Любовь к необычайному, только совсем иначе, чем мама, поддерживала в нас и Лёра, устраивала, сама принимая участие, "живые картины" - "пантомимы", освещенные бенгальским огнем. Зала - темным жерлом - фоном; гостиная пылала вспышками зеленого - малинового - желтого великолепия. Лица были мертвенны, горящи, фееричны. Мы все на миг - сказочны. Жадно лилось это фантастическое вино, и мило улыбалось нам родное лицо Лёры, строя гримасы, отвращая меня от рева (что "кончилось"), обещая, что будет - еще… Во всем она помогала нам <…>[15; 38].
Марина Ивановна Цветаева:
Она после Екатерининского института поступила на Женские курсы Герье в Мерзляковском переулке, а потом в социал-демократическую партию, а потом в учительницы Козловской гимназии, а потом в танцевальную студию, - вообще всю жизнь пропоступала [7; 37].
Сводный брат Андрей Иванович Цветаев
Анастасия Ивановна Цветаева:
Андрюша был старше нас на два и четыре года, уже начинал учиться и вообще - был другой. Никакой лирики, ни страсти к уюту, ни страстной любви к собакам и кошкам, ни жажды все вспоминать… жадно заглядывать в будущее - этого ничего в нем не было. Мы таскали вместе сладости, нас наказывали, нам вместе дарили подарки, мы отнимали их друг у друга, - но чувство, что Андрюша - другой, более вялый, чем мы, угрюмее, насмешливее, - присутствовало. <…>
Мама Андрюшу любила - любовалась им и старалась не быть к нему строже, чем к нам. Особенно она нежна была к нему в первые его годы, когда еще не было нас. Он был очень красив - в мать, а те, кто не знал, что это пасынок мамы, видя их вместе, - у обоих были удлиненные лица, карие глаза, темные брови, - говорили: "На маму похож" [15; 29].
Марина Ивановна Цветаева:
Андрюша на рояле не учился, потому что был от другой матери, которая пела, и вышло бы вроде измены: дом был начисто поделен на пенье (первый брак отца) и рояль (второй), которые иногда тарусскими поздними вечерами и полями в двухголосом пении, Валерии и нашей матери - сливались. <…> Андрюшиному роялю воспротивился сам его дед Иловайский, заявивший, что "Ивану Владимировичу в доме и так довольно музыки". Бедный Андрюша, затертый между двумя браками, двумя роками: петь мальчиков не учат, а рояль - мейновское (второженино). Бедный Андрюша, на которого не хватило: - ушей? свободной клавиатуры? получаса времени? просто здравого смысла? чего? - всего и больше всего - слуха. Но вышло как по-писаному: ни из Валерииных горловых полосканий, ни из моего душевного туше, ни из Асиных "тили-тили" - ничего не вышло, из всех наших дарований, мучений, учений - ничего. Вышло из Андрюши, отродясь не взятого на наш горделивый музыкальный корабль, попавшего в нашем доме в некое между-музыкальное пространство, чтобы было гостям и слугам, а может быть, и городовому за окном - на чем отдохнуть: на его немоте. Но по-особому вышло, и двойной запрет сбылся: ни петь, ни играть на рояле он не стал, но, из Андрюши став Андреем, сам, самоучкой, саморучно и самоушно, научился играть сначала на гармонике, потом на балалайке, потом на мандолине, потом на гитаре, подбирая по слуху - все, и не только сам научился, еще и Асю научил на балалайке, и с большим успехом, чем мать на рояле: играла громко и верно. И последней радостью матери была радость этому большому красивому, смущенно улыбающемуся неаполитанцу-пасынку (оставленному ею с гимназическим бобриком), с ее гитарой в руках, на которой он, присев на край ее смертной постели, смущенно и уверенно играл ей все песни, которые знал, а знал - все. Гитару свою она ему завещала, передала из рук в руки: "Ты так хорошо играешь, и тебе так идет…" И, кто знает, не пожалела ли она тогда, что тогда послушалась старого деда Иловайского и своего молодого второжениного такта, а не своего умного, безумного сердца, то есть забывши всех дедов и жен: ту, первую, себя, вторую, нашего с Асей музыкального деда и Андрюшиного исторического, не усадила: меня - за письменный стол, Асю - за геркулес, а Андрюшу - за рояль: "До, Андрюша, до, а это ре, до - ре…" [7; 25–26]
Ариадна Сергеевна Эфрон:
Любимый в семье, красивый, одаренный, в меру общительный, Андрей, вместе с тем, рос (и вырос) замкнутым и обособленным - на всю жизнь, так до конца не открывшись ни людям, ни самой жизни и не проявив себя в ней в полную меру своих способностей [1; 149].
Ася
(младшая сестра Анастасия Ивановна Цветаева)
Валерия Ивановна Цветаева:
Младшая сестра Ася, подвижная, находчивая, ловкая, в детстве с мальчишескими ухватками, была небольшого роста, худенькая, с легкими светлыми волосами, нежным цветом лица, как и Марина, и тоже близорукая. Ася обладала блестящей памятью, быстротой мысли и впоследствии обращавшим на себя внимание даром слова. Характера она была открытого, живого, довольно дерзкого, в детстве надоедавшая всем назойливым, требовательным, ноющим плачем по всякому поводу. Становясь старше, оставалась трудной в быту и трудной самой себе.
20-ти лет напечатала первую книгу "Королевские размышления" и 22-х лет вторую "Дым, дым и дым" [1; 14].
Татьяна Николаевна Астапова:
Настоящим другом Цветаевой была ее младшая сестра Ася, учившаяся в той же гимназии. Меня всегда удивляло, с какой радостью встречает Цветаева сестру и как подолгу они ходят вместе и оживленно беседуют друг с другом. Можно подумать, что они давным-давно не видались. Вот вижу их на площадке второго этажа, откуда три большие двустворчатые двери ведут в зал, в кабинет начальницы и в столовую. Они стоят возле пролета лестницы, возле чугунных перил; если одна говорит, другая слушает внимательно и с улыбкой смотрит на сестру. Ася младше Марины года на два, на три и не похожа на нее - тоненькая, нежная, с гладко причесанной головкой, на высоких каблучках, с изящным ридикюлем в руке. В ней было что-то старомодное, что-то от тургеневских времен [1; 48].
Мария Ивановна Кузнецова:
Поразила меня бледность ее лица, только где-то местами чуть покрытая нежно-розоватой тенью. Я сразу увидела большое сходство с Мариной, но Ася меньше, тоньше, нежнее. У нее добрая, прелестная улыбка полных губ. Ее ярко-желтые, вернее золотые, глаза прямо, доверчиво и ласково глядят в чужие глаза. Голос очень похож на Маринин, но нежнее. Держит она себя просто, доверчиво, любезно, нет и тени Марининой застенчивости и гордости [1; 62].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
В весеннюю свою пору сестры являли определенное сходство - внешности и характера, основное же отличие выразилось в том, что Маринина разносторонность обрела - рано и навсегда - единое и глубокое русло целенаправленного таланта, Асины же дарования и стремления растекались по многим руслам, и духовная жажда ее утолялась из многих источников. В дальнейшем жизненные пути их разошлись [1; 149].
Муж
Сергей Яковлевич Эфрон
Марина Ивановна Цветаева.Из записной книжки 1914 г.:
Красавец. Громадный рост; стройная, хрупкая фигура; руки со старинной гравюры; длинное, узкое, ярко-бледное лицо, на котором горят и сияют огромные глаза - не то зеленые, не то серые, не то синие, - и зеленые, и серые и синие. Крупный изогнутый рот. Лицо единственное и незабвенное под волной темных, с темно-золотым отливом, пышных, густых волос. Я не сказала о крутом, высоком, ослепительно-белом лбе, в котором сосредоточились весь ум и всё благородство мира, как в глазах - вся грусть.
А этот голос - глубокий, мягкий, нежный, этот голос, сразу покоряющий всех. А смех его - такой веселый, детский, неотразимый! А эти ослепительные зубы меж полоски изогнутых губ. А жесты принца! [11; 74]
Марк Львович Слоним:
Это был высокий, тонкий человек с узким, красивым лицом, медленными движениями и чуть глуховатым голосом.
Несмотря на широкие плечи, отличное, почти атлетическое сложение - всегда держался прямо, чувствовалась в нем военная выправка, - он был подвержен всяческим немощам. Худой, с нездоровым сероватым цветом лица и подозрительным покашливанием, он периодически болел туберкулезом и астмой. В 1925 году по просьбе МИ я устроил его в лечебнице ("здравнице") Земгора под Прагой. В 1929 году у него вновь открылся процесс в легких, и ему пришлось провести восемь месяцев в санатории в Савойе, оставив МИ одну с детьми. Он не мог долго работать, скоро уставал, его то и дело одолевала нервная астма. Я всегда видел в нем неудачника, но МИ не только его любила, но верила в его благородство и гордилась, что пражане называли его "совестью евразийства" [1; 339].
Марина Ивановна Цветаева.Из письма Л. П. Берии. Голицыно, 23 декабря 1939 г.:
Сергей Яковлевич Эфрон - сын известной народоволки Елизаветы Петровны Дурново (среди народовольцев "Лиза Дурново") и народовольца Якова Константиновича Эфрона. (В семье хранится его молодая карточка в тюрьме, с казенной печатью: "Яков Константинов Эфрон. Государственный преступник".) О Лизе Дурново мне с любовью и восхищением постоянно рассказывал вернувшийся в 1917 г. Петр Алексеевич Кропоткин, и поныне помнит Николай Морозов. Есть о ней и в книге Степняка "Подпольная Россия", и портрет ее находится в Кропоткинском Музее.
Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать - в Петропавловской крепости, старшие дети - Петр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон - по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра - два побега. Ему грозит смертная казнь и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 г. Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 г. трагически умирает в Париже, - кончает с собой ее 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она. О ее смерти есть в тогдашней "Юманитэ".
В 1911 г. я встречаюсь с Сергеем Эфроном. Нам 17 и 18 лет. Он туберкулезный. Убит трагической гибелью матери и брата. Серьезен не по летам. Я тут же решаю никогда, что бы ни было, с ним не расставаться и в январе 1912 г. выхожу за него замуж.
В 1913 г. Сергей Эфрон поступает в московский университет, филологический факультет. Но начинается война и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 г. он, только что окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск, куда прибывает одним из первых 200 человек. За все Добровольчество (1917 г. -1920 г.) - непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды ранен.
Все это, думаю, известно из его предыдущих анкет, а вот что, может быть, не известно: он не только не расстрелял ни одного пленного, а спасал от расстрела всех кого мог, - забирал в свою пулеметную команду. Поворотным пунктом в его убеждениях была казнь комиссара - у него на глазах - лицо, с которым этот комиссар встретил смерть. - "В эту минуту я понял, что наше дело - ненародное дело". - Но каким образом сын народоволки Лизы Дурново оказывается в рядах белых, а не красных? - Сергей Эфрон это в своей жизни считал роковой ошибкой. Я же прибавлю, что так ошибся не только он, совсем молодой тогда человек, а многие и многие, совершенно сложившиеся люди. В Добровольчестве он видел спасение России и правду, когда он в этом разуверился - он из него ушел, весь, целиком - и никогда уже не оглянулся в ту сторону [9; 661–662].
Ариадна Сергеевна Эфрон:
В годы гражданской войны связь между моими родителями порвалась почти полностью; доходили лишь недостоверные слухи с недостоверными "оказиями", писем почти не было - вопросы в них никогда не совпадали с ответами. Если бы не это - кто знает! - судьба двух людей сложилась бы иначе. Пока, по сю сторону неведения, Марина воспевала "белое движение", ее муж, по ту сторону, развенчивал его, за пядью пядь, шаг за шагом и день заднем. Когда выяснилось, что Сергей Яковлевич эвакуировался в Турцию вместе с остатками разбитой белой армии, Марина поручила уезжавшему за границу Эренбургу разыскать его; Эренбург нашел С. Я., уже перебравшегося в Чехию и поступившего в Пражский университет. Марина приняла решение - ехать к мужу, поскольку ему, недавнему белогвардейцу, в те годы обратный путь был заказан - и невозможен [1; 152].
Николай Артемьевич Еленев:
Путешествуя с Эфроном целый месяц в товарном неотапливаемом вагоне из Константинополя в Прагу, в длинные осенние ночи мне довелось слышать не раз от него о Марине. Природа лишила меня чувства любопытства. Если я почти ничего не знал в то время о внешней судьбе Цветаевой, мне казалось, что я уловил ее духовное существо, каким оно представлялось Эфрону. В отдельных замечаниях, в его голосе, когда он говорил о жене, звучало тихое восхищение. Да, собственно, в этих речах имелась в виду и не жена. Марина, какою ее истолковал Эфрон, - в поношенной шинели, грязной офицерской фуражке, с печально-тревожными глазами в ожидании какой-нибудь беды, - была кристальной чашею мудрости и писательского дарования. В его рассказах не было ни ходульного восторга, ни малейшего признака пошлого бахвальства. Втайне он безоговорочно признавал превосходство Марины над собою, над всеми современными поэтами, над всем ее окружением. Слепая любовь и всякое обожание вызывают настороженность и подозрение. Но Эфрон меньше всего напоминал человека, терзаемого тоской вожделения [1; 263].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Л. П. Берии. Голицыне, 23 декабря 1939 г.:
Но возвращаюсь к его биографии. После белой армии - голод в Галлиполи и в Константинополе, и, в 1922 г., переезд в Чехию, в Прагу, где поступает в Университет - кончать историко-филологический факультет. В 1923 г. затевает студенческий журнал "Своими Путями" - в отличие от других студентов, ходящих чужими - и основывает студенческий демократический Союз, в отличие от имеющихся монархических. В своем журнале первый во всей эмиграции перепечатывает советскую прозу (1924 г.). С этого часа его "полевение" идет неуклонно. Переехав в 1925 г. в Париж, присоединяется к группе Евразийцев и является одним из редакторов журнала "Версты", от которых вся эмиграция отшатывается. Если не ошибаюсь - уже с 1927 г. Сергея Эфрона зовут "большевиком". Дальше - больше. За Верстами - газета Евразия (в ней-то я и приветствовала Маяковского, тогда выступившего в Париже), про которую эмиграция говорит, что это - открытая большевистская пропаганда. Евразийцы раскалываются: правые - левые. Левые, ославляемые Сергеем Эфроном, скоро перестают быть, слившись с Союзом Возвращения на Родину.
Когда, в точности, Сергей Эфрон стал заниматься активной советской работой - не знаю, но это должно быть известно из его предыдущих анкет. Думаю - около 1930 г. Но что я достоверно знала и знаю - это о его страстной и неизменной мечте о Советском Союзе и о страстном служении ему. Как он радовался, читая в газетах об очередном советском достижении, от малейшего экономического успеха - как сиял! ("Теперь у нас есть того… Скоро у нас будет того и того…") Есть у меня важный свидетель - сын, росший под такие возгласы и с пяти лет другого не слыхавший.
Больной человек (туберкулез, болезнь печени), он уходил с раннего утра и возвращался поздно вечером. Человек - на глазах - горел. Бытовые условия - холод, неустроенность квартиры - для него не существовали. Темы, кроме Советского Союза, не было никакой. Не зная подробности его дел, знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, - целое перерождение человека.
О качестве же и количестве его советской деятельности могу привести возглас парижского следователя, меня после его отъезда допрашивавшего: "Mais Monsieur Efron menait une activite sovietique foudroyante!" ("Однако, господин Эфрон развил потрясающую советскую деятельность!") Следователь говорил над папкой его дела и знал эти дела лучше чем я (я знала только о Союзе Возвращения и об Испании). Но что я знала и знаю - это о беззаветности его преданности. Не целиком этот человек, по своей природе, отдаться не мог [9; 662].
Марк Львович Слоним:
У него было сильно развито чувство долга, в преданности он мог идти до конца, упорство уживалось в нем с жаждой подвига. Как и многие слабые люди, он искал служения: в молодости служил Марине, потом Белой Мечте, затем его захватило евразийство, оно привело его к русскому коммунизму, как к исповеданию веры. Он отдался ему в каком-то фанатическом порыве, в котором соединялись патриотизм и большевизм, и готов был все принять и стерпеть во имя своего кумира. За него и от него он и погиб. Но это случилось в конце тридцатых годов. А в начале их жизни во Франции, как, впрочем, и в Праге, для Сергея Яковлевича, самолюбивого и гордого, нелегко было оставаться "мужем Цветаевой" - так его многие и представляли. Он хотел быть сам по себе, считал себя вправе - и был прав - на собственное, от жены обособленное существование. Интересы их были разные, несмотря на "совместность", на которой так настаивала МИ, то есть многолетний брак. Общности взглядов и устремлений я у них не замечал, шли они по неодинаковым путям [1; 339–340].
Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:
Он был очень общителен (в противовес Марине). Общался с различными людьми, и его многие любили и ценили, как бы сглаживая ее резкость. Характера очень мягкого (деликатен очень) и скорее слабовольного, был легко уносим очередными фантастическими планами, ничем не кончавшимися. Его мягкотелость оборачивалась в своего рода двуличие при остроте восприятия, и он мог иногда тонко высмеять тех, с кем только что дружески общался [1; 289].
Марк Львович Слоним:
Сергею Яковлевичу не много было нужно, материальной нужды он как-то не замечал и почти ничего не мог сделать, чтобы обеспечить семью самым насущным. Зарабатывать он не умел - не был к этому способен, никакой профессией или практической хваткой не обладал, да и особых усилий для устройства на работу не прилагал, не до этого ему было. И хотя МИ он несомненно любил искренне и глубоко, не постарался взять на себя все тяготы быта, освободить ее от кухонного рабства и дать ей возможность всецело посвятить себя писанию [1; 340].
Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:
Говорить Эфрон умел и любил много и интересно. Рассказы Марины и Эфрона даже о событиях, в которых я сама принимала участие, были всегда так талантливы, что я, смеясь, замечала: "Не знала, что это было так интересно" [1; 289].
Дмитрий Васильевич Сеземан (р. 1922), переводчик, с 1975 г. жил во Франции: