Такое парадоксальное преобладание "вещи" над "человеком" в романическом тексте покоробило поклонников русской прозы XIX века с ее "достоевским" вниманием к внутреннему миру героев. ""Мессия", – писал Михаил Осоргин, – пахнет пылью, но не веков, а просто литературной пылью. Для иностранцев годится, для нас – нет". Поскольку читались романы прекрасно, на подобные стилистические нюансы никто, за исключением некоторых русских критиков, внимания не обращал, но и сам Мережковский чувствовал, что захватившая его с 1919 года "культурологическая" тематика плохо укладывается в традиционные художественные жанры, тем более что "параллельно" с "Тутанкамоном на Крите" в 1925 году в Праге выходит "Тайна Трех", отрывки из которой появлялись в "Современных записках" и "Последних новостях".
В отличие от "Тутанкамона на Крите" эта книга сразу вызвала недоумение, прежде всего редакторов, видевших успех "Тутанкамона…" и не понимавших, отчего Мережковский изменяет привычной и востребованной на читательском рынке "беллетристике" и уходит в сложные размышления о никому не ведомых древних культах, лишенные какой-либо "художественной занимательности".
"Делаю же я это только потому, – пояснял Мережковский в "Бесполезном предисловии" (авторское название) к продолжению "Тайны Трех" – книге "Атлантида – Европа" (1930), – что мне терять уже нечего. Все потерял писатель, нарушивший неумолимый закон: будь похож на читателей или не будь совсем. Я готов не быть сейчас, с надеждой быть потом.
Что значит не быть похожим на читателей, я понял, когда пять лет назад, написав книгу "Тайна Трех", получил от ее французского издателя добрый совет изменить заглавие, чтобы не было похоже на "детективный роман". В IV–V веке на христианском Востоке "Тайна Трех" прозвучала бы: "Тайна Божественной Троицы", а в XX веке, на христианском Западе, звучит: "Тайна трех мошенников, которых ловит Шерлок Холмс"".
"Египетская дилогия" была последним "художественным" произведением Мережковского. "…После "Мессии" Мережковский "беллетристики" больше не писал, ‹…› от условной формы "исторического романа", в которую он облекал занимавшие его темы, он отказался, – замечает Г. П. Струве в своем очерке о "русской литературе в изгнании". – Все, написанное и напечатанное им после 1926 года, относится к тому роду писаний, на который трудно наклеить какой-нибудь ярлык, хотя можно назвать их художественно-философской прозой. Правильнее же сказать, что это единственный в своем роде Мережковский".
Эмигрантская критика много раз возвращалась к "проблеме жанра" у Мережковского, пока, наконец, не сошлась на заключении, что "Мережковский – единственный русский эссеист в европейском смысле этого слова" (Ю. Мандельштам).
Мережковский отказывается от традиционной "художественности" текста – для того, чтобы вести прямой, непосредственный разговор с читателем. В сущности, главным героем его произведений является сам автор, созерцающий исторические события и их участников, удивляющийся, сострадающий, возмущающийся и пытающийся понять сокровенный смысл происходящего. Мир, созданный Мережковским в этой поздней прозе, охватывая все минувшие эпохи, запечатлел в себе единый образ, Того, Кем был создан, спасен и к Кому придет в "конце времен". Древний мир ("Тайна Трех", "Атлантида – Европа") смутно предчувствует грядущее Откровение, словно созерцая Его лик сквозь туманное, закопченное стекло в своих кощунственно искаженных мифологических образах, преданиях и мистериях. Герои христианской цивилизации ("Павел и Августин", "Франциск Ассизский", "Жанна д'Арк") мучительно пытаются понять сказанные Им слова, чтобы следовать по непонятному, ускользающему "тесному пути спасения". Средоточием же всего, написанного Мережковским в этот период, является книга о Нем Самом – "Иисус Неизвестный", которую Мережковский называл главной книгой своей жизни.
"Мережковский, конечно, думал о Евангелии всю жизнь и шел к "Иисусу Неизвестному" через все свои прежние построения и увлечения, издалека глядя в него, как в завершение и цель, – писал Георгий Адамович. – Иногда были зигзаги… но в сознании Мережковского они едва ли были отклонениями. Наоборот, все должно было внести ясность в единственно важную тему и подготовить рассказ и размышление о том, что произошло в Палестине девятнадцать столетий назад".
Адамович, впрочем, не поверил в искренность Мережковского, считая, что он смог "увидеть лишь то, что подходило к его схемам". Гораздо глубже понял труд Мережковского философ и литературный критик Б. П. Вышеславцев. "Главное достоинство книги Мережковского, – писал он, – в абсолютной оригинальности его метода: это не "литература" (литература о Христе – невыносима), не догматическое богословие (никому, кроме богословов, непонятное); это и не религиозно-философское рассуждение – нет, это интуитивное постижение скрытого смысла, разгадывание таинственного "Символа" веры, чтение метафизического шифра, разгадывание евангельских притч, каковыми в конце концов являются все слова и деяния Христа".
Медленно, стих за стихом, главу за главой автор, вместе с читателем, читает Евангелие. "Странная книга: ее нельзя прочесть; сколько ни читай, все кажется, не дочитал или что-то забыл, чего-то не понял; а перечитаешь – опять то же; и так без конца. Как ночное небо: чем больше смотришь, тем больше звезд… Так же как я, человек, – зачитало ее человечество, и, может быть, так же скажет, как я: "что положить со мною в гроб? Ее. С чем я встану из гроба? С нею. Что я делал на земле? Ее читал"".
* * *
Одна из главных идей, которую множество раз, варьируя, повторяет Мережковский в "Иисусе Неизвестном", заключается в предельной близости "антихристианства" – христианству. Диавол на протяжении всей истории человечества искушает людей чем-то очень похожим на Христа, только не имеющим Его жизненной подлинности.
"Потом берет Его диавол в святой город и поставляет Его на крыле храма. И говорит Ему: если Ты Сын Божий, бросься вниз, ибо написано: "Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею"" (Мф. 4. 5–6).
Мы видим, что даже Самого Христа диавол искушает ветхозаветным пророчеством о Нем Самом (Пс. 90. 11–12). В "Апокрифе об Искушении", вошедшем в "Иисуса Неизвестного", Иисус, пребывая в пустыне "со зверями", -
"Каждого зверя называл Он по имени, смотрел ему в глаза, и в каждом зверином зрачке отражалось лицо Господне, и звериная морда становилась лицом; вспыхивала в каждом животном живая душа и бессмертная. После всех подполз к Нему червячок Холстомер. Но Господь его не заметил: слишком был маленький. А все-таки надеялся: вполз к Нему на колено и замер – ждал", -
оказывается один на один со своим "двойником", но "другим" – Мертвым.
"Мертвый ужас прикоснулся к сердцу Живого, – лед к раскаленному камню. Краем уха слышал – не слышал шелест, шаг; краем глаза видел – не видел, как сзади подошел кто-то и сел на камень рядом. ‹…› Знал и теперь, сидя на камне, что если взглянет на сидящего рядом, то увидит Себя как в зеркале: волосок в волосок, морщинка в морщинку, родинка в родинку, складочка одежды в складочку одежды. Он и не Он, Другой.
– Где он, где Я?
– Где я, где Ты?
– Кто это сказал, он или Я?
– Я или Ты?
‹…›
Мертвое лицо приблизилось к живому, как зеркало. Очи опустил Живой, чтоб не видеть Мертвого, и увидел червячка на колене Своем, и вспомнил – узнал, что Мертвый лжет: мудрецы не различат – различит младенец Живого от Мертвого, по зеленой точке на белой одежде – червячку живому – на Живом. Мертвый лжет, что все живое хочет умереть; нет – жить; вечной жизни и мертвые ждут, – вспомнил это, узнал Господь, как будто все убитые Звери из общей могилы, Подземного Рая, Ему сказали: "Ждем!"".
Живая подлинность Христа становится неодолимой преградой для Его искусителя в "Апокрифе" Мережковского – и эта же живая подлинность Его присутствия отличает христианство от "антихристианства", "христианства без Христа". Последнее может содержать в себе всю христианскую "атрибутику", включая даже "букву" Священного Писания (которое с легкостью смог "разъять на цитаты" не только искуситель в пустыне, но и идеологи Третьего интернационала – ибо лозунги вроде: "Кто не работает, тот не ест" или: "Кто не с нами, тот против нас" повторяли в XX веке судьбу стихов 90-го Псалма в начале века I), однако не в силах их "оживить".
"…Все язычество есть вечная Кана Галилейская, – пишет Мережковский, – уныло-веселое пиршество, где люди, сколько ни пьют, не могут опьянеть, потому что вина не хватает или вино претворяется в воду. "Нет у них вина" (Ин. 2.3), – жалуется Господу Мать Земля милосердная, как Дева Мария, матерь Иисуса. Вина нет у них и не будет, до пришествия Господа.
Жаждут люди, уже за много веков до Каны Галилейской, истинного чуда, претворяющего воду в вино, и чудесами ложными не утоляется жажда".
Христианство для Мережковского прежде всего – непосредственное Богоприсутствие, живая связь (собственно – "религия", в первоначальном смысле этого слова) с Ним. "Что мы слышали, что видели своими глазами, что рассматривали и что осязали руки ваши – Слово жизни… возвещаем вам", – цитирует Мережковский в "Атлантиде – Европе" апостола Иоанна и заключает:
"Эта-то слышимость, видимость, осязаемость, "телесность" исторической личности Христа – "ибо в Нем вся полнота Божества обитала телесно"" – и входит в плоть времени – историю; это и режет ее, как алмаз режет стекло".
Как продолжение Его "земного присутствия" Мережковский рассматривает и Церковь, средоточием Которой являются Таинства, а Сердцем – Евхаристия, непрерывно длящееся переложение Плоти и Крови в "земные", то есть "рассматриваемые" и "осязаемые", хлеб и вино.
"Здесь, в Евхаристии, Любящий входит в любимого плотью в плоть, кровью в кровь. Пламенем любви Сжигающий и сжигаемый, Ядомый и ядущий – одно; вместе живут, вместе умирают и воскресают:
"Плоть Мою ядущий и кровь Мою пиющий имеет жизнь вечную, и Я встречу его в последний день" (Ин. 6. 54).
Чем плотнее, кровнее, как будто грубее, вещественней, а на самом деле тоньше, духовнее; чем ближе к церковному догмату-опыту Преосуществления (transsubstatio) мы поймем Евхаристию, тем верней не только религиозно, но и исторически подлинней.
"Пища сия, ею же питается плоть и кровь наша, в Преосуществлении – κατα μεταβολην (в 'преображении', 'метаморфозе' вещества) – есть плоть и кровь самого Иисуса", учит Юстин Мученик, по "Воспоминаниям Апостолов" – Евангелиям.
"Хлеб сей есть вечной жизни лекарство, противоядие от смерти" – учит Игнатий Богоносец, ученик учеников Господних. Это значит: с Телом и Кровью в Евхаристии как бы новое вещество вошло в мир; новое тело прибавилось к простым химическим телам, или точнее новое состояние всех преображенных тел, веществ мира.
"Вот Тело Мое, за Вас ломимое" – говорит Господь не только всем людям, но и всей твари, – "ибо вся тварь совокупно стенает и мучается доныне… в надежде, что освобождена будет от рабства тления в свободу… детей Божиих" (Рим. 8. 22, 21).
Вот что значит Евхаристия – Любовь – Свобода; вот что значит неизвестное имя Христа Неизвестного: Освободитель.
То, чего искало человечество от начала времен, найдено здесь, в Сионской горнице".
Найдено – ценой Жертвы, добавляет Мережковский. В "Иисусе Неизвестном" он с удивительной силой раскрывает трагедийную сторону Евхаристического торжества.
"Знает [Иисус], что будет Церковь, и "врата адовы не одолеют ее"; но если в этом знании – торжество, то лишь надгробное, – над Царством Божиим. Будет Церковь, значит Царства не будет сейчас, могло быть, но вот отсрочено; мимо человечества прошло, как чаша мимо уст. Думает Иисус о Церкви, но не говорит о ней, как любящий думает, но не говорит о смерти любимого. Знает, что Церковь вместо Царства, – путь в чужую страну вместо отчего дома, пост вместо пира; плач вместо песни; разлука вместо свидания; время вместо вечности. Церковь – Его и наше на земле последнее сокровище, но Церковь вместо Царства Божия – пепел вместо огня. ‹…›
"Проклят всяк, висящий на древе" (Втор. 21. 23) – этого не могли не вспомнить ученики, только что Иисус сказал: "Крест". Проклят Богом висящий на древе креста – Сын проклят Отцом: можно ли это помыслить без хулы на Бога?
"Если не допустил Бог жертвоприношения Исаака, то допустил бы убиение Сына Своего, не разрушив весь мир и не обратив его в хаос?" – скажет Талмуд, может быть, то самое, что подумали ученики Господни в Кесарии Филипповой. "Сыну человеческому должно быть убиту" – распяту: в этом "должно", бет, самое для них страшное, невыносимое, такое же, как если бы Он сказал: "Сыну Божию должно себя убить, погубить Себя и дело Свое – царство Божие"".
"Все это страшно забыто, потеряно в позднейшей Евхаристии, – замечает Мережковский, говоря "о жертве, о крови", о том, что "тело Его, живого, и здесь ломимо; кровь Его изливаема".
Подобная связь христианства с "телесным" Богоприсутствием (что собственно и отличает его от "антихристианства") означает, что для Мережковского не существует "христианства без Церкви", ибо именно Церковь и является живым "телом Христовым" и "воды жизни в Церкви неиссякаемы". Одна лишь "христианская проповедь" в отвлечении от Таинств – мало что может дать, ибо:
""Ближнего люби, как самого себя" (Лев. 19. 18) – древняя заповедь, но тщетная, сделавшаяся мертвым "законом", тем самым, по которому распят Любящий. Сам по себе человек любить не может: людям, так же как всей живой твари, естественно в борьбе за жизнь не любить друг друга, а ненавидеть. Людям никто из людей не мог бы сказать: "любите", кроме одного Человека – Иисуса, потому что Он один любил; Он сама Любовь; не было любви до Него и без Него не будет.
"Делать без Меня не можете ничего" (Ин. 15. 5) – меньше всего – любить. Тем-то заповедь Его любви и "новая", что люди могут любить только в Нем и через Него. Его любовь единственна, так же как Он Сам – Единственный".
"Есть ли вне Церкви спасение? – спрашивает Мережковский, завершая повествование об "Атлантиде – Европе". – Нет. Мир погибает, потому что вышел или выпал из Церкви".
И тут же, не делая паузы, Мережковский признается, что для него самого сейчас в вопросе о Церкви – "смертная боль, такая рана, что к ней прикасаться, о ней говорить почти нельзя".
* * *
16 июля (29-го по "новому", советскому стилю) 1927 года митрополит Нижегородский Сергий (Страгородский) обратился к православной пастве с "Посланием", которое тут же было всеми переименовано в "Декларацию":
"Божией милостию!
Смиренный Сергий, Митрополит Нижегородский, заместитель Патриаршего Местоблюстителя и Временный Патриарший Священный Синод – преосвященным архипастырям, боголюбивым пастырям, честному иночеству и всем верным чадам Святой Всероссийской Православной Церкви "о Господе радоваться".
‹…›
Ныне жребий быть временным заместителем Первосвятителя нашей Церкви опять пал на меня, недостойного Митрополита Сергия, а вместе со жребием пал на меня и долг продолжать дело почившего [патриарха Тихона] и всемерно стремиться к мирному строению наших церковных дел.
‹…›
Приступив, с благословения Божия, к нашей синодальной работе, мы ясно осознаем всю величину задачи, предстоящей как нам, так и всем вообще представителям Церкви. Нам нужно не на словах, а на деле показать, что верными гражданами Советского Союза, лояльными к советской власти, могут быть не только равнодушные к православию люди, не только изменники ему, но и самые ревностные приверженцы его, для которых оно дорого, как истина и жизнь, со всеми его догматами и преданиями, со всем его каноническим и богослужебным укладом. Мы хотим быть православными и в то же время сознавать Советский Союз нашей гражданской родиной, радости и успехи которой – наши радости и успехи, а неудачи – наши неудачи. Всякий удар, направленный в Союз, будь то война, бойкот, какое-либо общественное бедствие или просто убийство из-за угла ‹…› сознается нами, как удар, направленный в нас. Оставаясь православными, мы помним свой долг быть гражданами Союза 'не только из страха, но и по совести", как учил нас апостол (Рим. 13. 5). И мы надеемся, что с помощью Божиею, при нашем общем содействии и поддержке, эта задача будет нами разрешена.
Мешать нам может лишь то, что мешало и в первые годы советской власти устроению церковной жизни на началах лояльности. Это – недостаточное сознание всей серьезности совершившегося в нашей стране. Учреждение советской власти многим представлялось недоразумением, случайным и потому недолговечным.
Забывали люди, что случайности для христианина нет и что в совершившемся у нас, как везде и всегда, действует та же Десница Божия, неуклонно ведущая каждый народ к предназначенной ему цели.
‹…›
Особенную остроту при данной обстановке получает вопрос о духовенстве, ушедшем с эмигрантами за границу. Ярко противосоветские выступления некоторых наших архипастырей и пастырей за границей, сильно вредившие отношениям между Правительством и Церковью, как известно, заставили почившего Патриарха [Тихона] упразднить заграничный Синод ‹…›. Но Синод и до сих пор продолжает существовать, политически не меняясь, а в последнее время своими притязаниями на власть даже расколов заграничное церковное общество на два лагеря. Чтобы положить этому конец, мы потребовали от заграничного духовенства дать письменное обязательство в полной лояльности к Советскому правительству во всей своей общественной деятельности. Не давшие такого обязательства или нарушившие его будут исключены из состава клира, подведомственного Московской Патриархии. Думаем, что, размежевавшись так, мы будем обеспечены от всяких неожиданностей из-за границы. С другой стороны, наше постановление, может быть, заставит многих задуматься, не пора ли и им пересмотреть вопрос о своих отношениях к советской власти, чтобы не порвать со своей родной Церковью и Родиной".
Выходу "Декларации" предшествовали трагические события. В 1925 году скончался избранный на Поместном соборе 1917–1918 годов Патриарх Тихон, и Антирелигиозная комиссия ЦК ВКП(б) решила использовать смерть святителя (ходили слухи, что он был отравлен) для решительного наступления на Православную церковь, продолжавшую, несмотря на все послереволюционные гонения, оставаться влиятельной силой в стране.