Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния - Юрий Зобнин 19 стр.


Сочувствие подавляющего большинства среди отечественной интеллигенции в этом конфликте оказывалось на стороне Толстого. После выхода "Определения…" Ясная Поляна была засыпана телеграммами и письмами в поддержку "великого старца". Столичная и провинциальная периодика пестрела двусмысленными фельетонами, в нелегальной прессе необыкновенную популярность приобрела тема "инквизиции". В карикатурах появились изображения обер-прокурора Святейшего Синода Константина Петровича Победоносцева в мантии Торквемады, поджигающего костер, на котором стоял, прикрученный к столбу, Лев Николаевич в колпаке еретика. "Его имя было у всех на устах, – вспоминал П. П. Перцов, – все взоры были обращены на Ясную Поляну; присутствие Льва Толстого чувствовалось в духовной жизни страны ежеминутно". В этот год А. С. Суворин записывал в своем дневнике: "Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии".

История с "отлучением Толстого" приобрела совсем фантастический характер, когда в июле 1901 года писатель тяжело заболел и ввиду его возможной кончины вдруг встал вопрос: можно ли будет покойника… отпевать? Масла в огонь подлило открытое письмо петербургскому митрополиту Антонию от графини Софьи Андреевны Толстой: "Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим Богом любви, или "непорядочного", которого я подкуплю большими деньгами для этой цели?" Ошеломленный Антоний осторожно напоминал о своеобразном отношении мужа Софьи Андреевны к "собранию самых грубых суеверий и колдовства": "… Я не думаю, чтобы нашелся какой-нибудь, даже непорядочный священник, который бы решился совершить над графом христианское погребение, а если бы и совершил, то такое погребение над неверующим было бы преступной профанацией священного обряда. Да и зачем творить насилие над мужем Вашим? Ведь, без сомнения, он сам не желает совершения над ним христианского погребения?"

Многие связывали ухудшение здоровья Толстого с "отлучением", и по адресу его инициаторов, прежде всего – по адресу "Торквемады"-Победоносцева, в радикальной студенческой среде произносились вполне определенные угрозы. "Теперь в Москве головы помутились у студентов по случаю ожидаемой смерти Толстого, – сдержанно писал одному из своих московских корреспондентов Константин Петрович. – В таких обстоятельствах благоразумие требует не быть мне в Москве, где укрыться невозможно".

"Толстовский" 1901 год стал тяжелым испытанием для Мережковского, ибо, как несколько витиевато высказался автор "Л. Толстого и Достоевского" в письме председателю Неофилологического общества А. Н. Веселовскому, договариваясь об очередной "толстовской" лекции: "Мое отношение к Толстому, хотя и совершенно цензурное, но не враждебное, а скорее сочувственное". В переводе на общепонятный язык это означало, что Мережковский стоял в этом споре Толстого с Церковью на стороне Церкви, хотя и не испытывал к "еретику" никаких враждебных чувств и по-человечески сочувствовал ему. Если учесть, что обер-прокурор Святейшего Синода (второе лицо в государстве) как раз в это время собирался "укрываться" от особенно горячих поклонников "яснополянского старца" в петербургских тайных убежищах, – то положение Мережковского, который отнюдь не располагал возможностями Победоносцева для обеспечения безопасности, было, скажем так, тревожным.

Его трактат "Л. Толстой и Достоевский", который год публиковался на страницах "Мира искусства", уже после выхода первых частей вызывал стойкое раздражение в "консервативных" кругах читателей, считавших взгляды Мережковского на русскую классику недопустимо "вольными":

"В "Мире искусства" тянется бесконечная "критическая" статья г. Мережковского о Льве Толстом и Достоевском, которая, как и все критические статьи г. Мережковского, представляет из себя характерную кашу, состоящую из меда и дегтя. На этот раз г. Мережковский, впрочем, превзошел самого себя. Говоря об "Анне Карениной", г. Мережковский пытается определить место героине этого романа в ряду других созданий Толстого, для чего и сравнивает Анну Каренину с… лошадью Вронского "Фру-Фру". Это чудовищное сравнение, это "сходство 'вечноженственного' в прелести Фру-Фру и Анны Карениной" г. Мережковский доказывает следующим образом:

У Анны маленькая рука "с тонкими на конце пальцами", "энергическая" и нежная. Кости ног Фру-Фру "ниже колен показались не толще пальца, глядя спереди, но зато были необыкновенно широки, глядя с боку". У них обеих одинаковая стремительная легкость и верность, как бы окрыленность движений, и вместе с тем слишком страстный, напряженный и грозный, грозовой, оргийный избыток жизни…

Вронскому и при виде Фру-Фру, и при виде Анны "и страшно и весело":

Фру-Фру, как женщина, любит власть господина своего и, как Анна, будет покорна этой страшной и сладостной власти даже до смерти, до последнего вздоха, до последнего взгляда. И над обеими совершится неизбежное злодеяние любви, вечная трагедия, детская игра смертоносного Эроса.

Хорошо пишут в "Мире искусства"!" (Северный курьер. 1900. № 299).

(Кстати, если оценивать художественный анализ произведений Толстого, сделанный Мережковским, с точки зрения современного литературоведения, "писали" в "Мире искусства" действительно "хорошо". До работ Мережковского литературный критик обычно "присваивал" тексту разбираемого автора некоторое "значение", опираясь на биографические документы, позволяющие сформулировать "взгляды писателя", и видел в его произведениях (точнее – в их "идеологически значимых" фрагментах) точно такие же "биографические свидетельства". Мережковский же обращается к "тексту как таковому", пытаясь извлечь его "значение" из элементов его эстетической структуры, анализируя стиль высказывания того же Толстого. В сущности, в "Л. Толстом и Достоевском" впервые в истории отечественного литературоведения были применены герменевтические методы.)

Однако "эстетические" претензии "честной русской мысли" к автору "исследования" уступили место претензиям "общественно-идеологическим" после того, как незадолго до выхода "Определения…", 6 февраля 1901 года, Мережковский прочел доклад "Отношение Льва Толстого к христианству" в Философском обществе при Петербургском университете.

Доклад, состоявшийся в зале Совета Петербургского университета, вызвал бурные прения, затянувшиеся за полночь, причем эмоции выступающих явно преобладали над разумом. В. В. Розанов писал в отклике на выступление Мережковского (Серия недоразумений // Новое время. 1901. № 8970), что "собственно о смысле доклада г. Мережковского догадался только последний оппонент, поднявшийся уже около 12 часов ночи". Этим "последним оппонентом" был С. Ф. Годлевский, который, ссылаясь на тексты Священного Писания и в особенности на "Послание к коринфянам" апостола Павла, доказывал, "что с философской точки зрения христианское миросозерцание – чистейший спиритуализм, выраженный в Новом Завете иносказательно, символически и догматически. Философскую сущность христианства и надлежало выяснить прежде всего докладчику [Мережковскому], тогда стало бы ясно, что граф Толстой, несмотря на кажущийся аскетизм некоторых своих положений, расходится с христианским учением главным образом в том, что он в основу своих этических воззрений полагает идею земного счастья и благополучия, к которому, по его мнению, должно привести всеобщее торжество любви и непротивления злу. Христианство же помышляет о смерти во Христе, о воскресении и о "вечной жизни". Г. Мережковский ‹…› очень ошибается, утверждая, что "в учении Христа нет поглощающего преобладания духа над плотью", в котором повинен будто бы граф Толстой, "а есть совершенное соединение, равновесие, гармония духа и плоти"". Против этого положения доклада и возражал С. Ф. Годлевский, ссылаясь на тексты Священного Писания и на изречения Христа о вере, двигающей горами, и о том, что земля и небеса исчезнут, а слова, то есть дух учения Спасителя, останутся (см.: Новое время. 1901. № 8972).

Но большая часть аудитории, собравшейся в зале университетского Совета, была явно не готова к подобному уровню дискуссии. Вся "богословская" часть прений сводилась к риторическим восклицаниям ("Неужели же в грандиозных эпопеях, переданных Толстым с таким совершенством, нет намека на истинное понимание христианства? Неужели же в галерее типов русской жизни, так полно им охваченной, нет ничего подобного братьям Карамазовым и старцу Зосиме? Остановимся хотя бы на Каратаеве" и т. п.). В интеллигентской среде Мережковский явно "шел против течения", это было сразу усвоено и вызвало немедленную негативную реакцию. В нюансы его критики "религии Толстого" никто не вникал.

Сразу же после доклада Мережковского в печати появилась гневная отповедь бывшего издателя "Леонардо…", редактора "Мира Божия" М. А. Протопопова, растиражированная не только столичной, но и провинциальной периодикой. Протопопов торжественно отрекался от прежнего сотрудника:

"Скверное впечатление производит этот реферат. Можно любить и не любить Толстого, можно соглашаться с ним и не соглашаться, но разделывать Толстого "под орех", пересыпать критику толстовских взглядов словами "лжет", "цинизм", "навоз", "безобразие", "опошлено", "бесстыдство", "мразь" и т. д. – это уж, "тае… тае…", напоминает басню о слоне и моське. Хотя г. Мережковский и "известный" писатель, но все-таки нелишним будет сказать о нем несколько пояснительных слов. Родился г. Мережковский всего 35 лет назад. Окончив историко-филологический курс, г. Мережковский быстро попадает в "хорошее общество" – печатает свои стихи в "Вестнике Европы" и др. хороших журналах. За оригинальными и переводными стихами следуют критические статьи и исторические романы. Из подражателя Надсона г. Мережковский делается народником, потом символистом, наконец – почитателем "чистой красоты" и ницшеанцем, а в самое последнее время, по-видимому, и ницшеанству дает отставку… С. А. Венгеров характеризует г. Мережковского как человека, особенно склонного "вдохновляться книжными настроениями":

Что ему книга последняя скажет,
То на душе его сверху и ляжет.

Таков разделыватель под орех Толстого" (цит. по перепечатке статьи в "Одесских новостях". 1901. № 5241).

Против Мережковского в либеральной прессе была развернута настоящая травля, с личными оскорблениями и нелепыми, но эффектными "историческими параллелями", – так, например, "Восточное обозрение" сравнило доклад Мережковского с призывом к новой… Варфоломеевской ночи (1901. № 85). Протестуя против травли, Мережковский разослал в редакции столичных газет письмо, в котором указывал на недопустимое давление, оказываемое на него, – на "гнет общественного мнения". Письмо, разумеется, не помогло, но вызвало новую волну издевательств: "В одном из рассказов Гаршина выводится ящерица, которой отдавили хвост "за ее убеждения". Г. Мережковский с его протестом очень похож на эту ящерицу, с той лишь разницей, что "хвост" г. Мережковского целехонек: на целость его никто даже не посягает" (Новости. 1901. № 149).

Между тем были сделаны и практические "выводы". Литературный фонд, например, отказал Мережковскому в намечавшейся лекции "Лев Толстой и Наполеон-Антихрист", ибо "фонд, не преследующий никаких тенденций в своей деятельности ‹…› поступил бы крайне неосторожно, выступив с лекцией, в которой резко бы проводился вполне определенный и враждебный взгляд на деятельность одного из уважаемейших русских писателей. Таким неосторожным поступком фонд ввязался бы в партийную борьбу, что никоим образом не отвечало бы его задачам. Поэтому отказ комитета фонда, после того как он ближе ознакомился из первой лекции г. Мережковского с взглядами и тенденциями его и с манерой выражения, доказывает только похвальную осторожность комитета и правильное понимание им задач и целей фонда" (Новости. 1901. № 149).

Уже после всех потрясений, связанных с выходом "Определения…" Синода, осенью 1901 года Мережковский развил положения знаменитого "реферата", прочитанного в Философском обществе, в докладе "Лев Толстой и Русская Церковь" и во "Вступлении" ко второму тому "Л. Толстого и Достоевского". Мережковский рассматривал историю с определением Синода о Толстом как знак того, что Русская православная церковь оправляется от "паралича", в который она, по слову Достоевского, была погружена "с Петра Великого" (превратившего ее знаменитым "Регламентом" 1721 года в некий идеологический придаток государственного аппарата), и начинает вновь сознавать себя собственно Церковью, то есть мистическим организмом, не терпящим компромиссов догматического характера.

"Следуя за Л. Толстым в его бунте против Церкви, как части всемирной и русской культуры, до конца, – чеканит Мережковский, – русское культурное общество дошло бы неминуемо до отрицания своей собственной русской и культурной сущности; оказалось бы вне России и вне Европы, против русского народа и против европейской культуры; оказалось бы не русским и не культурным, то есть ничем. В толстовском нигилизме вся постпетровская культурная Россия, по выражению Достоевского, "стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной". Думая, что борется с Церковью, то есть с историей, с народом, за свое спасение, – на самом деле борется она за свою погибель: страшная борьба, похожая на борьбу самоубийцы с тем, кто мешает ему наложить на себя руки".

Однако, безусловно солидаризуясь с Синодом в частном эпизоде с "Определением…", Мережковский очень четко формулирует два "проклятых вопроса", от ответа на которые, по его мнению, зависит дальнейшая история "взаимодействия" Церкви и интеллигенции – "о возможном соединении двух противоположных полюсов христианской святости – святости Духа и святости Плоти" и "об отношении Церкви к Государству". Толстой решил эти вопросы отрицательно – уничижив Плоть и отвергнув Церковь вместе с Государством. Поэтому "нельзя было Церкви не засвидетельствовать об отпадении Л. Толстого как мыслителя от христианства". Однако "Определение…" Синода, по мысли Мережковского, "имеет огромное и едва ли даже сейчас вполне оценимое значение" еще и потому, что "это, в сущности, первое, уже не созерцательное, а действенное, и сколь глубокое, историческое соприкосновение Русской Церкви с Русской Литературой перед лицом всего народа, всего мира. И хотя соприкосновение это пока лишь обоюдно отрицательное, но уже и теперь кажется предвидима возможность иных, гораздо более глубоких и действенных, обоюдно утверждающих соприкосновений".

В сущности, выступления Мережковского о Толстом явились своеобразным "заявлением о намереньях" – в них легко угадывается программа Религиозно-философских собраний. Однако Собрания еще принадлежали будущему (хотя и недалекому). Пока же вся эта история стала хорошим поводом для либерально-демократической критики раз навсегда рассчитаться с декадентами, "заигрывавшими с Церковью". Самое талантливое выступление в этом "обобщающем" духе принадлежит перу А. Яблоновского – фельетон:

"Сон гна Мережковского

В литературной пещере, куда никогда не проникал ни один луч солнца, где по стенам поросла зеленая плесень, а гнилой воздух давит грудь, мешая дышать, уже давно спасается пустынножитель Мережковский.

Много лет назад, искушаемый бесом славолюбия, он забежал сюда, не помня себя, и с тех пор принял образ отшельника.

Он наг, но стыда не знает; на ногах его болтаются тяжелые вериги декадентства, и питается он только акридами собственной поэзии и диким медом собственной же философии.

Однажды к пещере Мережковского пришли три странника-декадента, чтобы поклониться великому учителю и поучиться декадентскому уму-разуму. Они уселись рядком против входа, положили на землю свои посохи и в один голос сказали:

– Радуйся, величайший из людей!

Из глубины пещеры, не стыдясь наготы своей, показался отшельник и сказал:

– Мир вам, братие. Зело ли добре протекает житие ваше на земли?

Странники-декаденты переглянулись между собой и в один голос спросили:

– Отчего, величайший, ты вдруг заговорил языком уездного диакона? Почему говоришь по-славянски, а не по-русски?

Величайший же улыбнулся, как улыбаются старики на вопросы наивных детей, и сказал:

– Точию, братие, славолюбия ради моего. Аз бо не есмь убо диакон, но есмь избранник, и не лепо мне глаголати, якоже прочие соотечественницы глаголют. Сего ради оставих язык русскый и прилепися к церковно-славянскому.

Странники-декаденты в восторге переглянулись меж собой и воскликнули в один голос:

– Величайший! Ты указываешь нам новые пути к славе. Скажи же, надолго ли ты "прилепился"?

– Дондеже не отлеплюся.

Декаденты еще раз переглянулись, и каждый с завистью подумал: "Дает же Господь столько изобретательности одному человеку! Отчего не я выдумал этот новый шаг к завоеванию славы?"

И, невольно подражая "величайшему", они тоже заговорили по-славянски.

– Равви, поведай убо нам, како набрел еси на сию великую мысль?

Величайший снова улыбнулся, как старик, слушающий лепет детей, и, усевшись так, чтобы ученики видели наготу его, благодушно сказал:

– Сею нощью, братие, видеста духовныя очи моя сицевый сон: предста ми диавол в образе змия-искусителя и рече: "Мережковский! Хощеши ли прославити имя свое?"

Аз же, отвещая, рек: "Еще бы!"

Тогда диавол обрати ко мне главу свою и рече гласом велиим: "Изрыгай же хулу на Толстого Льва и тем убо превознесешься".

Аз же, внимая словесем его, рек в сердце своем: "Чорта пухлого!" И, обратясь ко диаволу, отвечал: "Како поверю словесем твоим, егда и прежде соблазнял еси ми славою? Не ты ли загнал еси мя в пещеру сию? И что же? Двадесят лет подвизаюся зде, а прославился ли среди человеков? Ничесо же, окромя смеха людьска, не видех".

Диавол же рек: "Подыми главу твою, Мережковский, и уныние свое побори, маловерный! Истинно глаголю ти: изрыгни хулу на Толстого и превознесен будеши в людех!"

Аз же и на сей раз не дал веры словесем диавольским и рек: "Нашел дурака! Како верити мне, егда уже столько раз надувал еси мя. Не ты ли, соблазняя мя славою, увещевал: 'Мережковский! Не ходи на ногах, яко же и вси человецы ходят, но подвизайся на руках, имеяй ноги горе – и возложат на главу твою людие венец славы'. По малом же времени, егда способ сей возбуди в людех смех, не ты ли, утешая мя, глаголал: 'Не ходи на руках, Мережковский, но скачи днесь на единой ножке'. Егда же и сей спосеб ничего же, окромя сраму, не принесл, – ныне увещеваеши мя изрыгнуть хулу на Толстого. Како-же имать веру словесем твоим и како уберегуся, дабы и на сей раз не познати 'кузькину мать'?"

Назад Дальше