Даже в своих поздних воспоминаниях, во многом несправедливых и пристрастных к художникам "начала века", Белый не скрывает огромной роли общения с Мережковскими в становлении его творческой индивидуальности. А в "Арабесках" (1911) Белый создает панегирик нашему герою: "О нем говорит Европа, им восхищается Ферстер-Ницше, видевшая страдания своего великого брата. А мы его читаем и говорим: "Мережковский опять написал о Достоевском". Да. В метелях вставал передо мной облик Мережковского в дни моей юности: и я его еще не знал лично. Его сочинение "Толстой и Достоевский" было для меня призывом февральской вьюги предвесенней, поющей о дне восстания из мертвых".
Если верить воспоминаниям Белого, уже во время их московской встречи 1901 года он читал Мережковским стихи неизвестного тогда супругам Александра Блока.
– Как можно увлечься таким декадентством? – удивилась якобы Гиппиус. – Писать такие стихи – старомодно, туманы… давно изжиты!
Сама Гиппиус утверждает, что впервые с именем Блока и его стихами она встретилась в одном из писем Соловьевой: "Они были так смутны, хотя уже и самое косноязычие их – было блоковское, которое не оставляло его и после и давало ему своеобразную прелесть".
Так или иначе, но когда ранней весной 1902 года Александр Александрович пришел к Мережковским записаться на билет на лекцию, прием, ему оказанный, был неожиданно-радушным:
– Как ваша фамилия?
– Блок…
– Вы – Блок? Так идите же ко мне, познакомимся. С билетом потом, это пустяки…
В тот первый раз Блок просидел у Мережковских до вечера; с этого дня он стал их частым гостем и постоянным сотрудником "Нового пути". Он дебютирует в журнале в 1903 году стихотворным циклом "Из посвящений" и с тех пор всегда будет называть "Новый путь" своей "литературной родиной", а знакомство с Мережковскими – одним из "событий, явлений и веяний, особенно сильно повлиявших" на его развитие. Каждый из номеров журнала Блок прочитывал с карандашом в руке – по изобильным пометам на полях можно с уверенностью заключить о его самом живом интересе к проблематике журнала.
Вообще поэтический отдел "Нового пути" блистал целым "созвездием" имен, соединявшим несколько поколений русских модернистов. Здесь печатались Фофанов и Случевский, Сологуб и Минский, Брюсов и Белый, Блок и Вяч. Иванов. Немаловажным нововведением была публикация стихов целыми подборками – в несколько десятков стихов, – которые позволяли (по идее, выдвинутой Гиппиус) составить достаточно полное впечатление о художественном мире поэта в целом. Менее удачным был раздел прозы – здесь, за исключением романа Мережковского "Петр и Алексей" (он был "гвоздем" номеров 1904 года), нескольких рассказов Гиппиус, Зайцева, Ремизова и Арцыбашева, печатались авторы в большинстве "случайные". Причина отсутствия качественной беллетристики была весьма прозаичной и простой: не было денег на выплату "солидных" гонораров.
– Могу я спросить, сколько вы платите? – спрашивали потенциальные авторы у секретаря Егорова.
Тот не задумывался:
– А мы очень много платим… если нам понравится. Но нам редко что нравится. Лучше вы вашу рукопись отдайте в другое место.
Критикой и публицистикой в журнале ведали прежние "мирискуснические" авторы – Мережковский, Минский, Розанов, Философов; позже, в последние месяцы существования журнала, в конце 1904 года к ним присоединились Бердяев, Сергий Булгаков, Франк, Лосский и другие представители русского "философского ренессанса".
* * *
На рубеже 1902–1903 годов звезда Религиозно-философских собраний, так высоко стоявшая, вдруг начала стремительно закатываться. Этому предшествовали странные, пугающие события.
Перед началом одного из заседаний в зале Географического общества Александр Бенуа, взглянув на грифельную доску, стоявшую в углу помещения, вдруг заметил за ней… рога. Он осторожно заглянул за нее и остолбенел. За доской стояло страшное чудовище – рогатый языческий идол с искаженной яростью клыкастой рожей (очевидно, трофей какой-то этнографической экспедиции). Отвратительнее всего было то, что голова и туловище его были оклеены настоящей шерстью – черной и густой. Бенуа подозвал Мережковского и продемонстрировал свою находку. Мережковский изумился, потеребил бородку и потом вполголоса сказал, криво улыбнувшись:
– Ну, разумеется! Это – он! Надо было ожидать, нечего и удивляться…
Однажды на совещании организаторов Собраний перед очередным заседанием (дело происходило в кабинете Мережковского) Дмитрий Сергеевич увлекся обсуждением "проблемы чуда", вынесенной на дебатирование. Он горячо доказывал, что и сейчас возможны величайшие чудеса, если только мольба о них будет возноситься с истинной верой.
– Так, – говорил он, – тьма рассеется и самой темной ночью, если повелеть с горячей верой…
Он вскочил на ноги и, протянув руку, полным голосом крикнул:
– Да будет свет!!
В тот же самый миг во всей квартире погасло электричество и всё мгновенно погрузилось во мрак. Воцарилась страшная тишина, и слышен был только испуганный шепот Розанова: "С нами крестная сила! Свят! Свят! Свят!.." И хотя через минуту свет снова загорелся (очевидно, где-то в сети произошел сбой), участники совещания расходились подавленные.
– Это знамение, – повторял Мережковский.
Неизвестно, было ли это действительным "знамением" или речь идет о символическом стечении обстоятельств, но Собрания и в самом деле, с осени 1902 года, начинают неуловимо быстро "терять ориентиры".
Весь первый год их существования подавляющее большинство участников дискуссий ясно сознавало простой и очень практически-конкретный смысл совместной деятельности – поиск путей к вхождению интеллигенции в русскую Церковь. Отсюда и предельная актуальность поставленных вопросов – отношение "сторон" к свободе слова и совести, браку, общественной жизни, внешней политике и т. д. Дискуссии были хотя и острыми, но очень продуктивными, и потому, сознавая это, "власти предержащие" – как светские, так и духовные – весьма сочувственно относились к Собраниям, демонстративно "закрывая глаза" на возникавшие резкости, резонно полагая их "неизбежным злом". Однако с открытием второго сезона Собраний практическое начало в дискуссиях все больше вытесняется некими отвлеченными и не очень вразумительными словопрениями. "В этом союзе… – писал С. А. Венгеров, – самая симпатичная роль, несомненно, принадлежала архиереям и архимандритам. Под влиянием общего подъема они несли в общество искреннее желание выявить лучшие начала христианства в ортодоксии и создать веротерпимость. Писатели же, увы, играли словами, и создавалось, кроме, конечно, вопроса о веротерпимости, единение, основанное исключительно на том, что все произносили слова "религия" и "Бог", вкладывая, однако, в них совсем иное содержание".
Если говорить конкретно о Мережковском, то для него в это время на первый план вдруг выходит проблема "вселенского христианства".
У нее есть своя предыстория.
* * *
Гиппиус вспоминает: еще в конце 1890-х годов Мережковский как-то заявил в разговоре с ней, что, по его мнению, "настоящая" Церковь Христа должна быть "единой и вселенской". "Мне, – говорит Гиппиус, – вопрос казался таким громадным, что я предложила ему ни с кем об этом и не говорить пока… Дмитрий Сергеевич со мной согласился".
Как раз в 1890-е годы вопрос о "вселенской Церкви" очень настойчиво ставился в работах Владимира Сергеевича Соловьева, своеобразно трактовавшего идеи своего покойного старшего друга – Достоевского. Соловьев призывал Православную церковь отвергнуть "узкоконфессиональные и национальные интересы", совершить "подвиг смирения" и добровольно присоединиться к Риму. В таком случае, по мнению Соловьева, христианство станет воистину "всемирной религией" и приобретет принципиально новое качество универсального организатора бытия человечества. Тогда возникнет новая историческая ситуация всеобщего духовного (а не политического) соединения, национальные государства будут упразднены и установится всемирная "теократия", общечеловеческое бытие по заповедям Господним. Это будет концом всемирной истории и прологом к мистерии Второго Пришествия, которое окончательно переведет человечество под "новое небо" и "новую землю" – ибо "прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет", и "времени больше не будет" (Откр. 21.1; 10.6).
Мережковский, исходя из той же идеи Достоевского о будущем преображении Государства в Церковь, от которой отталкивался и Соловьев, рисовал зеркально противоположную картину. По его мысли, "теократическое всеединство" вызревает именно в России, стремящейся развить идею православной монархии до превращения властных институтов в церковные по существу. Получалось, что русская Церковь должна была найти в себе силы "вместить" в себя все прочие христианские конфессии, "переплавить" в своем духовном горниле неким "сверхусилием", данным свыше, все противоречия, разделяющие ныне христианский мир, и распространиться на всю вселенную, созидая под эгидой русского Царя (превращающегося, как и "вселенский папа" Соловьева, в нечто качественно иное по отношению к "обычному" монарху) религиозную общественность, упраздняющую законы истории и утверждающую особое "апокалипсическое христианство" в качестве организующего принципа общечеловеческого бытия.
В "Л. Толстом и Достоевском" Мережковский, апеллируя к Евангелию, выводит концепцию "двух Церквей": Петра (католицизм), миссия которой – устроить историческое бытие человеков, и Иоанна (православие) – на плечи которой ложится предуготовление человечества к концу истории и встрече Второго Пришествия. Соответственно различны и их "алгоритмы существования": "западная" Церковь оказывается крайне активной на протяжении всей истории христианства, смело соединяя в своей руке "крест" и "меч кесаря" (причем последнему, разумеется, отдается предпочтение). "Восточная" же (греко-русская) Церковь до поры до времени пассивна и созерцательна, она как бы "скрывается" от исторических коллизий, накапливая силы для того, чтобы в канун исполнения сроков, когда "Церковь Петра" истощит свои силы, единым мощным ударом преобразить все человечество во "всемирную теократию", в универсальное "белое христианство" Армагеддона.
Настоящий момент – канун XX века – Мережковский полагал моментом "смены Церквей": католицизм, выполнив свою миссию, "уходит на покой", а русское православие решительно выдвигается на авансцену исторического бытия, для того чтобы, проникнув во все сферы жизни – политику, экономику, культуру, быт и т. д., "освятив всю плоть", это бытие преодолеть и устроить всему человечеству "новый рай". Останется ли при этом Церковь собственно "православной", Мережковский умалчивал; Соловьев был откровеннее, говоря, что в момент "всеединения" старые, "исторические, храмовые" формы религиозности как бы "истлеют" и на их месте возникнет "религия сверхчеловечества", качественно иная по отношению к прежнему, "догматическому", христианству и его обрядности.
Здесь уместно упомянуть, что, несмотря на то, что Соловьев и Мережковский были вхожи в одни и те же петербургские литературные салоны 1890-х годов, а Гиппиус была близко знакома с сестрой философа Поликсеной Сергеевной (она писала стихи под псевдонимом Allegro), ни личная, ни духовная близость между ними никогда не возникала. Возможно, в личном плане Мережковского коробил соловьевский эпатаж: в последние годы жизни тот окружал себя "мизераблями", нищими и бродягами, цинически шутил, одевался в отрепья и был невоздержан в пристрастии к спиртному. Но и книги Соловьева Мережковский, по свидетельству Гиппиус, лишь "пролистал", не имея желания особенно вникать в содержание его мистической футурологии.
К удивлению Мережковского, решившего в канун Религиозно-философских собраний, что "момент настал" и проповедь о всечеловеческой миссии России должна теперь прозвучать с высокой трибуны, картины грядущего "вселенского" величия православия, светочем которого и должна явиться "преображенная" русская Церковь, никакого энтузиазма у иерархов, приходящих в Собрания, не вызвали. Уже на первых заседаниях архиепископ Сергий, пользуясь правом председательствующего, неоднократно деликатно намекал своим светским подопечным о нежелательности обращения к глобальным прожектам, отвлекающим истинно воцерковленного человека от будничного, повседневного, личного духовного "делания".
* * *
"…Духовные истины Евангелия являются ложью в устах плотского, или недуховного, человека, потому что они не познаны им и не произносятся тем духом, который должен в таком деле направлять и возбуждать ум, – писал, поясняя итоги (увы, печальные!) "нового религиозного действия" "группы Мережковского", один из замечательных православных просветителей начала XX века М. А. Новоселов. – Они могут быть сравнены в данном случае с театральными представлениями. В самом деле, они, собственно говоря, могут быть названы действительным и истинным познанием Бога и Христа не в большей мере, чем в какой деяния Александра Великого или Юлия Цезаря, представленные теперь на подмостках, могли бы быть признаны действительными их деяниями, а лица, их представляющие, действительными покорителями Азии и победителями Помпея". Говоря далее о "русских писателях-мистиках" (имеются в виду прежде всего Мережковский и Розанов), М. А. Новоселов подчеркивает, что, согласно учению Святых Отцов, "душа видит истину Божию по силе жития" (святой Исаак Сирин), и истинное мистическое "ведение" дается только по мере "возрастания в добром житии". У Мережковского же и у писателей его круга "глубина этико-религиозных, таинственных переживаний, которыми характеризуется истинно-христианский путь, подменена ‹…› сравнительно поверхностными, художественными волнениями с религиозной окраской. Их мистицизм несоизмерим качественно с тем существенным проникновением в потусторонний мир, о котором мы знаем из Нового Завета и Отцов Церкви. В первохристианских общинах просвещение и восторг новой жизни, чудо полного обновления, переживалось с какою-то даже страшной силой – объективностью своею оно поражало даже самих христиан не меньше, чем окружающих их язычников. Ничего подобного мы не найдем, конечно, у современных декадентствую-щих мистиков вследствие аморальности их воззрений".
И действительно, собственный, личный опыт "воцерковления" у Мережковского и его друзей едва ли превосходил опыт обыкновенного рядового прихожанина, посещающего храм по великим праздникам, крещениям, венчаниям и отпеваниям родственников, да иногда – в особом расположении духа – по субботам и воскресеньям. Если бы они удовольствовались поначалу принятой ими на Собраниях ролью "спрашивающих и слушающих" (по выражению того же Мережковского), привлекая в то же время примером в свои ряды все большее число интеллигентов, их имена, возможно, были бы сейчас золотыми буквами начертаны на скрижалях истории России. Однако они не смогли удержаться от наставничества и проповедничества и, говоря словами православной сотериологии (учения о спасении), скоро впали в прелесть.
"Прелестью" (от "прельщения") называется такое состояние неофита от христианства, когда тот, не имея достаточного опыта "возрастания в добром житии" и не умея здраво оценить свои силы в великой битве Добра и Зла, начинает принимать желаемое за действительное, воображать себя "избранным", носителем некоего "откровения", призванным "спасти человечество", сказать человекам "новое слово" и т. д. Прелесть является сатанинской уловкой – "прельщенный" человек становится агрессивным, перестает слушать другие мнения, не видит себя со стороны, начинает противоречить не только заповедям христианства, но и здравому смыслу, как правило, исторгает сам себя из Церкви и, в конце концов, чаще всего гибнет (нравственно, а подчас и физически) либо получает глубокую психическую травму (но вместе с ней и опытность).
Дьявол не даром высовывал рога в зале Географического общества!
К началу 1903 года история Собраний приобрела окончательно скандальный характер из-за целого ряда странных событий, вызвавших тревогу у властей. Собственно, "трения" между ними и организаторами Собраний начались раньше. ""Отцы" уже давно тревожились. Никакого "слияния" интеллигенции с Церковью не происходило, а только "светские" все чаще припирали их к стене – одолевали, – вспоминала З. Н. Гиппиус. – Выписан был на помощь… архимандрит Михаил, славящийся своей речистостью и знакомством со "светской" философией".