Цветаева без глянца - Павел Фокин 5 стр.


Остается ощущение полного одиночества, которому нет лечения. Тело другого человека - стена, она мешает видеть его душу. О, к<ак> я ненавижу эту стену!

И рая я не хочу, где всё блаженно и воздушно, - я т<ак> люблю лица, жесты, быт! И жизни я не хочу, где всё так ясно, просто и грубо-грубо! Мои глаза и руки к<ак> бы невольно срывают покровы - такие блестящие! - со всего.

Что позолочено - сотрется,
Свиная кожа остается!

Хорош стих?

Жизнь - бабочка без пыли.

Мечта - пыль без бабочки.

Что же бабочка с пылью?

Ах, я не знаю.

Должно быть что-то иное, какая-то воплощенная мечта или жизнь, сделавшаяся мечтою. Но если это и существует, то не здесь, не на земле! [13; 96]

Павел Григорьевич Антокольский:

У Марины поразительное, только ей присущее свойство. Если собеседник, недавний знакомый, показался ей внимательным, так или иначе заслужил ее внимание, она сразу находит для него определение - фантастическое, малодостоверное, но в ее глазах оно уже обрело жизнь. Ей того и нужно! И тогда выходит, что такой-то в ее глазах "молодой Державин", другой - "Казанова", третий - "Гоголь", а четвертый - "черт-дьявол" собственной персоной. На таком шатком, но для нее достаточном основании выдумщица строит систему складывающихся отношений, всю их фабулу. Марина верна ей - себе на радость, товарищу на поучение! Но вот что странно: эта легкая и прихотливая постройка обязывала к чему-то большему, более содержательному и ценному, чем обязывает сама жизнь! [13; 87–88]

Марина Ивановна Цветаева.Из записных книжек:

Ни одной вещи в жизни я не видела просто, мне… в каждой вещи и за каждой вещью мерещилась - тайна, т. е. ее, вещи, истинная суть [10; 156].

Федор Августович Степун (псевд. А. Лугин; 1884–1965), философ, писатель, публицист, мемуарист. Один из основателей и соредактор международного философского журнала "Логос", руководитель эстетического семинара при издательстве "Мусагет". В 1922 г. выслан из России. Был руководителем Русского студенческого христианского движения, одним из организаторов "Товарищества зарубежных писателей", публиковался в журналах "Современные записки", "Грани" и др.:

Осенью 1921 года мы шли с Цветаевой вниз по Тверскому бульвару. На ней было легкое затрепанное платье, в котором она, вероятно, и спала. Мужественно шагая по песку босыми ногами, она просто и точно рассказывала об ужасе своей нищей, неустроенной жизни, о трудностях как-нибудь прокормить своих двух дочерей. Мне было страшно слушать ее, но ей не было страшно рассказывать: она верила, что в Москве царствует не только Ленин в Кремле, но и Пушкин у Страстного монастыря. "О, с Пушкиным ничто не страшно". Идя со мною к Никитским воротам, она благодарно чувствовала за собою его печально опущенные, благословляющие взоры [1; 80–81].

Марк Львович Слоним:

Я был в то время (в 1923 г. - Сост.) литературным редактором пражской "Воли России". <…> Я предложил Цветаевой дать нам стихи и по приезде в Прагу зайти в редакцию в центре города, на Угольном рынке. Ей очень понравилось чешское звучание нашего адреса - Ухельни Трх, - и впоследствии она часто спрашивала меня с лукавым смешком: "Ну, как у вас там - угольный торг или политическое торжище?" Услыхав, что редакция находится в пассаже XVIII века с ходами, сводами и переходами и занимает помещение, где в 1787 году Моцарт, по преданию, писал своего "Дон Жуана", в комнате с балконом на внутренний двор, МИ совершенно серьезно сказала: "Тогда я обещаю у вас сотрудничать". Я предупредил ее о политическом направлении журнала - мы были органом социалистов-революционеров. Она ответила скороговоркой: "Политикой не интересуюсь, не разбираюсь в ней, и уж, конечно, Моцарт перевешивает". Я до сих пор убежден, что именно Моцарт повлиял на ее решение [1:307].

Марина Ивановна Цветаева.Из записных книжек:

Проза, это то, что примелькалось. Мне ничто не примелькалось: Этна - п. ч. сродни, куры - п. ч. ненавижу, даже кастрюльки не примелькались, п. ч. их: либо ненавижу, либо: не вижу, я никогда не поверю в "прозу", ее нет, я ее ни разу в жизни не встречала, ни кончика хвоста ее. Когда подо всем, за всем и надо всем: боги, беды, духи, судьбы, крылья, хвосты - какая тут может быть "проза". Когда всё на вертящемся шаре? Внутри которого - ОГОНЬ [10; 222].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 19 августа 1933 г.:

И презрительным коммунистическим "ПЕРЕЖИТКОМ" я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо всё это - переживет и меня (и их!).

Поймите меня в моей одинокой позиции (одни меня считают "большевичкой", другие "монархисткой", третьи - и тем и другим, и все - мимо) - мир идет вперед и должен идти: я же не хочу, не НРАВИТСЯ, я вправе не быть своим собственным современником, ибо, если Гумилев:

- Я вежлив с жизнью современною…

- то я с ней невежлива, не пускаю ее дальше порога, просто с лестницы спускаю. (NB! О лестницах. Обожаю лестницу: идею и вещь, обожаю постепенность превозможения - но самодвижущуюся "современную" презираю, издеваюсь над ней, бью ее и логикой и ногою, когда провожу. А в автомобиле меня укачивает, честное слово. Вся моя физика не современна: в подъемнике не спущусь за деньги, а подымусь только если не будет простой лестницы - и уж до зарезу нужно. На все седьмые этажи хожу пешком и даже "бежком". Больше, чем "не хочу" - НЕ МОГУ.) А если у меня "свободная речь" - на Руси речь всегда была свободная, особенно у народа, а если у меня "поэтическое своеволие" - на это я и поэт. Всё, что во мне "нового" - было всегда, будет всегда. - Это всё очень простые вещи, но они и здесь и там одинаково не понимаются [9;243–244].

Марк Львович Слоним:

Удаль, размах привлекали ее, где бы они ни попадались - в прошлом или в настоящем, и она понимала, что от старинного кресла можно дойти и до какой-то внутренней правды, но добавляла: "для души, но не для духа", настаивая на этом существенном отличии. У нее все было в данный, нынешний момент, движения событий она не понимала, от современности была далека, газет не читала, свое творчество определяла как "заговор против века, веса, времени, дроби". Спрашивая себя, чем движется искусство, она повторяла слова своего современника: "силой, страстью, пристрастием". История над этим не имела власти [1; 321].

Марина Ивановна Цветаева.Из письма Р. Н. Ломоносовой. Париж, 11 марта 1931 г.:

Я - другое, меня всю жизнь укоряют в безыдейности, а советская критика даже в беспочвенности. Первый укор принимаю: ибо у меня взамен МИРОВОЗЗРЕНИЯ - МИРООЩУЩЕНИЕ (NB! очень твердое). Беспочвенность? Если иметь в виду землю, почву, родину - на это отвечают мои книги. Если же класс, и, если хотите, даже пол - да, не принадлежу ни к какому классу, ни к какой партии, ни к какой литер<атурной> группе НИКОГДА. Помню даже афишу такую на заборах Москвы 1920 г. ВЕЧЕР ВСЕХ ПОЭТОВ. АКМЕИСТЫ - ТАКИЕ-ТО, НЕОАКМЕИСТЫ - ТАКИЕ-ТО, ИМАЖИНИСТЫ - ТАКИЕ-ТО, ИСТЫ-ИСТЫ-ИСТЫ - и, в самом конце, под пустотой:

- и -

МАРИНА ЦВЕТАЕВА

(вроде как - голая!)

Так было так будет. Что я люблю? Жизнь. Всё. Всё - везде, м. б. всё то же одно - везде [9; 334].

Марк Львович Слоним:

Цветаева романтиком родилась, романтизм ее был природным, и она его громко утверждала: из-за этого многие обвиняли ее чуть ли не в актерстве и выверте - но те, кто хорошо знал ее, отлично видели всю естественность ее порывов, ее бунта и всего, что неправильно именовали ее "неистовством". <…>

Она отталкивалась от будничной реальности и совершенно искренне признавалась: "Я не люблю жизни как таковой - для меня она начинает значить, т. е. обретать смысл и вес, только в искусстве. Если бы меня взяли за океан, в рай и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая. Мне вещь сама по себе не нужна". И опять-таки многим были не по душе ее постоянное самоутверждение (которое некоторые называли отсутствием скромности), ее гордость и та неудобная прямота, с которой она говорила о своей бедности, унижениях и ежедневных трудностях существования. На самом деле это была непоколебимая уверенность поэта в своей непохожести на других, в своем даре - от Бога - от рода - от судьбы [1; 317–318].

Вера

Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:

Меня иногда спрашивают: была ли Марина Ивановна верующей? По-моему, определенно - да. Но, конечно, не в каком-нибудь узкоконфессиональном смысле. Основываю я свое мнение на том, что она с большим уважением относилась к людям, в каком-то смысле посвятившим себя Богу, даже сравнивая их с другими, тоже религиозными, но как бы желавшими соединить свою веру с радостью жизни, что вполне и законно, но что не вызвало ее одобрение по свойственному ей максимализму. <…> Что еще очень характерно для нее в этом вопросе - это то, что несмотря на ее очень высокое мнение о своем призвании и очень высокое место, на которое она ставила искусство, все же у нее оно четко отделялось от сферы духа в религиозном смысле и не заменяло место Бога. <…> Помню очень четко и ясно одно ее высказывание на эту тему - о том, что поэзия все же, несмотря на ее огромную ценность, не есть высшая и последняя ценность, - она сказала: "У постели умирающего нужен не поэт, а священник" [1; 290–291].

Анастасия Ивановна Цветаева:

Религиозного воспитания мы не получали (как оно описывается во многих воспоминаниях детства - церковные традиции, усердное посещение церквей, молитвы). Хоть празднования Рождества, Пасхи, говенья Великим постом - родители придерживались, как и другие профессорские семьи, как школы тех лет, но поста в строгом смысле не соблюдалось, рано идти в церковь нас не поднимали, все было облегчено.

Зато нравственное начало, вопрос добра и зла внедрялись мамой усердно (более усердно, чем, может быть, это надо детям? пылко, гневно при каждом проступке; иногда растя в нас скуку слушать одно и то же и тайный протест).

Но зато образы тех людей, которые жили по этим, нам не удававшимся, не прививавшимся правилам, как мама сумела внедрить их в нас!

Дерзновенный полет Икара и гибель за похищенный огонь прикованного к скале Прометея, все герои мифологии и истории, Антигона, Перикл, Бонапарт, Вильгельм Телль, Жанна д’Арк, все подвиги, смерть за идею, всё, чем дарили нас книги, исторические романы и биографии, и доктор Гааз, отдавший жизнь заключенным больным людям, герой уже девятнадцатого века, - как насаждала в нас мать поклонение героическому! И имена английских писателей Томаса Карлейля и Джона Раскина я слышала от нее в мои одиннадцать лет, в болезнь ее последней зимы [15; 56].

Марина Ивановна Цветаева:

Нет, со священниками (да и с академиками!) у меня никогда не вышло. С православными священниками, золотыми и серебряными, холодными как лед распятия - наконец подносимого к губам. Первый такой страх был к своему родному дедушке, отцову отцу, шуйскому протоиерею о. Владимиру Цветаеву (по учебнику Священной истории которого, кстати, учился Бальмонт) - очень старому уже старику, с белой бородой немножко веером и стоячей, в коробочке, куклой в руках - в которые я так и не пошла.

- Барыня! Священники пришли! Прикажете принять?

И сразу - копошение серебра в ладони, переливание серебра из руки в руку, из руки в бумажку: столько-то батюшке, столько-то дьякону, столько-то дьячку, столько-то просвирне… Не надо бы - при детях, либо, тогда уж, не надо бы нам, детям серебряного времени, про тридцать сребреников. Звон серебра сливался со звоном кадила, лед его с льдом парчи и распятия, облако ладана с облаком внутреннего недомогания, и все это тяжело ползло к потолку белой, с изморозными обоями, залы, на непонятно-жутких повелительных возгласах:

- Благослови, Владыко!

- О-о-о…

Все было - о, и зала - о, и потолок - о, и ладан - о, и кадило - о. И когда уходили священники, ничего от них не оставалось, кроме последнего, в филодендронах, о - ладана.

Эти воскресные службы для меня были - вой. "Священники пришли" звучало совершенно как "покойники".

- Барыня, покойники пришли, - прикажете принять?

Посредине черный гроб,
И гласит протяжно поп:
Буди взят моги-илой!

Вот этот-то черный гроб стоял у меня в детстве за каждым священником, тихо, из-за парчовой спины, глазел и грозил. Где священник - там гроб. Раз священник - так гроб.

Да и теперь, тридцать с лишним лет спустя, за каждым служащим священником я неизменно вижу покойника: за стоящим - лежащего. И - только за православным. Каждая православная служба, кроме единственной - пасхальной, вопящей о воскресении и с высоты разверстых небес отрясающей всякий прах, каждая православная служба для меня - отпевание.

Что бы ни делал священник, мне все кажется, что священник над ним наклоняется, ему кадит, изо всех сил уговаривает и даже - заговаривает: "Лежи, лежи, а я тебе попою…" Или: "Ну, лежи, лежи, чего уж тут…" Заклинает.

Священники мне в детстве всегда казались колдунами. Ходят и поют. Ходят и махают. Ходят и колдуют. Охаживают. Окуривают. Они, так пышно и много одетые, казались мне не-нашими. <…>

От священников - серебряной горы спины священника - только затем горы, чтобы скрыть, мне и Бог казался страшным: священником, только еще страшней, серебряной горой: Араратом. И три барана детской скороговорки - "На горе Арарат три барана орали" - конечно, орали от страха, оттого, что остались одни с Богом.

Бог для меня был - страх.

Ничего, ничего, кроме самой мертвой, холодной как лед и белой как снег скуки, я за все мое младенчество в церкви не ощутила. Ничего, кроме тоскливого желания: когда же кончится? и безнадежного сознания: никогда. Это было еще хуже симфонических концертов в Большом зале Консерватории [7; 46–48].

Елена Александровна Извольская:

Мы приходили к ней на огонек, и она поила нас чаем или вином. А по праздникам баловала нас: блинами на масленицу, пасхой и куличом после светлой заутрени. Мы вместе ходили в маленькую медонскую церковь Св. Иоанна Воина, очень скромную, но красиво расписанную. Марина редко говорила о религии, но просто и чистосердечно соблюдала церковные обряды. Заутреня в Медоне была как бы продолжением пасхальной ночи в Москве [1; 403].

Зинаида Алексеевна Шаховская:

О религии или вере в Бога мне не пришлось с ней говорить, но я была ей благодарна за то, что никогда не прочла у нее ни одной строчки, которая показалась бы мне оскорблением моей веры. Для нее - Поэт "никогда не атеист, всегда многобожец, с той только разницей, что высшие знают старшего… Большинство же и этого не знает и слепо чередуют Христа с Дионисом, не понимая, что уже сопоставление этих имен - кощунство и святотатство".

И вот этого-то святотатства Марина Цветаева никогда не совершала, инстинктивно зная сравнительность ценностей [1; 427].

Марина Ивановна Цветаева:

Есть рядом с нашей подлой жизнью - другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, - всё, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены.

Мы слишком мало об этом помним [12; 37].

Марина Ивановна Цветаева.Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 28 апреля 1934 г.:

Любить Бога - завидная доля! [9; 271]

Ольга Алексеевна Мочалова:

Был уже январь (1940 г. - Сост.), на улице продавались елки. М. И. сказала: "Что такое елка без Христа?" [1:493]

Свойства ума и мышления

Николай Артемьевич Еленев:

Пытливости разума и остроте мышления Цветаевой когда-нибудь будет отведено особое место в работах о ее творчестве и литературных созданиях. Без какой бы то ни было предварительной научной подготовки или исследовательского опыта, Марина постигла непосредственно изначальные истины, которые огромному большинству сообщаются или чужой мыслью, или приобретаются в итоге долгого созерцания и духовного саморазвития. Ум Цветаевой и ее способность даже в незначительно-повседневной беседе поколебать общепринятые, преемственно-утвердившиеся исповедания и взгляды не только поражали многих, но и пугали [1; 269–270].

Марк Львович Слоним:

МИ была чрезвычайно умна. У нее был острый, сильный и резкий ум - соединявший трезвость, ясность со способностью к отвлеченности и общим идеям, логическую последовательность с неожиданным взрывом интуиции. Эти ее качества с особенной яркостью проявлялись в разговорах с теми, кого она считала достойными внимания [1; 322].

Назад Дальше