Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния - Юрий Зобнин 17 стр.


Странное это было путешествие! Впрочем, для Мережковского все было ясно и просто: он наслаждался странствием, собирал материалы в обществе жены и друга. По замыслу Мережковского, путешественники, посетив Флоренцию и Милан, должны были затем в точности повторить маршрут Леонардо, сопровождавшего Франциска I: Фаэнци, Форли, Римини, Пезаро, Урбино, Равенна, Мантуя, Павия, Симплоне. Завершить путешествие предполагалось в замке Амбуаз, в "маленькой темной комнате со стенами, обшитыми деревом", где Леонардо скончался. "Вы спрашиваете – хорошо ли мое путешествие, – писал Мережковский в эти дни П. П. Перцову. – И очень хорошо, и очень дурно. Хорошо тем, что много и плодотворно работаю, дурно тем, что денег мало и благодаря этому я не могу работать так плодотворно, как бы мне этого хотелось. Вчера я был в селенье Винчи, где родился и провел детство Леонардо да Винчи. Я посетил его домик, который принадлежит теперь бедным поселянам. Я ходил по окрестным горам, где в первый раз он увидел Божий мир. Если бы Вы знали, как это все прекрасно, близко нам, русским, просто и нужно. Как это все освежает и очищает душу от петербургской мерзости".

Однако Гиппиус, в отличие от мужа, путешествие скорее раздражало. "Дождит, вообще погода подгуляла, – фиксирует она тогда же в "Итальянском дневнике". – Дмитрий пошел лизать тюрьму (Цезарь! Цезарь!) и промочил ноги". Подавленное настроение Зинаиды Николаевны вполне естественно: она очень скоро поняла всю опрометчивость приглашения Волынского в спутники. Волынский не хотел смириться со своим двусмысленным положением и требовал откровенного объяснения. "Каждая ваша, малейшая даже, неприятность, неловкость с Д. С., – писала она Волынскому, вспоминая об этих днях, – ест всю мою душу, как самый сильный яд, и, конечно, ни на вас, ни на него она не действует с такой силой, как на меня, словом – для меня это хуже всего на свете". И действительно, ослепленный страстью Волынский день ото дня становился все более неадекватен ситуации. Сопровождая Мережковских в их походах по музеям и памятным местам, он впадал в прострацию, "не умел отличить статую от картины" (по выражению Гиппиус), а в разговорах с Мережковским отвечал невпопад. Дмитрий Сергеевич (sancta sim-plicitas!), заметив рассеянное состояние "друга", участливо посоветовал ему "заняться какой-либо темой": – Вот, например, Макиавелли!..

Все-таки жизнь подчас создает сюжеты покруче Мольера и Гольдони: с этого дня Волынский всюду таскался за супругами с огромным томом макиавеллиевского "Государя", который демонстративно читал, не выходя из экипажа даже в виду самых прелестных пейзажей и самых интересных достопримечательностей, – к вящему недоумению Мережковского и тайной ярости Гиппиус.

В конце концов Волынский не выдержал и, устроив Мережковскому и Гиппиус невразумительную сцену, покинул спутников во Флоренции.

Дальше, после возвращения в Петербург, начался кошмар, растянувшийся для Мережковского более чем на год. Волынский, отбросив все приличия и условности, требовал от Гиппиус разрыва с мужем (некоторое время она жила с Волынским в известной петербургской артистической гостинице "Пале-Ройяль" на Пушкинской улице, где помещалась и редакция "Северного вестника", но после вернулась).

Еще хуже было то, что обезумевший от ревности Волынский начал вытворять нелепые и демонстративно недопустимые с точки зрения редакторской и авторской этики вещи: Мережковский был исключен из числа сотрудников "Северного вестника" и вместо запланированного к публикации романа на страницах журнала появились… статьи самого Волынского на ту же "леонардовскую" тему. В этих статьях, без упоминания имени Мережковского, обильно использовались его "итальянские" материалы ("…Флексер пишет в "Северном вестнике" "В поисках за Леонардо да Винчи" – не упоминая, что это поиски по следам Д. Мережковского", – ошеломленно прокомментирует возникший "казус" наш герой в письме Перцову).

В 1897–1898 годах последовал ряд взаимных публичных обвинений. Мережковский чуть ли не открыто обвинил Волынского в плагиате. Волынский ответил Мережковскому страшным письмом (которое перед отправкой читал в редакции "Северного вестника"): "Эти строки я пишу только с тем, чтобы сказать Вам, что Вы поступаете как непорядочный человек, уклоняясь от объяснений при свидетелях и, в то же время, направляя против меня дерзкие выражения. Если Ваше первое письмо давало мне право назвать Вас лгуном, то второе дает мне право назвать Вас негодяем".

"История с Флексером принимает размеры нежелательные, – писала в это время Гиппиус З. А. Венгеровой. – Дм‹итрий› С‹ергеевич› в очень спокойном и взвешенном письме утром просил ему больше не писать, предупреждая, что будет возвращать письма. Сейчас, к изумлению, принесли новое письмо под… расписку. Дм. С. не расписался и возвратил письма, согласно предупреждению. Мы оба думаем, что на этом не кончится, что будет какая-то невероятная гадость, которая перевернет все. Не удивлюсь, если Флексер пришлет Минского как секунданта или наймет кого-нибудь бить Д. С.".

Итог своих отношений с Волынским Мережковский подвел в письме П. П. Перцову: "Знаете ли, что с Флексером мы совсем не видимся. Он надоел З‹инаиде› Н‹иколаевне› своей риторикой и ложью, а мне уже давно опостылел".

Как водится, скандал с живым интересом обсуждался в литературных кругах Петербурга, причем многие знакомые Мережковских не могли отказать себе в удовольствии принять в развитии событий посильное участие. К Мережковским стали наведываться непрошеные визитеры, вроде Н. М. Геренштейна ("темная личность, зачем-то подлаживающаяся к литературе", как охарактеризовал его Перцов), который под предлогом "издательского проекта" пытался осуществить некую "посредническую" (если не сказать – сводническую) миссию. Юный поэт "Северного вестника" Иван Коневской-Ореус, приятель Вас. В. Гиппиуса (родственника нашей героини) и протеже Н. М. Минского, вдруг внезапно проникнулся к Мережковским беспричинной ненавистью и по ночам стал пробираться на лестницу дома Мурузи и подбрасывать к дверям их квартиры… бранные памфлеты на Зинаиду Николаевну. Сам же Минский, позабыв о прежней "платонической страсти", начинал беседы о бывшей "даме сердца" с любопытствующими общими знакомыми словами: "Я вам про нее такое расскажу, что у вас волосы встанут дыбом!"

"Легче скорей умереть, чем тут задыхаться от зловония, от того, что идет от людей, окружает меня – и даже не окружает, довольно, если я знаю… – в ужасе признавалась Гиппиус в одном из писем 1897 года. – Я совершенно твердо решила отныне и до века не впустить в свою жизнь не только что-нибудь похожее на любовь, но даже флирта самого обычного". В конце концов Гиппиус слегла и проболела всю вторую половину этого несчастного года (врачи то подозревали тиф, то предполагали иные диагнозы – вплоть до подозрения на чахотку).

Мережковский переносил все это со стоическим терпением. Помимо чисто личных неприятностей, как это всегда бывает, пришли и неприятности материальные: надежда на авансирование "Леонардо да Винчи" и публикацию в "Северном вестнике" исчезла, все только-только достигнутое благополучие рассыпалось как карточный домик. "Не знаю, где я буду печатать Леонардо, и это меня очень беспокоит, – признается он в письме своему единственному в то время конфиденту – Перцову. – Неужели такой громадный труд не даст мне материального покоя и отдыха хоть на несколько времени? Вообще надо иметь мужество, чтобы так жить, как я теперь живу".

В эти месяцы у него появляется навязчивая идея – уехать из Петербурга и России, однако средств на это не было. "Если бы я мог в сентябре занять у Вас не 400, а 800 рублей (сумма неимоверная и безбожная – вижу сам), – писал он Перцову, – то я бы приехал к 1 октября во Флоренцию и пожил бы с Вами в Италии… до января. Эта мечта меня, главным образом, пленяет – не прелестью путешествия (я все время буду писать), а возможностью физически отдохнуть и избавиться от страшной петербургской осени, о которой я без трепета подумать не могу… Ну да не стоит говорить, – я чувствую, что это в самом деле невозможно". Деньги действительно удалось раздобыть значительно позже, и Мережковские смогли (очень ненадолго) вырваться из морока Петербурга лишь в следующем, 1898 году…

Все эти печальные события завершают целый этап в жизни Мережковского. Вскоре "Северный вестник", и без того уже закрытый как для него, так и для Гиппиус, внезапно, в силу невероятного стечения обстоятельств, прекратил свое существование. Немалую роль в смерти недавно процветающего журнала сыграло, конечно, отсутствие Мережковского. Это признал и сам Волынский. "Не я, а именно Д. С. Мережковский был эоловой арфой тогдашней России…" – напишет он много лет спустя, вспоминая крушение "Северного вестника", конечно, очень больно задевшее его ("Больно присутствовать при этом несвоевременном угасании журнала, в который ушла моя душа…" – признавался он матери в августе 1898 года).

* * *

Новый роман Мережковского, завершенный в тяжелейшее время 1897–1899 годов, "повис в воздухе", ибо печатать его "традиционные" журналы не решались (в итоге "Леонардо да Винчи" увидел свет на страницах журнала "для семейного чтения" "Мир Божий" – более чем странное место для публикации модернистского произведения). Старые связи распались, новые – в первую очередь с участниками так называемого "дягилевского кружка", молодыми художниками, артистами и писателями, затеявшими в 1899 году издание первого чисто модернистского журнала в России, – только-только налаживались. Мережковский счел за благо сделать и для себя и для жены (которую продолжал любить, несмотря ни на что) передышку.

Осенью 1899 года они уезжают из России на целый год.

ГЛАВА ПЯТАЯ
На рубеже столетий. – П. П. Перцов. – "Воскресенья" у В. В. Розанова. – Кружок Дягилева и "Мир искусства". – Союз с православием. – "Отлучение" Льва Толстого. – Религиозно-философские собрания. – Поездка на Светлое озеро. – Журнал "Новый путь". – Духовный кризис 1903–1904 годов. – Вячеслав Иванов и салон на "башне". – Возникновение "троебратства": Мережковские и Д. В. Философов. – Революция 1905 года

С осени 1899 года до лета 1900-го Мережковский и Гиппиус пребывают в "прекрасном далеке" (Рим, Сицилия, Флоренция, позже – германский Бад-Гомбург, где Мережковскому особо нравились хвойные леса, "похожие на Россию") – положение во всех отношениях самое благотворное для русского художника в эпоху личного и творческого кризиса. С отечеством они поддерживают лишь эпистолярную связь, не требующую особых душевных трат, благо круг корреспондентов (особенно у нашего героя) достаточно ограничен. Есть время и возможность для самых общих, глобальных размышлений, по слову Гиппиус, "о человеке, любви и смерти"; у нас же есть время сказать, не торопясь, несколько слов о новом круге знакомств Мережковского.

В первую голову стоит вспомнить уже неоднократно встречавшегося нам ранее Петра Петровича Перцова. Молодой провинциальный журналист, уроженец Казани, Перцов написал наивное и восторженное письмо Мережковскому, прочитав в 1890 году поэму "Вера" и (да будет прощен мне этот каламбур!) воистину уверовав в пророческое дарование петербургского поэта. (После Перцов с юмором вспоминал, что в своей рецензии на полюбившуюся поэму в "Волжском вестнике" он объявил, что Мережковский "окончательно завоевал себе среди наших молодых поэтов первое место после Надсона", искренно полагая, что это "место" – нечто вроде Лермонтова после Пушкина – по принятой тогда "классификации".)

Два года спустя, завершив Казанский университет и перебравшись в Петербург (дядя его, А. П. Перцов, был сенатором, благоволившим к литературным занятиям племянника, ибо, как он говаривал, "Краевский и Глазунов нажили на литературе большие деньги"), Перцов, подвизавшийся у Михайловского и Короленко в "Русском богатстве", лично познакомился с Мережковским и поразил того (уже вплотную занятого тогда размышлениями о Христе и христианстве) неожиданно полным "единомыслием души". "То, что Вы так глубоко, проникновенно поняли мои слова про Новую Церковь – меня тронуло… – растроганно признавался Мережковский в 1893 году. – Меня окружает такое безнадежное одиночество, такая скучная и мертвенная злоба, что иногда мне кажется, что все, что я делаю, бесполезно, и мною овладевает отчаяние. Но такие слова, как Ваши, – живая вода в пустыне. Верьте, я никогда не забуду Вашего умного и возвышенного привета, мой друг, мой новый брат в Неведомом Боге!" И действительно, более чем на двадцать лет с этого момента Перцов становится самым доверенным лицом в обширном круге "литературных знакомств" Мережковского.

Он идеально подходил на эту роль.

Бескорыстно преданный идее "нового искусства" и "нового идеализма" (под которым он разумел нечто очень близкое "новому религиозному сознанию" Мережковского), обладавший безупречным литературным вкусом и обширными гуманитарными познаниями, безукоризненно честный, тактичный и скромный до застенчивости (чему способствовал природный недостаток – врожденная глухота), Перцов выгодно отличался от шумной и не всегда нравственно разборчивой плеяды "декадентов" "Северного вестника". Этот человек воистину мало говорил, но много делал. Именно Перцов становится издателем фундаментальных антологий, впервые наглядно представивших образцы творчества "в новом роде" (до их выхода о "символизме" говорили лишь в умозрительном плане). Перцов подвигает Мережковского на написание статей о Пушкине, а затем – на публикацию "Вечных спутников" (причем тогда, когда обескураженный язвительным критическим "хором" Мережковский совсем было собрался опустить руки). Точно так же, незаметно и несуетно, Перцов способствует формированию нового круга общения Мережковского – как раз в тот момент, когда обстановка в "Северном вестнике" обостряется до предела.

В апреле 1897 года именно Перцов знакомит Мережковского с В. В. Розановым, большим поклонником которого (а впоследствии – и издателем) является.

Василий Васильевич Розанов, тогда еще лишь вынашивавший идею своей феноменальной, ни на что не похожей ни в русской, ни в европейской литературной традиции "исповедальной" философской эссеистики, но уже завоевавший себе "имя" как исследователь Достоевского, полемический противник В. С. Соловьева и талантливый "нововременский" публицист, смело обращавшийся к рискованным проблемам истории религии, – второе весомое "приобретение" Мережковского в канун "рубежа столетий". Однако, при схожести устремлений к утверждению в русской культуре "идеальных" начал, Перцов и Розанов оказывались лично полными антиподами.

"Как они дружили – интимнейший, даже интимничающий со всеми и везде Розанов и неподвижный, деревянный Перцов? – недоумевала Гиппиус. – Непонятно, однако, дружили. Розанов набегал на него, как ласковая волна: "Голубчик, голубчик, да что это право! Ну как вам в любви объясняться? Ведь это тихонечко говорится, на ушко шепотом, а вы-то и не услышите. Нельзя же кричать такие вещи на весь дом!"

Перцов глуховато посмеивался в светло-желтые падающие усы свои – не сердился, не отвечал".

По словам самого Мережковского, у Розанова, в маленькой квартирке в четвертом этаже огромного нового дома на Шпалерной, близ церкви Всех скорбящих, в эти последние годы уходящего века "собиралось удивительное, в тогдашнем Петербурге, по всей вероятности, единственное общество: старые знакомые хозяина, сотрудники "Московских ведомостей" и "Гражданина", самые крайние реакционеры и столь же крайние, если не политические, то философские и религиозные революционеры – профессора духовной академии, синодальные чиновники, священники, монахи – и настоящие "люди из подполья", анархисты-декаденты. Между этими двумя сторонами завязывались апокалипсические беседы, как будто выхваченные прямо из "Бесов" или "Братьев Карамазовых". Конечно, нигде в современной Европе таких разговоров не слышали. Это было в верхнем слое общества отражение того, что происходило… в глубине народа". Здесь, на розановских "воскресеньях", за обыденным домашним чаепитием – за длинным чайным столом, под уютно-семейной висячей лампой – как-то очень уютно, естественно и органично вызревала идея будущих Религиозно-философских собраний.

И наконец, тот же Перцов сводит Мережковского с Сергеем Павловичем Дягилевым и его окружением.

Это было странное сообщество молодых эстетов – художников, театралов и музыкантов, среди которых выделялась "великолепная пятерка" – сам Дягилев, Дмитрий Владимирович Философов, Вальтер Федорович Нувель, Лев Самойлович Бакст и Александр Николаевич Бенуа (или – Сережа, Димочка, Валечка, Лёвушка и Шура – как именовали себя сами будущие "творцы, классики и основоположники"). К этому "ядру", связанному самыми тесными дружескими узами, примыкали А. П. Нурок, В. А. Серов, К. А. Сомов и некоторые другие яркие представители петербургской литературно-художественной богемы.

Тон задавал Дягилев, обладающий прирожденным организаторским даром и безукоризненным эстетическим вкусом. По выражению А. Н. Бенуа, теоретика и летописца "дягилевского кружка", за что бы ни брался Сергей Павлович, всюду он умел создавать "романтическую обстановку работы". И кружок талантливой молодежи, начав с дружеских собеседований, стараниями Дягилева очень органично перешел к практике общественной деятельности, приобрел организационную "морфологию" – и на свет в 1897 году явилось движение, навсегда вошедшее в историю мировой культуры XX века под именем "Мир искусства".

Они начинали с выставок и музыкальных вечеров, поражавших патриархальную русскую публику открытым демонстративным "западничеством", отрицанием традиций "шестидесятнического" реализма и жадным интересом ко всему, что являлось порождением новой, нарождающейся на глазах цивилизации (последнее, впрочем, причудливо сочеталось с культом изысканной стилизации, обращенной в экзотические для русского искусства эпохи). В 1898 году встал вопрос о постоянном печатном органе: рождался журнал "Мир искусства".

С некоторыми участниками "Мира искусства" Мережковский был знаком и ранее, однако с осени 1898 года характер отношений качественно меняется – начинается сотрудничество, тем более тесное, что Д. В. Философов, разрабатывающий концепцию литературного отдела будущего журнала, отводит Дмитрию Сергеевичу главное место (некоторое время речь вообще шла о выделении из "Мира искусства" отдельного литературного приложения, негласным редактором которого должен был стать Мережковский; за недостатком средств от этого пришлось отказаться).

Назад Дальше