Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния - Юрий Зобнин 31 стр.


"Суд" над Розановым состоялся 26 января 1914 года, длился более трех часов и произвел на всех участников Общества самое тягостное впечатление. Общее настроение выразил С. А. Алексеев. Отметив, что в статьях Розанова нет призывов к погромам и насильственным действиям, а его частные взгляды на природу иудаизма никак нельзя рассматривать как "антиобщественное поведение", Алексеев заключил свою речь так:

– Господа, нам, членам Религиозно-философского общества, предлагают сказать: мы порядочны, а Василий Васильевич Розанов непорядочен. Ибо нельзя обвинять в непорядочности других, не будучи убежденным в своей порядочности.

В знак несогласия с самим фактом затеянного Мережковским "суда" из правления Общества вышли П. Б. Струве и А. Н. Чеботаревская (писательница, критик, жена Ф. К. Сологуба).

В конце концов Общество приняло "соломоново решение": Мережковскому и Философову было "оказано доверие" как членам правления, а Розанову рекомендовалось прислушаться к мнению Совета Общества (то есть – Мережковского и Философова) относительно "гражданской предосудительности" его поступков.

Конфликт был как будто улажен (хотя Розанов немного спустя все же демонстративно, по собственной инициативе, покинул Общество). Но задумался ли Мережковский: с 1906 по 1914 год он успел зачислить в "черную сотню" и отлучить от "русской интеллигенции"… Бердяева, Струве, Гершензона, Франка, Изгоева, Блока, Розанова…

Не много ли?

* * *

Статьи, вошедшие в сборники "Не мир, но меч. К будущей критике христианства", "В тихом омуте" (оба – 1908), "Больная Россия" (1910) становятся новым этапом в творчестве Мережковского: прежняя форма философско-критического эссе здесь большей частью вытесняется открытой публицистикой ("Цветы мещанства", "Христианские анархисты", "Реформация или революция?", "Христианство и государство" и др.). Эти статьи и по форме и по содержанию восходят к уже известному нам "Грядущему Хаму" и "Революции и религии". Один из критиков "Русской мысли", С. Лурье, оценивая эти работы, весьма остроумно заметил, что их автор слишком интересен читателю, слишком увлекателен, слишком виртуозно владеет "слогом", чтобы добиться успеха на новом поприще, ибо настоящим революционным публицистам, религиозным реформаторам и писателям-проповедникам, таким как Ориген, Савонарола, Томас Мюнцер, "было не до литературы": "Ошибка Мережковского в том, что он, смешивая в последнее время цели религии и искусства, принимает видение литературное за видение пророческое и искажает таким образом перспективу собственного пути. ‹…› Вся сила Мережковского, как писателя, в его художественных переживаниях; вся слабость его – в упорном желании дать этим переживаниям философское выражение".

С другой стороны, и в "традиционных" эссе на "литературные" темы, вошедших в сборник, прежде всего – в статьях о творчестве Леонида Андреева ("В обезьяньих лапах", "Сошествие в ад"), также резко усиливается злободневный публицистический и "проповеднический" аспект. "Легко понять, чего искал Мережковский в Андрееве, что он хотел и что должен был отыскать, – писал об этих статьях Н. М. Минский. – Безбожие и пессимизм Андреева – вот текст, который должен был показаться Мережковскому особенно заманчивым ‹…›…Если атеист Андреев всю "Жизнь человека" сводит к бесцельному и болезненному верчению в колесе, под хохот уродливых старух и равнодушное молчание "некто в сером", то отсюда вывод, казалось бы, только один: для того чтобы человек перестал быть "проклятым мясом", а жизнь – бесцельным злом, необходимо снова уверовать в чудесное".

Минский, впрочем, резонно отмечает далее, что вопрос о том, что ближе к "истинной религиозности" – атеизм ли "отчаявшихся и глупых" героев Андреева или "неохристианство жизнерадостного и умного Мережковского", – остается открытым, а главное, открытым остается вопрос о корректности собственно критического метода Мережковского. "По существу, – пишет Минский, говоря о литературно-критических статьях Мережковского этого периода, – каждый критический этюд Мережковского является исповеданием веры и спором о вере. Но как только захочешь вступить с проповедником в спор и доказать ему и другим ложь и обветшалость его веры, как проповедник давно исчез и перед тобой переговариваются Достоевский, Герцен, Бакунин, о. Паисий, Ставрогин – и то не подлинные, а призрачные, составленные из цитат. Для того чтобы распутать эти критические узлы, приходится совершать тройную работу. Во-первых, показать, каков подлинный критикуемый автор. Во-вторых, каким представил его Мережковский. И, в-третьих, подвергнуть критике ту религиозную идею, для проповеди которой критикуемый автор был лишь поводом".

"С оговорками", несмотря на несомненный читательский успех, воспринимался критикой 1910-х годов и роман "Александр I", продолжавший вторую "трилогию" – "Царство Зверя" – и рассказывающий о "предыстории" декабристского бунта.

""Александр I" Д. С. Мережковского едва ли не первый русский роман, где близкие нам по времени и по духу исторические лица изображены не в условных, цензурою дозволенных, положениях и позах, а в частном и семейном их быту, со многими тайными подробностями, недоступными до сих пор печати, – писал Б. А. Садовской. – Это обстоятельство, главным образом, и способствовало успеху романа среди читающей массы".

Однако, в отличие от "читающей массы", рецензент видел в подобной "персонификации" недопустимую "клевету" на "великие тени" русской истории: "Не считаясь с условиями историческими и бытовыми, г. Мережковский строго и пристрастно судит знаменитых наших покойников… ‹…› Гениальный Крылов изображен каким-то дурачком и шутом гороховым; Карамзину зачтено в вину крепостничество; Жуковский – придворный подхалим и т. д. ‹…› А декабристы? Опрометчиво-легкомысленный Рылеев, пошляк Бестужев, ограниченный Пестель, дикий Каховский – все они таковы, что заставляют невольно думать: конечно, декабрьский бунт не мог закончиться удачно, ежели во главе его стояли такие вожди".

Но в этом сознательном акценте на "человеческом, слишком человеческом" в изображении исторических персонажей был, как сейчас понятно, свой глубокий смысл. Главная тема романа – тема рокового взаимного личного непонимания, на которое обречены русские общественные и политические деятели, стремящиеся организовать жизнь страны на гуманных, разумных и целесообразных основаниях. Знаменательна сцена воображаемой беседы Александра I с членом Тайного общества, будущим декабристом князем Валерианом Голицыным:

"– Мне известно, Голицын, – заговорит опять [Государь], – что вы принадлежите к Тайному Обществу, и цели оного также известны мне: ограниченье власти самодержавной, дарование конституции. Но разве вы не знаете, что это и моя цель?

Тут усмехнется кротко.

– Вы хотите быть моими врагами, но вы друзья мои, дети, исчадье, плоть и кровь моя. Без меня и вас бы не было. Я всегда думал и думаю, что свобода есть лучший дар Божий. Что же разделяет нас? Почему мы враги?

– Угодно знать правду вашему величеству?

– Правду, Голицын, одну правду.

– Государь, вы сами знать изволите, что Тайное Общество возникло только тогда, когда всякая надежда на дарование России свободы верховной властью была потеряна…

Если бы кто-нибудь заглянул в комнату, то подумал бы, что Государь лишился рассудка. Против него стояло пустое кресло, и он обращался к нему, как будто там сидел кто-то невидимый; ему казалось, что он говорил шепотом, но говорил так громко, что слышно было в соседней комнате: делал знаки руками, кивал головой, изменял голос; то улыбался, то хмурился – настоящий актер перед зеркалом".

В высшей степени характерно, что подобная "человеческая путаница", подчас "бестолковщина" в поступках и диалогах персонажей, их подчиненность страстям, меняющемуся настроению, заблуждениям и суевериям находят у автора "Александра I" полное сочувствие; напротив, торжество "логистики", голого рассудка над чувствами и эмоциями приобретают, будучи творческим историческим импульсом, зловещий характер:

"[Пестеля] влекла беспощадная логика, посылка за посылкой, вывод за выводом – и остановиться он уже не мог. В ледяных кристаллах разгорался лунный огонь – совершенное равенство, тождество, единообразие в живых громадах человеческих.

– Равенство всех и каждого, наибольшее благоденствие наибольшего числа людей – такова цель устройства гражданского. Истина сия столь же ясна, как всякая истина математическая, никакого доказательства не требующая и в самой теореме всю ясность свою сохраняющая. А поелику из оного явствует, что все люди должны быть равны, то всякое постановление, равенству противное, есть нестерпимое зловластие, уничтожению подлежащее. Да не содержит в себе новый порядок ниже тени старого…

Математическое равенство, как бритва, брило до крови; как острый серп – колосья – срезывало, скашивало головы, чтоб подвести всех под общий уровень.

– Всякое различие состояний и званий прекращается; все титулы и самое имя дворянина истребляется; купеческое и мещанское сословия упраздняются; все народности от права отдельных племен отрекаются, и даже имена оных, кроме великоросского, уничтожаются…

Все резче и резче режущие взмахи бритвы. "Уничтожается", "упраздняется" – в этих словах слышался стук топора в гильотине. Но очарование логики, исполинских ледяных кристаллов с лунным огнем было подобно очарованию музыки. Жутко и сладко, как в волшебном сне – в видении мира нездешнего, Града грядущего, из драгоценных камней построенного Великим Планщиком вечности.

– Когда же все различия состояний, имущества и племен уничтожатся, то граждане по волостям распределятся, дабы существование, образование и управление дать всему единообразное – и все во всем равны да будут совершенным равенством, – заключил он общий план и перешел к подробностям.

Цензура печати строжайшая; тайная полиция со шпионами из людей непорочной добродетели; свобода совести сомнительная; православная церковь объявлялась господствующей, а два миллиона русских и польских евреев изгоняются из России, дабы основать иудейское царство на берегах Малой Азии.

Слушатели как будто просыпались от очарованного сна; сначала переглядывались молча, затем послышались насмешливые шепоты и, наконец, негодующие возгласы:

– Да это хуже Аракчеева!"

Если "мистическая интуиция" Мережковского-публициста вызывает и у нас, вслед за его современниками, большие сомнения, то эстетическая интуиция Мережковского-художника оказалась безупречной.

* * *

В 1914 году, в очередную "французскую весну", Мережковский вдруг, к удивлению Гиппиус и Философова, стал настаивать на возвращении в Россию раньше намеченного срока. Настроение у него упало – без всякой видимой причины. Всякая работа вызывала отвращение. Он и сам не мог объяснить причину этой внезапной "смертной" тоски: он был вполне здоров, полон сил; стояла прекрасная, столь любимая им парижская весна, вокруг было весело и беззаботно.

Но он чувствовал, что совсем близко что-то очень, очень страшное. Он найдет потом обозначение этого состояния: "чувство Конца".

Всю дорогу в Петербург он молчал, оживился только, когда поезд пересек границу России: "Наконец-то!"

Все летние, дачные месяцы его продолжает мучить беспричинное "томление духа", то отступая, то усиливаясь – до той поры, пока Таня Гиппиус, вдруг приехавшая в Сиверскую, не сказала с порога:

– Я за вами с Дмитрием и Димой. Война. Надо ехать в Петербург, быть всем вместе…

Мережковский всю жизнь испытывал отвращение к войне. В 1905 году, встретив случайно в Одессе искалеченных русских офицеров, возвращавшихся с Дальнего Востока, он обратил внимание Гиппиус на ненормальное выражение их лиц:

– Нормально, что они ненормальны… Война – дело нечеловеческое.

Гораздо позже он, осмысляя прошедшую мировую войну, будет возводить "мистический генезис" войн к рассказу "Книги Еноха" о падших ангелах, некогда, на заре допотопного человечества, спускавшихся к земным женщинам и учивших их – смертных – бесовскому искусству: "И входили Ангелы к дочерям человеческим и спали с ними, и учили их волшебствам: тайнам лечебных корней и злаков, звездочетству и письменам, и женским соблазнам: "подводить глаза, чернить веки, украшаться запястьями и ожерельями, драгоценными камнями и разноцветными тканями", а также "вытравлять плод и воевать – ковать мечи и копья, щиты и брони". Убивать и не рождать – это главное, все сводится к этому… Блуд связан с войной, язва рождения – с язвой убийства, в один проклятый узел – культуру демонов…" ("Атлантида – Европа").

Он один из участников "троебратства" с самого начала, с первых дней войны относится к ней с безусловным отрицанием. Его не коснется даже патриотической подъем 1914 года, увлекший Философова и задевший Гиппиус.

Дмитрий Владимирович Философов утверждал "государственническую" точку зрения, в общем совпадающую с официальной ("В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще сильнее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшаяся, как один человек, дерзкий натиск врага" – по слову "Высочайшего Манифеста"). На этой почве он сближается с партией "конституционных демократов" (кадетов), также признававших примат национальных интересов над "общественными", и активно печатается в газете П. Н. Милюкова "Речь".

Гиппиус отнеслась к войне как к неизбежному злу, не пытаясь при этом присоединиться к какой-либо "партийной" точке зрения на нее и удерживая от этого других:

Поэты, не пишите слишком рано,
Победа еще в руке Господней.
Сегодня еще дымятся раны,
Никакие слова не нужны сегодня.

В часы неоправданного страданья
И нерешенной битвы
Нужно целомудрие молчанья
И, может быть, тихие молитвы.

("Тише")

Но в то же время она будет посылать на фронт в подарок кисеты, в которые – от своего имени и от горничной, и от кухарки Мережковских – будет вкладывать "патриотические стихи", призванные поддержать в солдатах "боевой дух":

Лети, лети подарочек,
На дальнюю сторонушку,
Достанься мой подарочек,
Кому всего нужней.

Поклоны шлю я низкие
Солдатикам и унтерам,
Со всеми офицерами
(Коль ласковы до вас).

Затея эта, кстати, будет иметь огромный успех – Гиппиус и ее "товарки" получили в ответ около четырехсот (!) писем с фронта – некоторая часть из них была опубликована в специальном сборнике "Как мы воинам писали, и что они нам отвечали" (М., 1915).

Мережковский – молчит. За всю войну – факт поразительный! – он, "специалист по христианству", всю жизнь занимавшийся "минутами роковыми" в истории человечества, не напишет ни одной сколь-нибудь весомой "злободневной" строчки – ни "pro", ни "contra" (и даже поссорится с Философовым, полагавшим обнаружение "патриотических" чувств "гражданским" долгом). С какой-то отчаянной решимостью едва ли не демонстративного толка он занимается сугубо "мирной" писательской деятельностью: работает над корректурами нового издания своего собрания сочинений (в 24 томах. М., 1914), пишет роман, посвященный событиям далекого 1825 года, создает две пьесы на вечную тему "отцов" и "детей" – малоудачные, хотя одна из них и нашла свое воплощение в постановке Александринского театра (пьеса "Романтики", посвященная истории семьи Бакуниных; у него – Кубаниных).

Война пока далеко от Петрограда (переименование столицы вызвало резкую критику со стороны Мережковских, увидевших в этом акте потакание "убогой славянщине"). Как и прежде, собирается (хотя и не так регулярно) Религиозно-философское общество (утратившее, впрочем, почти всякое общественное влияние). В гостиной Мережковских на Сергиевской по-прежнему оживленно: собираются лидеры Думы (заявившей о верноподданнической позиции), А. Ф. Керенский (с ним Мережковские познакомились еще в 1906 году, но особенно близко сошлись в первые военные месяцы), знаменитая "революционная просветительница", лидер партии кадетов Екатерина Кускова, Горький с М. Ф. Андреевой, часто бывает Карташев (ставший правоверным "славянофилом"), приходят "толстовцы" (в частности, – знаменитый друг и биограф Толстого Чертков), вновь появляется Блок (в военной форме: табельщик 13-й инженерно-строительной дружины), актеры, молодые поэты (кроме футуристов – их Гиппиус не пускала, боялась, что "чего-нибудь стащат"), однодневные "литературные знаменитости"… кого только нет!.. Но с гостями занимаются Гиппиус и Философов: Мережковский часами молчит, как-то рассеянно смотрит в окно.

За столом Андреева спорит с Блоком:

– Неужели вы не знаете положения… Правительство… Цензура не позволяет… Погромные настроения… Честные элементы…

Блок (в военной форме) с совершенно спокойным, "каменным" лицом монотонно повторяет:

– А так и надо. Так и надо.

За окном, мимо решетки Таврического сада шли войска – бесконечным, серым потоком, эшелон за эшелоном, и в квартире Мережковских была слышна из раза в раз повторяющаяся песня:

Прощайте, родные,
Прощайте, семья,
Прощай, дорогая
Невеста моя…

А Мережковскому чудилось:

Прощай, дорогая
Россия моя…

Приходили страшные известия: о разгроме армии Самсонова, о немецкой оккупации польских территорий, об измене "в верхах", об отставке главнокомандующего Великого князя Николая Николаевича… В ноябре 1916 года сквозь эту политику пробилась дикая весть о смерти бывшего казанского архимандрита Михаила, того самого, что некогда, в незапамятные времена Религиозно-философских собраний, так спорил с Мережковским, а потом вдруг принял его сторону. Не вынеся военных известий, Михаил сошел с ума, бродил в рубище по Москве, призывая христиан "взойти на Голгофу"; пьяные ломовые извозчики избили его, сломали ребра – и он умер в горячке, прикрученный (со сломанными ребрами) к стальной койке больницы для бедных…

В верхах чудил "старец" – Распутин; начиналась знаменитая "министерская чехарда", завершившаяся утверждением на посту премьер-министра полоумного (в прямом смысле слова – его каждый год на несколько месяцев помещали в психиатрическую клинику "на профилактику") А. Д. Протопопова. Читая протокол встречи новоиспеченного премьера с депутатами Думы, Мережковский вдруг истерически засмеялся:

– Чепуха какая! Да это вы нарочно! Кто это выдумал?

– Не "выдумал", Дмитрий Сергеевич. Это официальная стенограмма…

А потом по всему городу ходили фантастические слухи о зверском умерщвлении "старца" монархистами в Юсуповском дворце во время попойки (на ухо называли имя одного из великих князей). Ошеломленные газеты, не смея нарушить строгости военной цензуры, писали уклончиво: "Одно лицо было у другого лица с несколькими лицами. Первое лицо после этого исчезло. Одно из других лиц заявило, что первое лицо у второго лица не было, хотя известно, что второе лицо приехало за первым лицом поздно ночью…" До Мережковских, впрочем, все эти петербургские ужасы доходили с запозданием: зиму 1916/17 года они, за неимением возможности добраться до Парижа, коротали в Кисловодске.

22 февраля 1917 года, месяц спустя после возвращения из Кисловодска в Петербург, Гиппиус записывает у себя в дневнике: "Опять штиль".

Назад Дальше