Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния - Юрий Зобнин 37 стр.


Мережковский в своих парижских лекциях, призванных привлечь эмигрантские "массы" к создаваемому "Союзу непримиримых", едва ли не буквально совпадал с этой бунинской инвективой: "Очень страшно ‹…› что один из европейских народов сделался людоедским. Но еще страшнее, в тысячу раз страшнее, что соседние народы, взирая на это спокойно, соображают лишь, как бы каждому из них при этом удобном случае насчет людоедов попользоваться".

Однако как только Мережковский, в отличие от Бунина и от множества других эмигрантов, вполне разделяющих провозглашенную будущим нобелевским лауреатом "святую собачью ненависть к русскому Каину", пытался совершить некие действия, логически вытекающие из подобных страшных "деклараций", – он тут же оказывался в "заколдованном круге", в "абсолютной пустоте". Все "союзники" так или иначе к 1922 году покинули Мережковских, и "первая заповедь" "непримиримых" прозвучала со страниц "Общего дела" в "никуда". Гиппиус вынуждена была признать, что "в обычном (или даже необычном) увлечении своем" ее муж "собрал вместе людей, по существу для этого [дела] не подходящих, и из затеи ничего не вышло".

Проблема заключалась в том, что никаких "подходящих" людей вокруг "Союза непримиримых", сузившегося до самой супружеской четы Мережковских, не было. Даже верный Злобин как раз в это время поругался с ними и уехал в Берлин, так что Гиппиус пришлось использовать все свое эпистолярное мастерство, чтобы вернуть его обратно. А визит в Париж из Варшавы Философова, приехавшего в декабре 1920 года за пожертвованиями для интернированного в Польше отряда Савинкова, и вовсе кончился скандалом: бывший участник "троебратства" демонстративно проигнорировал лекцию Мережковского "Большевизм, Россия и Европа" и уехал обратно в Польшу, по выражению Гиппиус, "с проклятьями".

"Париж в русском смысле – пустыня, – писала разочарованная Гиппиус Н. А. Бердяеву. – Эмигранты – одичалые единицы или замкнутые старые кружки, как старые эсеры, сухая и тупая группа Милюкова. Все это неподвижно и непроницаемо. Есть еще церковный кружок, но это и все: окружение его – неинтересно – "остатки" русской бюрократии, с которыми просто нам нечего делать и не о чем говорить". "Остается одно, – заключала Гиппиус, – уйти каждому в себя, в собственную работу".

Между тем падение в ноябре 1920 года врангелевского Крыма ("Врангель весь провалился, – записывала в дневнике Гиппиус. – Большевики прорвались в Крым, все хлынуло на пароходы, сам Врангель уже в Константинополе. Что и требовалось ожидать"), означавшее завершение Гражданской войны, и объявление Лениным весной 1921 года "новой экономической политики", частично восстанавливающей "рыночные" отношения между городом и деревней (знаменитая "замена продразверстки продналогом"), радикальным образом меняло отношение к РСФСР ведущих европейских держав. Начинался процесс официального признание "царства Антихриста" сначала Старым, а затем и Новым Светом.

Мережковские используют все возможные средства, чтобы "вразумить" европейских лидеров, но им приходится выступать в качестве "частных лиц", не имеющих не только собственной "партии", но и поддержки большинства русских эмигрантов, и даже – широкой общественной трибуны. Большинство авторитетных русских изданий за рубежом отказываются публиковать "экстремистов", а "маргинальная" периодика Мережковских не интересует. С ними постоянно сотрудничает лишь газета "Общее дело", редактором которой был "старо-новый, или ново-старый эмигрант, всем известный Бурцев, всю жизнь ловивший провокаторов и шпионов, разоблачивший в свое время Азефа, попробовавший всех, кажется, тюрем сам: от каторжной тюрьмы в Лондоне – до Петропавловской крепости в Петербурге, при большевиках".

Владимир Львович Бурцев был и в самом деле замечательной личностью, однако элемент "сенсационности", присущий как его собственному журналистскому стилю, так и стилистике всех его многочисленных изданий, делал публикации Мережковских в "Общем деле" малоубедительными в качестве политических деклараций. К тому же газета в 1922 году находилась "при последнем издыхании"; вскоре она будет прекращена и возобновлена лишь в 1928 году, совсем в другую "политическую эпоху".

Не жаловала Мережковских в начале 1920-х годов и французская пресса: Гиппиус с обидой отмечала, что по сравнению с "первой эмиграцией" "французские литературные круги были нам теперь почему-то дальше прежнего. Вообще все было не то, не так, точно переместилось, перекосилось (это мы переместились, но куда – еще не успели понять)". Между тем не нужно было быть особенным прозорливцем, чтобы понять, что традиционно "левая" французская литературно-художественная элита "борцов с русской революцией" в 1920–1922 годах принимала, конечно, не так, как "борцов с русским абсолютизмом" в 1906–1908 годах. Изданная Мережковским специально для европейских интеллектуалов книга статей "Царство Антихриста" (на французском и немецком языках-1921, на русском – 1922) пользовалась куда меньшим спросом, чем приснопамятный сборник о "царе и революции" 1906 года.

У Мережковского в качестве средства воздействия на общественное мнение и на "сильных мира сего" оставалось только "европейское литературное имя": переводами его исторических романов (особенно популярен был "Леонардо да Винчи") зачитывалась тогда вся Европа от Северного до Средиземного моря. Это, кстати, было не так мало, и открытые письма Мережковского к папе римскому Пию XI, Г. Гауптману, журналисту и редактору Э. Бюро вызывали известный резонанс – но и только.

Характерен в этом смысле эпизод встречи Дмитрия Сергеевича с популярным французским политиком Э. Эррио на вечере, устроенном в Интернациональном клубе зимой 1920/21 года. Выслушав горячую речь Мережковского, искренне тронутый ею Эррио счел долгом выступить с ответной речью, "любезной, благожелательно-обещающей". В конце этой речи Эррио заверил "большого русского писателя", что понимает его озабоченность судьбами России, и несколько раз убедительно повторил:

On ne vous lachera pas! Вас не оставят!

На этом он счел свою миссию выполненной.

"Нет, довольно, – писала в дневнике Гиппиус. – Пусть теперь соединяется с большевиками Ллойд-Джордж, пусть их признают, пусть они расползутся по всей Европе, пусть! Пусть! Они "научат Европу уму-разуму", как только что объявил Троцкий. А под конец проучат они и всех союзников самих…"

Участие Мережковского в отечественных политических сражениях конца 1910-х – начала 1920-х годов на стороне тех сил, которые открыто делали ставку на иностранную интервенцию, дорого обошлось репутации нашего героя как в глазах современников, так и во мнении потомков. Автор этих строк менее всего склонен видеть в миссии историка-литературоведа род адвокатуры и потому не счел необходимым сопровождать изложение фактов в этой части нашего повествования некими "примирительными" комментариями, смягчающими в восприятии современного читателя "неудобную фактологию".

Однако стремление к исторической объективности заставляет напомнить, что экстремизм был присущ не только взглядам Мережковского в начале двадцатых годов, но и действиям большинства ведущих советских руководителей этих лет. Это были коммунисты-интернационалисты, которые строили свою политику в расчете на немедленную "мировую революцию" и потому считали "экспорт революции" из России в Европу и Азию не только допустимым, но – основным содержанием внешней политики РСФСР. Перед глазами Мережковского и его "союзников" были Л. Д. Троцкий, призывавший "вымыть копыта" красноармейской конницы в Индийском океане и утверждавший, что "путь на Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии", Н. И. Бухарин, который видел в Варшаве "ключ от Берлина и Парижа", и М. Н. Тухачевский, прямо говоривший о своем польском походе 1920 года, как о начале мировой революции: "…Германия революционно клокотала и для окончательной вспышки только ждала соприкосновения с вооруженным током революции. В Англии рабочий класс точно так же был охвачен живейшим революционным движением ‹…›. Нет никакого сомнения в том, что если бы на Висле мы одержали победу, то революция охватила бы огненным пламенем весь Европейский материк" ("Поход за Вислу"). Созданный тогда же "Марш Буденного" воплотил эту программу Тухачевского в художественную форму:

Даешь Варшаву! Дай Берлин!
Уж врезались мы в Крым!

Позиция Мережковских в начале 1920-х годов становится до конца понятной только на этом историческом фоне.

* * *

Генуэзская конференция весной 1922 года зафиксировала признание европейскими странами равноправия двух систем собственности – капиталистической и коммунистической, создав основу для политического и экономического "мирного сосуществования" РСФСР и "буржуазных демократий". В послевоенной и послереволюционной Европе наступило относительное затишье. Откровенные экстремисты-интернационалисты вроде Троцкого потеряли ключевые посты в руководстве созданного на руинах Российской империи Союза Советских Социалистических Республик, а рост влияния экстремистов-националистов в странах самой Европы, потерпевших поражение в мировой войне, страны-победительницы предпочитали не замечать. Здесь все хотели верить в "вечный мир", и Мережковский был одним из немногих неприятных пессимистов, позволяющих себе публично усомниться в незыблемости и правоте принципов Версальского мирного договора.

Его позиция в этот последний период жизни теперь окончательно определяется: пользуясь своим авторитетом писателя "с европейским именем", он считает своим долгом напоминать при встречах с "сильными мира сего" о крайнем неблагополучии в современном мире, о страданиях России под игом тоталитарного режима, об угрозе коммунистической агрессии, о возможности Второй мировой войны. Но все его заявления отныне делаются с позиции частного лица, руководствующегося не столько "мистическими прозрениями", сколько обычным здравым смыслом, – ни к каким партиям или общественным движениям он принципиально не примыкает.

"В нижнем этаже – пороховой погреб фашизма; в верхнем – советская лаборатория взрывчатых веществ, а в среднем – Европа в муках родов: мир хочет родить, а рождает войну, – писал Мережковский в конце 1920-х годов. – …Можно бы избегнуть второй войны, если бы мы помнили первую, но память наша о ней – тусклая лампада над могилой Неизвестного Солдата.

Миролюбивая Европа – как жена прелюбодейная: поела, обтерла рот свой и говорит: "я ничего худого не сделала…"

Мы забыли, простили себе войну, но, может быть, война не простила нам.

Нынешний мир – щель между двумя жерновами, духота между двумя грозами – перемирие между двумя войнами.

Десять лет я решаю и все не могу решить, где сейчас душнее, страшнее, – здесь, в Европе, или там, в России. Может быть, равно, только по-разному".

К его словам, впрочем, политики мало прислушиваются, и уже во второй половине 1920-х годов его "политическая активность" поневоле затухает.

– Я лез к ним со своими жалобами и пророчествами, – раздраженно говорил он Н. А. Берберовой, рассказывая о контактах с европейскими лидерами, – а им хотелось совсем другого: они находили, что русская революция ужасно интересный опыт в экзотической стране и их не касается. И что, как сказал Ллойд Джордж, торговать можно и с каннибалами.

"Его мир был основан на политической непримиримости к Октябрьской революции, – вспоминала об этих парижских встречах Берберова, – все остальное было несущественно. Вопросы эстетики, вопросы этики, вопросы религии, политики, науки, все было подчинено одному чувству утери России, угрозы России миру, горечи изгнания, горечи сознания, что его никто не слышит в его жалобах, проклятиях и предостережениях. Иногда все это было только подводным течением в его речах, которое в самом конце вечера вырывалось наружу:

– …и вот потому-то мы тут! – Или:

– … и вот потому-то они там!

Но чаще его речь была окрашена одним цветом:

– Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?

Она думала минуту.

– Свобода без России, – отвечала она, – и потому я здесь, а не там.

– Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но… – и он задумывался, ни на кого не глядя, – на что мне собственно нужна свобода, если нет России? Что мне без России делать с этой свободой?…"

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мережковский во время "второй эмиграции". – Сотрудничество в "Современных записках". – "Воскресенья" у Мережковских и "Зеленая лампа". – Съезд писателей-эмигрантов в Белграде. – "Нобелевская гонка": Мережковский и Бунин. – Позднее творчество Мережковского. – Русская Церковь в 1920-е годы и "Декларация" митрополита Сергия. – 1930-е годы. – Мережковские в Италии. – Война. – Смерть Мережковского

Мережковские были едва ли не единственные из писателей-эмигрантов, которые, приехав в Париж в конце октября 1920 года, могли отпереть своим ключом дверь квартиры в доме № 11-бис, рю Колонель Боннэ, чудом оставшейся за ними (благодаря преданности их "довоенной" французской горничной) со всей тогдашней обстановкой. Здесь все сохранилось на своих местах: книги, посуда, белье. Мережковский и Гиппиус счастливо избежали трагедии бездомности, через которую прошли их собратья по "литературному цеху".

"Как пригодилась эта квартира, – поражалась Гиппиус, вспоминая свое внезапное решение о покупке pied-а-terre в Пасси в 1911 году. – Ведь в Париже теперь квартирный кризис. Что бы мы стали делать, если бы у нас ее не было?"

Гости Мережковских с удивлением рассматривали вполне "буржуазный" уют хозяев; для большинства беженцев из России, селившихся в пансионах, дешевых меблированных комнатах и мансардах, скромная обстановка и, главное, сохранившаяся многотомная библиотека казались пределом жилищного комфорта.

Мережковский сразу же организует у себя тот размеренный, освященный незыблемыми традициями жизненный уклад, который был прерван в недоброй памяти 1917 году: работа по утрам, прогулка, визиты или прием гостей. Очень быстро формируется устойчивый круг общения. У них часто бывает И. И. Фондаминский, также отошедший от политики и целиком посвятивший себя культурной и религиозной деятельности, заходят А. Ф. Керенский и бывший министр иностранных дел в его правительстве П. Н. Милюков, переквалифицировавшиеся из политиков в журналистов (последний редактировал самую влиятельную эмигрантскую газету "Последние новости"). Постоянными визитерами Мережковских оказываются крупнейшие писатели "русского зарубежья" – Борис Зайцев, Надежда Тэффи, Марк Алданов, целая "плеяда" литературной молодежи: Георгий Иванов, Ирина Одоевцева, Владислав Ходасевич, Нина Берберова, Георгий Адамович, Николай Оцуп, Юрий Терапиано.

Мережковские возобновляют даже традиционные весенние и летние "курортные" и "дачные" выезды – в Германию или на юг Франции, где несколько сезонов они соседствовали с Буниными, снимая виллы неподалеку от знаменитого "бунинского" "Бельведера" в Грасе.

Жизненный путь Мережковского лишний раз подтверждал закон неумолимого возврата всего "на круги своя", словно бы воскрешая теперь начало 90-х годов XIX века – эпоху мирной "затворнической" работы над первым романом первой "трилогии", когда ее автор признавался П. П. Перцову: "Мы должны стоять на поле битвы и ждать – в этом есть свой героизм и свой труд". Как мы знаем, сил на то, чтобы до конца сохранить выдержку, у Мережковского не хватило – и он сорвался-таки в "битву", завершившуюся, увы, бесславно. Зато теперь, духовно протрезвившись за годы российского революционного кошмара, он с головой уходит в литературную работу.

– Мы занимаемся литературой, не желая произносить безответственных слов о религии, христианстве и зная, что в русской литературе заключена такая сила подлинной религиозности, что, говоря только словами, мы скажем все, что нужно, и сделаем свое дело, – подытоживал Мережковский свой опыт "общественности" этих лет.

И литературная деятельность Мережковского, в отличие от политической, принесла в этот период его жизни обильные плоды. Признание писателя Мережковского как в эмигрантских кругах, так и вообще среди читающей европейской публики – безусловно. И. В. Одоевцева вспоминала о парижских гарсонах, которые в час, когда, по заведенному обычаю, Мережковский и Гиппиус заходили после прогулки по Булонскому лесу пить кофе, предупредительно резервировали особый столик pour les deux grands ecrivains russes. Директор библиотеки в Висбадене, где в 1921 году Мережковский возобновляет работу над "Тайной Трех", узнав о привычке писателя работать дома, в виде исключения разрешает ему особый режим пользования фондами. "…Все время присылают драгоценные, редчайшие материалы из Берлина и Геттингена; такие тяжелые папирусы, что даже на тележке возят на гору ко мне", – с восторгом сообщает об этом Мережковский Бунину.

Назад Дальше