Прошло несколько дней, быстрых для нас, долгих дней болезни для мамы. И я услышала, как она сказала своему Андрюше, которого пятнадцать лет назад приняла после его умершей матери, годовалым, когда и нас еще не было: "Я тебе оставлю мою гитару…" Она не сказала "подарю", - "оставлю"! О, мы понимали, о чем она! Маруся была тут же. И в быстром переглядывании нашем по обеим прошел озноб. <…>
Шла вторая половина июня. Уже цвел жасмин. Тяжелые лиловые гроздья сирени в крынках и кувшинах сменяла легкая зелень жасминных веток, осыпанных серебристыми ароматными звездами. Утрами Маруся и я играли на рояле. Звукам Марусиной игры мама радовалась. Когда же я изнывала над гаммами, Ганоном и маленькими этюдами - из маминой комнаты через две открытые двери часто доносилось среди кашля: "Правая врет! Левая врет!" В жару было так трудно преодолевать лень…
К нам стала раза два-три в неделю, по маминому желанию, приходить рекомендованная для этой цели портниха - учить нас шить, и мы, сидя на верхнем нашем детском балконе, старались усвоить типы швов - "вперед иголку", "вперед и назад" и "машинный шов" (для крепости), который нашим близоруким очкастым глазам представал верхом мученья. Шили мы какие-то мешочки и рубашки и от медленности нашего шитья и жары их цвет становился сомнительным. Помню вздох, с которым Маруся - в первый ли раз? или в который-то? - в задумчивости взяв в руки иглу, взглянула беспомощно, с отчаянием на портниху-учительницу. Вдела, вставила кончик иголки. А теперь - куда? влево? Зеленые близорукие глаза ее смотрели с подозрением на два сложенных белых края материи, по которым должен был пойти шов. Ей было одинаково неудобно шить вправо или влево. Велено было - влево, и ее игла медленно поползла вперед. <…>
Настал июль, шли его первые дни. Мама перестала спать. Ей не хватало воздуха. Она дышала с трудом. Она не спала уже трое или четверо суток. Она все сидела поперек кровати, когда бы мы ни входили, и немного, казалось, мимо нее - она была чуть в глубине от его струи - шел сквозняк. Он доходил и до нее, но ей и в нем было душно. Она была очень бледна. Темные волосы высоко надо лбом привычно волнистыми прядями. Одеяла не было - простыня. Очень блестели глаза! Такой я помню ее в тот день 4 июля, о котором Андрюша, по-мальчишески еще, сказал (может быть, сам не веря слову "смерть"?): "А вдруг мама умрет на мои именины?" Но мама жила. Она позвала нас обеих прощаться. Мы пришли. Мамин взгляд встретил нас у самой двери. Кто-то сказал: "Подойдите…" Мы подошли. Сначала Марусе, потом мне мама положила руку на голову. Папа, стоя в ногах кровати, плакал навзрыд. Его лицо было смято. Обернувшись к нему, мама попыталась его успокоить. Затем нам: "Живите по правде, дети! - сказала она. - По правде живите…"
Выражение ее голоса звучит во мне до сих пор. И папины сдерживаемые рыдания.
- Ну, а теперь идите гуляйте, - сказала нам мама, погладив наши головы, - ведь нехорошо здесь. Подавленные, молча, еле понимая, мы вышли [15; 213–219].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. В. Розанову. Феодосия, 8 апреля 1914 г.:
За день до смерти она говорила нам с Асей: "И подумать, что какие угодно дураки вас увидят взрослыми, а я…" И потом: "Мне жаль только музыки и солнца!" 3 дня перед смертью она ужасно мучилась, не спала ни минуты.
- "Мама, тебе поспать бы"…
- "Высплюсь - в гробу!" [8; 122]
1908–1910
Гимназические годы в Москве
Софья Ивановна Липеровская:
Среди просторных каменных особняков, спокойных тихих переулков старой Москвы, недалеко от Разгуляя и Земляного вала и сейчас еще стоит построенное в 1870 году в Гороховском переулке двухэтажное здание бывшей женской гимназии фон Дервиз с большими классами, широкими, светлыми коридорами, спальнями и громадным двусветным залом. Окна зала выходили в большой сад с вековыми деревьями. Прогулки в этом саду были любимым развлечением пансионерок.
В 1906 учебном году внимание всех гимназисток привлекла "новенькая" пансионерка, очень живая, экспансивная девочка с пытливым взглядом серых глаз и насмешливой улыбкой тонких губ. Причесана под мальчика, с челкой, закрывающей высокий лоб. Смотрела на всех дерзко, вызывающе, не только на старших по классу, но и на учителей и классных дам. <…>
Многое изменилось у шестиклассниц под влиянием Марины. К ней обращались за советом, какую книгу прочитать, и она умела подсказать каждому хорошую, интересную книгу. "Читайте "Путешествие маленького Нильса с дикими гусями" Сельмы Лагерлеф. Вам понравится. Хорошо пишет". Через Марину познакомились с пьесами французского драматурга Ростана, полюбили его "Орленка", солнечного "Шантеклера", задумались над романтическим образом Сирано де Бержерака. Марина сама приносила книги - ходили по рукам сборники "Знания", часто звучало имя Максима Горького. Читали стихи Бунина, рассказы Куприна… Особенно увлекал Степняк-Кравчинский; Андрей Кожухов стал любимым героем. Марина пополняла арсенал "недозволенных" книг. Свою горячую страстность вносила в споры о новых людях Чернышевского, Тургенева, Горького, о жизни в будущем [1:31].
Валентина Константиновна Перегудова:
Марину я всегда слушала буквально затаив дыхание. Она была очень умна, не по летам развитая, начитанная и обладала прекрасной памятью, позволявшей ей быть изумительной пересказчицей прочитанного.
Марина была очень увлекающейся натурой, но увлекалась она в тот период нашей жизни не педагогами нашей гимназии, не знаменитыми в то время актерами или же обыкновенными "героями" романов, что свойственно было большинству наших пансионерок. Увлекали ее герои книг, в бесчисленном количестве прочитанных ею. Марина восторгалась описанными в книгах людьми сильной воли, смелыми, отважными, всегда готовыми к великим подвигам. Преклоняясь перед борцами революции, мечтала и сама принимать участие в борьбе за свободу и светлое будущее людей. Помню, в каком возбуждении она была, когда рассказывала мне о потрясшей ее демонстрации на похоронах Баумана, на которых она была с кем-то из взрослых, будучи сама еще совсем девочкой (в 1905 г.). Марина старалась и меня познакомить с революционным движением, снабжая меня запрещенными в то время книгами (в памяти остался лишь "Андрей Кожухов" Степняка-Кравчинского) и разными брошюрами, которые она ухитрялась где-то достать.
Наряду с мечтой принимать участие в революционном движении большое место в планах на будущее было отведено Мариной литературному творчеству. Она мечтала стать писательницей, поэтессой и верила в свои способности к этому. Слушая по ночам стихи Марины, которые они читала мне на память, я тоже верила, что она выйдет настоящим поэтом [1; 23–24].
Софья Ивановна Липеровская:
Марина всегда говорила смело, подчеркнуто резко, отметая все старое, отжившее. Во внешней манере, в мальчишеских ухватках, в крепком пожатии руки (по-мужски), в прическе напоминала тогда Марка Волохова из "Обрыва" Гончарова. При первом знакомстве предупреждала: "Вы знаете… Деньги взаймы я беру, но не имею привычки их возвращать. Так не обижайтесь…"
Из-под челки насмешливо глядели ее чудесные глаза. Денег она ни у кого не брала, но внимательно следила за тем, какое отношение вызовут эти ее слова [1; 33].
Валентина Константиновна Перегудова:
Многие не любили Марину за ее кажущееся самомнение и отчужденность от других пансионерок; они применяли к ней детское выражение "задирает нос". Среди девочек она держала себя обычно деланно развязно, порой резкой и грубоватой, и никто не мог подозревать, что под этой маской скрывается застенчивый человек с мягким характером и нежной, чуткой душой. Помню, как во время наших разговоров она доверчиво прижималась ко мне, как бы ища защиты от чего-то нависающего над ней, и ощущение ее теплой ласки сохранилось у меня и по сей день [1:24].
Софья Ивановна Липеровская:
Цветаева оставалась в гимназии фон Дервиз недолго. Ее дерзости учителям и всем начальствующим лицам не могли не встретить сопротивления. Ее вызывали к директору, пытались уговорить, примирить, заставить подчиниться установленным порядкам. Но это было невозможно. Марина ни в чем не знала меры, всегда шла напролом, не считалась ни с какими обстоятельствами.
Из кабинета директора был слышен громкий голос Марины: "Горбатого могила исправит! Не пытайтесь меня уговорить. Не боюсь ваших предупреждений и никаких угроз. Вы хотите меня исключить-исключайте. Пойду в другую гимназию - ничего не потеряю. Уже привыкла кочевать. Это даже интересно. Новые лица…"
Отцу Марины пришлось перевести дочь в другую гимназию. <…>
В гимназии фон Дервиз долго помнили Марину, жалели, что ее перевели [1; 34].
Анастасия Ивановна Цветаева:
Марина училась в гимназии Брюхоненко на Малой Кисловке, и я с осени поступила туда же. С первых же дней, в переменах сходясь, вдвоем ходили по рекреационной зале, под высоким лепным потолком. Такого, чтобы сестры, старшая с младшей, минуя подруг, не считаясь с классом, были вместе день за днем, - не бывало. Обе в очках, русые, Марина - с подобранными по-взрослому напуском надо лбом, плотная, выше среднего; я - меньше и тоньше, с вьющимися до плеч волосами, но - как лошадки той же "породы" - та же улыбка, те же глаза, тот же смех, тот же голос - этим сходством и упорством ходить вместе мы обращали на себя внимание гимназии [15, 284].
Татьяна Николаевна Астапова:
Это была ученица совсем особого склада. Не шла к ней ни гимназическая форма, ни тесная школьная парта. И в самом деле, в то время как все мы - а нас в классе было 40 человек - приходили в гимназию изо дня в день, готовили дома уроки, отвечали при вызове, Цветаева каким-то образом была вне гимназической сферы, вне обычного распорядка. Среди нас она была как экзотическая птица, случайно залетевшая в стайку пернатых северного леса. Кругом движенье, гомон, щебетанье, но у нее иной полет, иной язык.
<…> Она как-то внезапно, вдруг появится перед вами, скажет несколько слов и снова исчезнет. И гимназию Цветаева посещала с перерывами: походит несколько дней, и опять ее нет. А потом смотришь, вот она снова сидит на самой последней парте (7-й ряд) и, склонив голову, читает книгу. Она неизменно читала или что-то писала на уроках, явно безразличная к тому, что происходит в классе; только изредка вдруг приподнимет голову, заслышав что-то стоящее внимания, иногда сделает какое-нибудь замечание и снова погрузится в чтение. <…> Некоторые предметы, как, например, по естествознанию, ей были неинтересны, она просто не хотела ими заниматься, а длительные отсутствия вызывали у педагогов тревожные замечания: "Она должна подчиниться общим правилам!", "Так нельзя посещать гимназию". Об этом поговорят, а в общем все оставалось по-старому.
Вот уроки русской литературы. Казалось бы, сам предмет должен быть близок Цветаевой, но преподает Ю. А. Веселовский без особого подъема, несколько рутинно, и Цветаева по-прежнему читает что-то свое и не слышит, о чем не спеша, ровным голосом рассказывает Юрий Алексеевич.
Однажды Ю. А. Веселовский принес в класс статью Писарева о Пушкине, и одна из учениц читала вслух "издевательскую" критику на письмо Татьяны. То и дело раздавались взрывы смеха. Большое оживление в классе заставило Цветаеву приподнять голову и прислушаться. Некоторое время она слушала молча, без тени улыбки, в раскрывшихся глазах было удивление. "Что это?" - наконец спросила она "Это Писарев, Писарев", - с разных сторон зашептали ее ближайшие соседки. "Боже мой!" - Цветаева возмущенно и пренебрежительно пожала плечами и снова погрузилась в чтение. (Этот презрительный жест произвел на меня впечатление. Я тогда много читала Писарева, и возникшие в уме сомнения улеглись еще не совсем.)
Урок истории… В классе легкий гул. Е. И. Вишняков рассказывает как будто и умно, и с революционным душком и иногда прочитает умело подобранный отрывок, а все же слушают его плохо и не обращают внимания на раздающиеся время от времени призывы к тишине. Вот он вызывает Цветаеву. А надо сказать, что преподаватели вызывали ее очень редко, как будто решили - лучше ее не тревожить. Цветаева рассказывает о французской революции. Вишняков внимательно смотрит на нее и не прерывает до конца ни единым вопросом. А рассказывает Цветаева долго, и, конечно, не по учебнику, а по таким источникам, которые мы тогда еще не держали в руках. Мы слышим о Мирабо, о жирондистах, Марате. Речь ее льется свободно, красиво, она воодушевлена. Не могу сказать, что рассказ ее захватил меня своим содержанием, в то время оно было мне не по плечу, да и интересы мои клонились в другую сторону, но мне стало ясно, насколько эта девочка стоит выше всех в классе по своему интеллектуальному развитию. И преподаватель понял, что этот "ответ" не укладывается в рамки обычного, что нелепо прервать его, и так и закончился он только со звонком, возвестившим об окончании урока.
Вишняков был удивлен, с уважением посматривал на "свою ученицу" и, сколько помнится, благодарил. Уроки французского и немецкого языка в частных гимназиях велись на высоком уровне, с разбором фольклора и старых классиков. Иностранные языки Цветаева знала прекрасно, но и здесь она не удостаивала "учить уроки" и никогда не знала "что задано". Этот ходячий в школах вопрос нельзя было услышать из уст Цветаевой. Зато она отвечала с места, подавала реплики, порой веселые, остроумные. Однажды преподавательница французского языка вызвала одну хорошенькую глупенькую девочку Та стоит, наклонив, как козленок, свой выпуклый смуглый лобик. Вопрос - молчание. Еще вопрос - опять молчание. Тогда Цветаева, сидевшая сзади, подсказывает ей что-то совсем несуразное. Девочка доверчиво повторяет. В классе взрыв смеха. "Quelle betise!" - восклицает преподавательница. <…>
На уроках естествознания (физики, химии, анатомии человека, физиологии растений), которые проходили у нас в физическом кабинете, были хорошо поставлены и увлекали весь класс, и на уроках математики Цветаеву я просто не помню. Однажды у Цветаевой появилось небывалое желание: стать прилежной ученицей. Придя утром в класс, она уселась на первую парту в среднем ряду, разложила учебники, тетради, ничуть не заботясь о том, что заняла чужое место. Оно принадлежало одной тихонькой, малозаметной девочке. Когда та пришла и растерянно остановилась около своей парты, Цветаева во всеуслышание заявила, что с этого дня будет заниматься по-настоящему, слушать на уроках, записывать и никуда отсюда не уйдет. В классе зашумели, заспорили, девочка чуть не плакала. Со всех сторон послышались упреки, порицания - ничто ни помогало. Цветаева возражала, что на последней парте трудно следить за уроком, что она долго пробыла там и почему-то должна оставаться там навсегда. И в конце концов ее оставили в покое, а огорченную девочку где-то пристроили в сторонке. Как и следовало ожидать, дня через три внезапно нахлынувшее рвение исчезло. Цветаевой не понравилось сидеть слишком близко от кафедры, и, забрав свои книги, она вернулась на свое прежнее место. Инцидент был исчерпан, и все пошло по-старому.
В классе Цветаева держалась особняком. Она присматривалась ко многим, но найти среди нас настоящей подруги не могла. Бывало и так: кто-нибудь из учениц другого класса вызовет в ней восхищение, она начнет ее идеализировать, сближается с ней, но, узнав поближе, разочаруется, отойдет. Однажды она подошла ко мне: "Пойдемте походим". В ее манере подходить к людям было что-то подкупающе-мягкое и вместе с тем властное. Ей никто не отказывал. Она легко взяла меня под руку, и мы сделали несколько туров по залу. Я поняла, что ей захотелось меня "прощупать". Меня больше всего интересовало естествознание, и я сообщила, какие предметы особенно люблю и чем они меня привлекают. "Нет, - сказала Цветаева, - по-моему, они скучны. Вот химия мне еще нравится, пожалуй: во время опытов в пробирках получаются такие красивые цвета!" <…>
Вообще Цветаева была далеко не прочь напроказить, и шутки ее бывали такими, какие мне никогда не пришли бы в голову. Мы как-то целой ватагой возвращались из гимназии. Впереди шел молодой человек, не то военный, не то лицеист, не припомню, но в форме с иголочки. Он всегда заходил за одной гимназисткой из выпускного класса, а в тот день, вероятно узнав о ее отсутствии, возвращался один. "Тираспольская!" - вдруг отчетливо и громко произнесла Цветаева. Лицеист вздрогнул, круто обернулся и увидел в упор незнакомые юные лица, веселые, насмешливые глаза; он смутился и, прибавив шагу, поспешил скрыться, затерявшись среди прохожих [1; 42–44, 47].
Софья Ивановна Липеровская:
Весь уклад жизни семьи Марины был для меня необычен: разобщенность членов семьи, своеволие каждого, разница характеров, взглядов, поведения, нежелание считаться с другими и какая-то потаенность, нервозность - все противоречило отношениям в моей семье. <…>
Семья Цветаевых собиралась вместе только в столовой. Иногда Марина оставляла меня пить с ними чай. С большим интересом прислушивалась я к общему разговору, в котором участвовал и Иван Владимирович. Он охотно рассказывал о своей работе, о путешествиях за материалами для музея в Египет, Грецию и Италию, о замечательных сокровищах, которые там хранятся. Меня особенно увлекали рассказы об античном искусстве. На семинаре профессора Тураева мы, студенты Московского университета, пытались разбирать египетские иероглифы и мечтали о поездке в Грецию и Египет, чтобы изучать в подлинниках искусство этих стран.
Иногда Марина и Ася переводили беседу на темы сегодняшнего дня - о революционном движении, о забастовках, о выборах в Государственную думу. Они пользовались случаем упрекнуть отца за реакционность его взглядов. "Кому же ты отдашь свой голос? - спрашивает Марина у отца и смотрит на него с усмешкой. - Ведь профессура все больше за кадетов голосует! Неужели ты не с ними?" Я смотрю с упреком на Марину. В моей семье подобные вопросы отцу да еще в такой форме были бы немыслимы. Мы воспитывались на признании авторитета отца [1;34–35].
Валерия Ивановна Цветаева:
Утром вместо гимназии Марина прячется на мерзлом чердаке: ждет, пока отец уйдет из дома и можно будет распорядиться днем жизни согласно своему желанию. В крупном и мелочах у сестер укрепились навыки своеволия и беспорядочного быта: неразлучные подсолнухи; на ночь, засыпая, непременный во рту леденец и т. д.
Как-то вечером отец, возвращаясь домой, видит: дворник настойчиво выпроваживает кого-то со двора.
- Кто это? В чем дело?
Оказалось, Марина дала объявление в "Брачную газету", что требуется жених, указав при этом свой адрес.