Иннокентий Михайлович находился в зените славы. Купался в ней. Женщины млели. Их восторг вдохновлял Смоктуновского. Он парил, он царил, но все видел, все замечал до мелочей. Тогда мы впервые столкнулись взглядами. Его мгновенное любопытство ко мне походило на обнюхивание зрелым псом подрастающего щенка. И вот через годы мы встречаемся с ним в работе. Еще во время павильонных съемок Смоктуновский пытался давать мне советы по поводу моей роли. Я выслушал, но мягко дал понять, что у меня есть свое собственное представление. Он поинтересовался и денежным содержанием моего контракта. Узнав, сделал вывод, что сам, очевидно, продешевил, посетовал. Натуру снимали в Крыму, в Судаке.
Я прилетел в экспедицию позже. И Смоктуновский и Терехова уже отработали несколько сцен. Идем с Иннокентием Михайловичем по набережной вдоль пляжа. Рита издали приветствует нас рукой. Я помахал ей в ответ.
– Да ну ее! – обиделся Смоктуновский.
– Что такое? – спрашиваю.
– Обложилась книгами про времена Юстиниана, а толку никакого. Одни теории…
Я понял, что отношения с Ритой у него не сложились.
На следующий день снимали в старой крепости. Пока шли технические приготовления, Смоктуновский, Рита и я ожидали в раскладных креслах. Рядом в таком же кресле сидел генерал – военный историк, консультант картины. Личность примечательная. Бритый наголо. Крепкого телосложения. Довольно простое лицо. Про Юстиниана, его личную жизнь, его эпоху знал все, буквально все. Складывалось такое впечатление, будто бы он жил с ним рядом, в соседнем покое, в прошлом воплощении, если такое можно представить. Генерал, влюбленный в персонажи своего научного исследования, сам, конечно, являл собою человека яркого и неординарного мышления. К собственному удивлению, мне не нравилось, как строил свою роль Смоктуновский. Он делал из Юстиниана явного злодея. Именно явного. Всячески подчеркивал это внешними приемами. И хотел, чтобы я играл с ним в поддавки.
– Иннокентий Михайлович, возьмите Сталина. Он не выдавал внешним видом агрессивности своих намерений, – возражал я. – "Вот попробуйте меня обмануть, каков я есть в реальности".
– Так. Ясно. Тут против меня заговор, – отвечал Смоктуновский, выразительно взглянув на Терехову.
Она молчала. Повисла пауза.
– А как вы считаете? – спросил Смоктуновский генерала.
– Сталин, Юстиниан – выдающиеся исторические личности… А вы выдающиеся артисты… Вот и играйте выдающихся людей, – с дипломатичной иронией парировал генерал.
Смоктуновского ответ генерала не устроил, и он замкнулся на некоторое время, пока не началась съемка.
"Русь изначальная". "Мотор! Казнь. Дубль номер…" Меня ведут на казнь. За мной идут стражники, придворные, зеваки. Еще несколько минут – и я буду замурован заживо. В голове ускоренно проматывается лента событий всей жизни…
– Стоп! – вдруг спасает меня голос Иннокентия Михайловича. – По-моему, массовки маловато… Может, прибавить массовки?
Режиссер прибавляет массовки. Я опять на исходной позиции. Мотор. Опять иду с общего плана на средний и приближаюсь до крупного. Прощаюсь с жизнью. В глазах слезы.
– Стоп! – снова останавливает Смоктуновский. – Может, мой сын Филипп на заднем плане пройдет?
Тут я уже начинаю понимать, что он мне мешает, выбивает из настроя. Специально или неосознанно? Снова начинаем с исходной. Снова прощаюсь с жизнью и снова слышу Смоктуновского:
– Стоп! Может, мы это завтра снимем?
– Мы снимем это или сейчас, или никогда! – ответил я вслух как бы безадресно, но определенно.
И мы сняли. Сняли, а потом Иннокентий Михайлович подошел ко мне:
– А вы, Женя, противный какой-то. Прямо вот взял бы сейчас да ударил! – он замахнулся на меня.
Я посмотрел на него вялым взглядом.
– Пошутил, пошутил, – захихикал он, опустив руку.
Обедали на турбазе, где жили.
– Да, Женя, трудно с вами, – продолжал Смоктуновский.
– Вы были нашим кумиром, когда мы учились, Иннокентий Михайлович… А трудно, может быть, потому, что мы оба схожи по психофизическому типу. Оба астеники. Так сказать, плюс на плюс. Я ведь тоже порой собой не владею, – стукнул я резко тарелкой об стол.
Красный борщ расплескался по белой скатерти. Я не психанул. Сыграл. Подействовало потрясающе. Пауза. Длинная пауза. Затем Смоктуновский обнял меня:
– Пойдем пивка попьем?
– Пойдем, – соглашаюсь.
И пошли. И больше не было проблем между нами.
– Женя, вы смотрели "Дочки-матери" Сергея Герасимова?
– Нет, к сожалению, – соврал я, так как картину не принял.
– Жаль, что не видели, – продолжал Смоктуновский. – Я там замечательную роль играю, замечательную!..
Расспрашивал его о Товстоногове. Считает ли Георгия Александровича своим учителем? Как репетировали "Идиота"? Он сказал, что Товстоногов ему не учитель, что только дал ему шанс и за это он ему, Товстоногову, благодарен. Благодарен Розе Сироте, которая работала с ним Мышкина. А учителем своим считает Михаила Ильича Ромма. И вот у него он действительно многое взял, работая на "Девяти днях одного года". И творчески, и человечески почитает его.
У меня осталось драматически-противоречивое ощущение от Смоктуновского. По-женски ревнивый и знающий себе цену, имеющий власть над людьми. Самовлюбленный и неуверенный. Выдающийся лицедейский аппарат и внутренняя растерянность, отсутствие стержня, какого-то камертона, что ли. Отсюда уход в бытовое юродство, метания, поиски режиссера себе под стать и полное одиночество за неимением себе равных. Эволюция от князя Мышкина до Иудушки Головлева. Художник способный к высоким прозрениям и человек, порой разменивающий себя на мелочь. Глупый и мудрый. Расчетливый и почти безумный в игре безумия. "Это даже не талант, – сказал о нем Михаил Ромм. – Это инстинкт". О да! Инстинкт потрясающий, безошибочный. Знал, когда отступить нужно и когда в атаку… Невероятный Иннокентий Михайлович!
После съемок на озвучании он заметил:
– А вы так и не сделали по-моему, не послушались…
Я улыбнулся:
– По-своему сделал, как мог, но по-своему…
Умный, а не верит…
Из всех людей не верящих в Бога, какие встречались мне в жизни, самый умный – Леонид Генрихович Зорин. Знаменитый драматург, автор целого ряда театральных бестселлеров, одним перечислением коих можно было бы наверстать необходимый объем заказанных мне страниц. И "Римская комедия", и "Покровские ворота", и "Царская охота", и "Варшавская мелодия"… И прочее, и прочее.
Вот написал, что Леонид Генрихович не верит, но ведь с его слов, с его слов. Вернее сказать: говорит, что не верит. Чтоб не погрешить напрасно на человека. Так как по образу мыслей, по пониманию взаимозависимостей, которые существуют в мире, во вселенной такая он умница, что никак невозможно допустить, что такой человек в Бога не верит. Никак невозможно. А если коснуться гражданского устройства, социальной жизни, то тут Зорин лет на 5–10 ощутимо предвидит почти буквально. Судите сами. В его стихотворной комедии "Цитата" я не без успеха играл на сцене Театра им. Моссовета роль Молочникова. Этакого провинциального комсомольца-карьериста, штурмующего столичные номенклатурные пьедесталы, будущего "нового русского". Подбадривает, звонит, пишет им письма. Попался и я на его ласку. Установились отношения взаимной симпатии и уважения.
Однажды в позднюю осень, в Ялте, в полдень солнце заволокло облаками. Съемку остановили. Перенесли на следующий день. Не разгримировываясь решил пройтись пешком по набережной до гостиницы. Нежданно-негаданно встретил Зорина.
– Женечка, дорогой, отдыхаете?
– Нет, работаю. Снимаюсь в белорусской картине. А вы?
– Я тоже работаю. Пишу. В Доме творчества. Заходите ко мне. Поболтаем.
– С удовольствием, Леонид Генрихович. Только вот разгримируюсь и приду. С удовольствием.
В тот вечер мы долго проговорили. Говорили о разном, а выяснилось, что многое видим если не одинаково, то очень схоже. Так начались наши, смею сказать, дружеские отношения.
– Женечка, вы когда-нибудь думали о режиссуре? – спросил на прощание Леонид Генрихович.
– Думал, даже две постановки отработал в качестве ассистента.
– Вы просто обязаны этим заняться. Если не согласитесь сейчас, то обязательно придете к этому после. Вам не уйти от режиссуры. Я убежден. У меня есть одна пьеса. Она не простая. Называется "Карнавал". Ее ставили за границей. У нас пытались, но не сложилось. Вот вы как раз тот человек, кто поставит ее и сыграет главную роль. Вы мой Богдан. Так зовут героя. Я вам дам почитать. Обязательно!
Жили-были два друга. Играли в шахматы, как сам Зорин. Правда, он еще в молодости играл и в футбол. Профессионально. Они, его персонажи, в футбол не играли. Они не умели выигрывать. Они считали себя неудачниками.
И вот Богдана осенила идея. Он открывает кооператив по трансформации имиджей. Неудачники начинают преуспевать. Несчастные становятся счастливыми, бедные богатыми и т. д. и т. п. Больше всех преуспевал сам Богдан, но в результате пришел к раскаянию, к осознанию того, что не имел права вторгаться в чужую жизнь, не имел права нарушать промысел Божий.
Пьеса, как и многие пьесы Зорина была написана несколько искусным, эстетизированным языком. Попытка сгладить, забытовать эту искусность делала текст фальшивым. И наоборот, некоторая приподнятость интонации, намеренная обнаженность этой искусности выявляла естество комедии, как высокой игры с философским оттенком. Я нащупал этот ключ и понял, что наиболее органичным пространством для постановки будет сцена в фойе. Этакий полуцирк-полусалон на 300 зрителей. Театр в фойе довольно успешно работал после спектаклей на основной сцене с десяти до двенадцати часов вечера. В репертуаре этого театра эксплуатировались пять-шесть названий.
Мне предстояло ставить спектакль и играть главную роль. Этакий репортаж с петлей на шее. Я не очень хотел играть. Более привлекала возможность постановочного дебюта. Но играть было некому. Вот и пришлось сидеть на двух стульях. Со страхом шел на репетиции поначалу. Мои коллеги, мои вчерашние партнеры ждали теперь от меня слов решающих. Надо сказать, что единственное обстоятельство, которое останавливало меня ранее от режиссерской практики, было нежелание нарушить чужую свободу. Диктаторская, агрессивная режиссура всегда отталкивала меня. Также неприемлемым считал использование откровенно провокационных способов, циничной эксплуатации актерской искренности по принципу "выкрасил и выбросил". Единственная власть, которую всегда признавал в искусстве, – власть таланта, власть любви. На мой взгляд режиссер не тот, кто может организовать сценические действия, подчинить себе актеров и производственный коллектив. А тот, кто может подарить свой мир другому, увлечь, влюбить, заразить художественной идеей, мироощущением, вызвать сочувствие. Иногда необходимо и надавить на актера или прибегнуть к хитрости, но только если любишь его, если испытываешь симпатию. Актеры, как дети, легко прощают строгости любящему родителю, но не прощают равнодушия и предательства. По себе знаю. Не прощают в том смысле, что душа артиста невольно закрывается.
В конечном счете работа артиста, а уж режиссера в особенности, – это некий род душевного, духовного целительства. Во всяком случае, для меня это так. Я как бы создаю мир, притягательный для других. Мир надежды и утешения или очищения. Иногда через стресс, через трагедию. Иногда через комедию. Иногда через трагикомедию. И комедия, и трагедия всего лишь различные выходы из одних и тех же ситуаций. Что для одного смешно, то для другого драма. В зависимости от мироощущения. Ощущение, атмосфера – мне важнее всего. "Создание атмосферы, порождающей мысли и действия заранее непредвиденные", – когда-то записал в дневнике еще в молодые годы свой идеал режиссуры. Воля к творению такой атмосферы, к ее поиску, по-моему, – главный смысл режиссуры. А уж затем организация сценического действия, моделирование характеров, композиция и т. д. и т. п. Сопряжение тончайших инвольтаций полевых структур душ и явлений суть главной работы, работы над атмосферой. "Я туда не пойду больше. Там неприятная атмосфера", – говорим мы порой. Или наоборот: "Там такая приятная атмосфера". Стоп. Спустимся с небес на землю.
Сегодня, 19 января 2000 года, умер Лев Федорович Лосев. Директор Театра им. Моссовета, с которым мы проработали тридцать лет. У нас сложились отношения не простые, но искренне уважительные. Он ушел из жизни в театре, в своем кабинете. Кроме театра не было у него другой жизни. Он был человек театра. Грешный, как и все мы, и любящий. Любящий театр. Царствие ему небесное!
"Карнавал" я поставил. И надо отдать должное Льву Федоровичу, который по-своему поддержал меня в этом. По признанию Зорина, спектакль стал одним из любимых его сценических воплощений. Но выпуск нашей работы все время сопровождался препятствиями, не зависящими от меня. То тяжело заболела героиня, то испугался, закомплексовал один из главных исполнителей. Потребовались замены. Пришлось начинать от печки, с нуля.
Возникали и чисто технические, производственные проблемы. Как-то в шутку я спросил Алину, мою знакомую, которая профессионально занималась астрологией:
– В чем дело?
Она спросила точную дату начала работы и через некоторое время дала ответ:
– Ты не выпустишь спектакль в этом году. Жди следующего.
Слова ее подтвердились – отчасти. Я все-таки выпустил его, но не на следующий год, а в самом конце текущего. Однако препятствия продолжались до самой премьеры, которую я играл больной, с высокой температурой. Алине спектакль понравился. И в благодарность она составила мне индивидуальный гороскоп на предстоящий 1989-й год. В том гороскопе был пункт – потеря друга. "Кто же это? Боже мой! Да ну, подумаешь, гороскоп! Ерунда!" – решил, отмахнувшись от мрачной мысли.
"Женечка! Я скоро умру!"
С Юрой Богатыревым мы жили рядом. Наши дома разделял Проспект Мира. У нас был общий участковый милиционер. Мы почти каждый день разговаривали по телефону, но не виделись годами.
Однажды встретились на похоронах Фаины Георгиевны Раневской, и я с удивлением заметил, что он очень изменился внешне. Как-то обмяк, пополнел.
Впервые о Богатыреве я услышал от Саши Адабашьяна. Что в Щукинском училище есть очень талантливый студент выпускного курса Юрия Васильевича Катина-Ярцева, и что Никита собирается снимать его в главной роли в "Свой среди чужих – чужой среди своих". Позже, когда Юра уже стал известен всей стране, он однажды позвонил мне и сказал комплименты по поводу какого-то моего фильма или телеспектакля. Уж точно не помню. Так началась наша телефонная дружба.
Юра вообще любил говорить добрые слова, если ему что-либо понравилось. Не стеснялся. Но вкус его был достаточно избирателен. Нас роднило с ним близкое чувство юмора и некой абсурдности. Мне так нравились его работы. И в "Свой среди чужих", и в "Механическом пианино", и в "Родне", и в "Мертвых душах"… Да везде. Даже в детских "Будильниках", которые он делал еще и как автор. Когда однажды на Новый год мы с женой пришли во МХАТ на эфросовского Мольера, я был просто потрясен. Его Клеонт в "Тартюфе" затмевал всех. А на сцене рядом с ним работали в этом спектакле и Слава Любшин, и Саша Калягин, и изумительная Настя Вертинская.
Он любил свои картины, делал им рамы из выброшенных старых стульев, дарил их друзьям по случаю, к праздникам и просто так. Друзей было много, но одиночества больше. Юра обладал острым, может быть, даже беспощадным взглядом на человеческие слабости. В его ролях, в его живописи это видно. Карикатура людских недостатков не лишала его любви. Любви к человеку. Скорее, наоборот, помогала любить. Любить не поверхностно, со всем грузом нажитых несовершенств. И сам он нуждался в любви, как никто другой. Этот огромный ребенок всегда ждал ласки, доброго слова. Его нельзя было не хвалить. Только восторг, восхищение его талантом утешал, утолял Юру. Он отторгал не только критические оценки, но и умеренные. Как бы терял интерес к вашему мнению. Замыкался. Пил коньяк и вызванивал по телефону другие дружеские поощрения. Потому что все недостатки и все плохое в себе и в своих работах знал сам, как никто другой. И казнил себя сам. Полной мерой. Я всегда это чувствовал и щадил его. Жалел. Обнадеживал. Но в гости не приглашал, хотя жили бок о бок. Через дорогу. Я боялся не выдержать этот груз. Груз его удивленной души. К тому же семья у меня. Сын растет. Забот – полный рот. Некогда. Написал о нем очерк-портрет в журнале "Советский фильм". На экспорт. Ему понравилось. Бюро пропаганды советского киноискусства тоже понравилось, и они заказали расширить очерк в новый буклет "Юрий Богатырев". Созвонились, договорились встретиться с Юрой у него дома для интервью. В назначенный час звоню, стучу – дверь вроде бы заперта. Не отвечает никто. Толкнул ее с силой. Она открылась. И Юра открылся передо мною в слезах, на полу сидя с бутылкой. Горько плакал:
– Женечка, я скоро умру!
– Да что ты говоришь?
– Да нет, я знаю, не успокаивай меня, чувствую приближение… Скоро умру. Жить не буду! Надпиши мне свой буклет, а я тебе – свой…
Я надписал, подарил ему мой буклет. И он мне свой. Вывел такие строки: "Женя! Ты очень дорогой мне – артист и человек! Твой Юра Богатырев. 83-й год. За год до смерти!" Ошибся. Ошибся на несколько лет. Но предчувствие было. И вот этот злосчастный гороскоп. В октябре 1988-го года ушла из жизни Наталья Петровна Кончаловская. И мы вместе с Юрой несли венок в траурной процессии. Потом Юра куда-то исчез. Не звонил. И на мои звонки никто не отвечал. От нашей общей знакомой киноведа Жени Бартеньевой я узнал, что Юра в больнице с гипертонией, но его возят оттуда играть спектакли во МХАТ. В самом начале февраля, днем, после обеда, я сел в кресло и набрал Юрин номер. Он снял трубку.
– Юрочка, как ты себя чувствуешь?
– Женечка, что они хотят от меня? Чтоб я на сцене умер?
– А ты помирился с ребятами?
Летом, во время концертной поездки по воинским частям в Восточной Германии Юра сильно повздорил с Сашей Калягиным и Настей Вертинской. Повздорил, выпив через меру, не знаю уж по какому случаю. Теперь же он был только чуть-чуть "под шофе".
– Ну с Настей я на сцене глазами помирился. А Саша сам ко мне в гримерку пришел извиняться. Он же хитрый. Знает, что это нехорошо, грех, если поссоришься с другом, а он потом…
Он не сказал "потом умрет", но подумал. Я понял. Подумал.
– Ну что ты, что ты! – запретил я ему. – Перестань, выкинь из головы!
– Женечка, у меня нет сил!..
Разговор состоялся в пятом часу. А заполночь Юры не стало…
Об этом узнал я поутру, выйдя во двор за хлебом. Участковый милиционер прогорланил издалека:
– Богатырев-то дуба дал, слышал?
И я опять вспомнил про тот гороскоп…