справедливости и общего блага, такая доброта противна или по крайней мере жалка. Не мудрено рассудить, что если человек со всеми соглашается, то у него значит, нет своих убеждений; если он всех любит и всем друг, то, значит, – все для него безразличны; если девушка всякого мужа любить будет, – то ясно, что сердце у ней составляет даже не кусок мяса, а просто какое-то расплывающееся тесто, в которое можно воткнуть что угодно…

Для человека, не зараженного самодурством, вся прелесть любви заключается в том, что воля другого существа гармонически сливается с его волей без малейшего принуждения. Оттого-то очарование любви и бывает так неполно и недостаточно, когда взаимность достигается какими-нибудь вымогательствами, обманом, покупается за деньги или вообще приобретается какими-нибудь внешними и посторонними средствами. Чувство любви может быть истинно хорошо только при внутренней гармонии любящих, и тогда оно составляет начало и залог того общественного благоденствия, которое обещается нам, в будущем развитии человечества водворением братства и личной равноправности между людьми. Но самодурство и этого чувства не может оставить свободным от своего гнета: в его свободном и естественном развитии оно чувствует какую-то опасность для себя и потому старается убить прежде всего то, что служит его основанием – личность. Для этого самодуры сочиняют свою мораль, свою систему житейской мудрости, и по их толкованиям выходит, что чем более личность стерта, неразличима, неприметна, тем она ближе к идеалу совершенного человека. "У него такой отличный характер, что он вынесет безропотно всякое оскорбление, будет любить самого недостойного человека", – вот похвала, выше которой самодур ничего не знает. А на наш взгляд, подобный человек есть дрянь, кисель, тряпка; он может быть хорошим человеком, но только в лакейском смысле этого слова. На другое же ни на что он не годен, и от него можно ожидать ровно столько же пакостей, сколько и хороших поступков: все будет зависеть от того, в какие руки он попадется. Ничего этого не признает Русаков, в качестве самодура, и твердит свое: "Все зло на свете от необузданности; мы, бывало, страх имели и старших уважали, так и лучше было… бить некому нынешних молодых людей, а то-то надо бы; палка-то по них плачет". И о чем бы он ни говорил, – уважение к старшим на первом плане. Даже на Вихорева он сердится всего более за то, что тот "со старшими говорить не умеет". И на дочь свою, когда та делает попытку убедить отца, он, при всей своей мягкости, прикрикивает: "Да как ты смеешь так со мною разговаривать?" А затем он дает ей строгий приказ: "Вот тебе, Авдотья, мое последнее слово: или поди ты у меня за Бородкина, или я тебя и знать не хочу". И чтобы приказ был действительнее, он подкрепляет его попреками: "Я тебя растил, я тебя берег пуще глазу… Что греха на душу принял, гордость меня одолела с тобой… Наказал бог по грехам". Говоря беспристрастно, такое обращение нельзя назвать очень гуманным; но в нашем "темном царстве" и оно еще довольно мягко, и Русаков по справедливости может быть назван лучшим из самодуров. Зато и выработалась же добрая натура Авдотьи Максимовны под влиянием этого кроткого самодурства! Трудно представить более жалкую девушку. В сущности, она даже скорее комична, нежели жалка, так, как комична Софья Павловна с своей любовью к Молчалину или Софья Сергеевна (в "Новейшем оракуле" г. Потехина) с нежной страстию к Зильбербаху. Но над Авдотьей Максимовной нельзя смеяться: обстановка ее слишком мрачна. Когда мы одиноко идем в полночь по темному склепу между могилами, и вдруг за одной из гробниц пред нами внезапно является какая-нибудь нелепая рожа и делает нам гримасу, – то, как бы гримаса ни была смешна, трудно засмеяться в эту минуту: невольно испугаешься. Так и комизм нашего "темного царства": дело само по себе просто забавно, но в виду самодуров и жертв, во мраке ими задавленных, пропадает охота смеяться… Авдотья Максимовна в течение всей пьесы находится в сильнейшей ажитации, бессмысленной и пустой, если хотите, но тем не менее возбуждающей в нас не смех, а сострадание: бедная девушка в самом деле не виновата, что ее лишили всякой нравственной опоры внутри себя и воспитали только к тому, чтобы век ходить ей на привязи. Сердце у ней доброе, в характере много доверчивости, как у всех несчастных и угнетенных, не успевших еще ожесточиться; потребность любви пробуждена; но она не находит для себя ни простора, ни разумной опоры, ни достойного предмета. В Авдотье Максимовне не развито настоящее понятие о том, что хорошо и что дурно, не развито уважение к побуждениям собственного сердца, а в то же время и понятие о нравственном долге развито лишь до той степени, чтобы признать его, как внешнюю принудительную силу. В этом положении несчастная девушка и мечется, не зная, куда ей приклонить наконец свою голову. Отца она любит, но в то же время и боится, и даже как-то не совсем доверяет ему. Бородкин ей нравился; но ей сказали, что он мужик необразованный, и она теряется, не знает, что думать, и доходит до того, что Бородкин становится ей противен. Подвертывается Вихорев, который ничего не имеет, кроме наглости и вывесочной физиономии, – она прельщается Вихоревым. Но и тут она только понапрасну мучит самое себя: ни на одну минуту не стоит она на твердой почве, а все как будто тонет, – то всплывет немножко, то опять погрузится… так и ждешь, что вот-вот сейчас потонет совсем… При первом ее появлении на сцену, в конце первого акта, Вихорев сообщает ей, что отец просватал ее за Бородкина; она наивно говорит: "Не беспокойтесь, я за Бородкина не пойду". – "А если отец прикажет?" – спрашивает Вихорев. "Нет, – говорит, – он насильно не заставит". – "А как заставит, – что тогда?" – "Тогда, – идиотски отвечает она, – я уж, право, и не знаю, что мне делать с этим делом… такая-то напасть на меня!" Вихорев, для которого все средства хороши, предлагает ей уехать с ним тихонько; она приходит в ужас и восклицает: "Ах нет, нет, что вы это? Ни за какие сокровища!" Отчего же такой ужас? Да просто оттого, видите, что, "отец проклянет меня; каково мне будет тогда жить на белом свете?" Вследствие того она простодушно советует Вихореву переговорить с ее отцом; Вихорев предполагает неудачу, и она успокаивает его таким рассуждением: "Что же делать! знать, моя такая судьба несчастная… Вчера тетенька на картах гадала, что-то все дурно выходило, я уж не мало плакала". Вихорев стращает ее, что уедет на Кавказ и будет стараться, чтоб его там застрелили; она и к нему пристает: "Нет, не ездите. Что это вы, – какие страсти говорите". Словом, – девушка со всех сторон под страхом: там отцовское проклятие грозит, тут на картах дурно выходит, а здесь милого Вихорева, того и гляди – черкесы подстрелят. И хоть бы какое-нибудь внутреннее противодействие всем этим ужасам явилось в бедной девушке! Она простодушно и одинаково верит – и отцовскому проклятию, и картам, и тому, что Вихорев поедет под пули, – и всего этого одинаково боится… Правду она говорит про себя в начале второго акта: "Как тень какая хожу, ног под собою не слышу… только чувствует мое сердце, что ничего из этого хорошего не выйдет. Уж я знаю, что много мне, бедной, тут слез пролить". Да и как же не пролить при таких порядках!..

Назад Дальше