Очевидно, было в моем взгляде что-то такое, отчего он вдруг отвел глаза и сменил тон.
– Тот, кто нарисовал эту картину, был куда умнее меня. Он Среднюю Азию душой понимал,
– Это Казахстан, – сказал я. – Испытания водородной бомбы.
– Угадали, Казахстан… Горы какие-то, я названия не помню. Это – картина моего отца, – помолчав, признался художник.
– Чингисские горы, – сказал я. – А отец ваш жив?
– В конце шестидесятых умер. Рак пищевода. Мать говорила, что он в этих самых горах свою болезнь получил… Он и рисовать-то начал перед самой смертью.
– Эта картина продается? – спросил я.
– Все продается, – ухмыльнулся он, – были бы денежки…
Его цинично-философский ответ отбил у меня охоту к дальнейшим вопросам – и так было ясно, что самодельный художник являлся очевидцем либо участником зловещих событий. Я заплатил. Я хорошо заплатил парню. Картина эта теперь висит над моим столом…
В самолете я начал читать "Хиросиму" Макото Одо. Впервые я узнал об этом романе от отца. На днях я специально разыскал эту книгу в библиотеке, чтобы захватить ее с собой в дорогу.
…Несколько дней кряду шли мы в глубь Чингисских гор. Подгоняли скот, понукали коней, брали их под уздцы. Высокие горные перевалы, горные долины, зеленые луга, деревья, реки, родники, – дивная, чистая красота эта поражала меня, впервые попавшего на джайляу, манила своей таинственностью. И эту божественную красоту человек способен порушить собственными руками? Безумие… Однажды поздней ночью мы остановились на ночлег. Запалили костры, принялись на скорую руку варить похлебку. Старики направились стреножить коней, старушки и я вместе с ними таскали из леса сушняк для костров. Угрюмо нависшие темные скалы казались мне злобными дьяволами из сказок, страх исходил от скал, чудовищный страх. Казалось, он был разлит в ночном воздухе.
Белолицая, с огромными верблюжьими глазами девочка Кенже сидела подле моей бабушки, кутаясь в теплое верблюжье одеяло. Ее родная бабушка, которая вместе со всеми собирала хворост, еще не вернулась из леса. Кенже дрожала – то ли от ночной прохлады, то ли от страха. Я подбросил в костер охапку дров. Ярко вспыхнуло пламя, и я увидел испуганные глаза Кенже.
– А где моя бабушка? – тихо спросила она.
– Она сейчас будет, она следом шла. А ты что, боишься? Трусиха… – Я стал шутливо поддразнивать ее.
Она молчала, и мне стало стыдно, что я смеюсь над малышкой.
– Проголодалась? Хочешь курта? – спросил я, и она кивнула:
– Спасибо…
– Я здесь, я с тобой, не бойся! – заговорил я, угощая ее куртом. Громко заговорил, громче, чем нужно в такой ситуации. Она вздохнула.
Кенже была болезненной, малокровной девочкой. Глаза ее, они всегда смотрели на человека с доверием и преданностью, это были воистину безвинные глаза, глаза ангела во плоти. Мать ее скончалась при родах, отца никто никогда не видел и не знал, росла она у бабушки с дедушкой. Это были тихие скромные люди. Троих сыновей проглотила у них война, умерла дочь, но они всегда держались достойно, старались не выказывать своего горя на людях, старались не упасть духом. Мой дед говорил, что живы они лишь собственной честью. Отними у них честь, и они погибнут в тот же час, не станут, как другие, жить-поживать, будто ни в чем не бывало. Такая порода, говорил дед. Порода… Дед любил это слово, но никогда не употреблял его всуе.
Весело пылал костер. Вокруг была черная тьма, и от этого столь обостренно чувствовалось холодное одиночество окружающего нас мира. Лишь отдаленное мерцание звезд на небе вселяло в душу слабую неясную надежду. Бабушка, что-то бормоча, приподняла крышку котла и принялась помешивать варево большой деревянной ложкой.
– Ты хочешь жить, Роллан? – вдруг спросила Кенже.
Я недоуменно посмотрел на нее, не понимая смысла этих слов. Блики играли на ее бледном лице, длинные ресницы были полуопущены, из глаз текли слезы.
– Нельзя плакать, – сказал я.
– Знаю, это к беде, но я ничего не могу с собой поделать, – тихонько всхлипнула она. – Завтра будут взрывать бомбу! Я боюсь! – Она никак не могла унять дрожь, и я укутал ее поверх одеяла шубой, – Как ты думаешь, умирать страшно? – спросила она и сама же ответила: – Смерть всякая бывает – и тяжелая, и легкая… Меня ждет страшная смерть…
– Ну что ты такое говоришь? Ты никогда не умрешь, Кенже, – возразил я.
– Ты добрый, очень добрый… – Она робкими пальцами коснулась моей руки. Она казалась мне тонкой тростинкой колеблющейся на безжалостном ветру. Мрак. Тьма. Неужели нам с Кенже никогда больше не вырваться из этого темного мрака и смерть караулит нас, жаждет принять нас в свои объятия? Смерть… Слово это мелькнуло, как молния, и я содрогнулся. – Тебя тоже коснулось крыло смерти? – спросила Кенже, но я молчал. Я дрожал. Я вдруг взмолился, я впервые принялся повторять слова, которые слышал от бабушки: – "О Аллах всемилостивый! Спаси и сохрани сына своего. Не дай мне сгинуть… – И, подумав, добавил: – Не дай никому сгинуть, тогда я поверю, что ты есть!.. Тогда я всегда буду молиться тебе! В день по сорок раз… – еще подумал и поправился. – В день по пять раз, о Аллах милостивый! Верую в тебя!.."
Кенже незаметно заснула. Я подложил ей под голову седло и присоединился к старикам, которые устроились поодаль, у другого костра, и лишь их далекие голоса урывками доносились до меня, когда мы разговаривали с Кенже. Я подошел к их костру, подбросил в него несколько сухих веток и присел рядом с дедом. Старики были увлечены своим разговором и не обратили на меня никакого внимания.
– Где-то здесь лежит в колодце непогребенное тело Шаһкарима-хаджи, – сказал Архам, и все разом замолчали.
Я знал наизусть множество стихотворений Шаһкарима, но дед запретил мне читать их вслух.
– Знать – знай, но до поры до времени молчи, – наставлял он меня. – Когда-нибудь хаджи оправдают, и ты заговоришь. Настанет такой час…
Я даже не догадывался тогда, что за одно только упоминание имен Абая и Шакарима людей ссылали в Сибирь, в страну, где, по-казахскому выражению, "ездят на собаках". За одно только упоминание…
– И нашему Отегену известно, где этот колодец. Но он будет молчать, потому что он – государственный человек, – сказал Дуйсехан.
– Аллах свидетель! Откуда мне это ведомо? – забожился Отеген. – Ничего я не знаю.
– Может, и правда не знает? – засомневались другие старики.
– А может, и вы ничего не знаете? Может, забыли, как он в районном НКВД служил, со своей "пушкой" не расставался! – обозлился Дуйсехан и снова обратился к Отегену: – Вы, поди, думали тогда – ухлопали старика и дело с концом? Ан нет – дух великого хаджи до сих пор витает в этих ущельях, как тень ночного барса…
Обиженный Отеген встал, поджал губы и удалился во тьму. Старики заулыбались. А я до сих пор не могу понять, как они не боялись вести тогда такие РАЗГОВОРЧИКИ? Или… или надеялись, что горы все спишут?
Я положил голову на дедушкины колени и заснул. И явилась ко мне во сне грозная тень страшного горного барса. Тень эта нависла надо мной, приближаясь все ближе и ближе.
– Не бойся, не бойся меня, – вдруг зашептала тень человеческим голосом. – Вам будет тяжело, малыш, но вы должны выдюжить. Помни, все помни, сынок! Запоминай, запоминай, запоминай! Ибо придет такое время, которое заставит тебя поведать миру правду, горькую правду о том, что ты видел…
Из глаз его сыпались зеленоватые искры, барс потрепал меня передней лапой по плечу. Миг – и его тень исчезла.
А когда я проснулся и, ежась от утренней прохлады, стал растирать ладонями плечи, то заметил вдруг на левой руке свежие длинные царапины. "Барс! Это следы его когтей! – мелькнуло у меня. – Но как-же так, как же так? Ведь не было же его наяву. Ведь я спал и только сейчас проснулся. Как же так, как же так?.."
С восходом солнца в горах появились военные.
– Откуда они взялись? – удивился мой дед.
– Действительно, будто из-под земли выходят, – испуганно вымолвил дед Архам. Военные направились к нам, и один из них, очевидно, старший, сказал:
– Через полчаса все начнется. Вам во время взрыва следует укрыться кошмами и не вставать, пока не будет команды. Костры немедленно потушить.
Солдаты уже заливали огонь водой. Короткие, отчетливые приказы ворвались в благостную утреннюю тишину. Люди начали вытаскивать кошмы, группироваться, кучковаться, устраиваться поудобнее. Кенже лежала между мной и бабушкой. Ее нежное лицо осунулось, в широко раскрытых глазах снова застыл страх, еле шевелились длинные ресницы. Мой дед шептал молитву… Бабушка насильно укрыла меня с головой. Я вырывался. Она сердилась.
Еще торопливее забегали военные. Я слышал их надтреснутые, охрипшие голоса. Вдруг их начальник крикнул зычно:
– Внимание! Внимание! Всем лежать! Замрите!..
И – тихо покачнулась земля. Мне показалось, что она – вечная колыбель, баюкающая нас. Но земля внезапно содрогнулась, бешеными толчками била она нас снизу – в ноги, в грудь, в лицо; ослабли бабушкины объятия, земля вздымалась, как необъезженный конь; степи, горы в последней потуге удерживались, чтобы не сгинуть. Я видел, высунувшись из-под кошмы, – огромный гриб заполонил небо, и огнедышащие сполохи играли невообразимо буйным соцветьем красок. Страх и удивление в единый миг сковали мою душу, такого мне и в самом страшном сне не дано было увидеть. Стонали горы, с грохотом катились вниз огромные камни, скрипели, гнулись деревья, и в адские эти звуки внезапно вплелся еще один – отчаянный, режущий уши визг ли, плач? …Я до сих пор не знаю, как правильно назвать этот страшный звук. Маленькая девочка в белом платьице бежала, увертываясь от скачущих каменных глыб. Я и сам не заметил, как выбрался из-под кошмы и, стоя во весь рост, оцепенело глядел ей вслед. Огненный гриб тяжело поднимался, слепили глаза яркие вспышки, по качающейся земле неизвестно куда убегала маленькая девочка. Я застыл, как вкопанный, не понимая, что мне нужно предпринять. Ее крик резал мне уши. А может, не было крика? Может, я вообразил, что она кричала? Может, она беззвучно открывала рот и бежала не в степь, а в горы, и камни шарахались от нее.
"Она погибнет, ее надо спасти, надо бежать за ней, догнать ее, – подумал я и крикнул: – Кенже!.. Кенже!.. Кенже!.."
Я ринулся за ней, и вдруг меня осенило: наверное, она сошла с ума! Потрясенный неожиданной догадкой, я споткнулся и упал. В эту же секунду надо мной пролетел большой камень, и я понял, что Аллах спас меня. Кенже сошла с ума, сошла с ума… Я настигал ее. Худые плечи ее вздрагивали, она бежала и плакала, теперь я точно слышал ее душераздирающий крик:
– А-а-а!.. Пространство вдруг заново озарилось всполохами. Я настиг Кенже, и мы рухнули на землю. Тяжелый топот сапог приближался, и не успел я обернуться, как нас накрыли тяжелой кошмой. Я услышал грубый голос:
– Лежать! Не подниматься! – Кенже легко сжала мою руку.
– Не бойся, – шепнул я ей, но она не ответила. Прикосновение влажных ее пальцев – разве забудешь такое?..
Земля вновь задрожала, теперь еще сильнее, она билась, как в падучей, и сердце мое билось – вниз-вверх, вниз-вверх, и душа замирала. Я забыл о Кенже, я забыл обо всем на свете, я понял – на меня рухнул мир, и сейчас я погибну под его обломками. Я думал только о себе, смерть стояла надо мной с занесенным топором, вжик-вжик-вжик – и лезвие опустится на мою детскую шею, я терял сознание, ощущая в некоем мерцании, как холодеет рука Кенже. "Она умерла" , – успел подумать я, ибо мое замутненное сознание медленно возвращалось на круги своя. Под кошмой, в полной темноте рядом с мертвой Кенже я мелко-мелко дрожал, обливаясь холодным потом. Своим мальчишеским сердцем я внезапно понял, что был влюблен в эту маленькую болезненную девочку. Я зашевелился, пытаясь приблизиться к лицу Кенже, поцеловать ее в первый и последний раз.
– Не рыпаться! Тихо лежать! – услышал я прежний грозный голос, но все же успел рывком дотянуться до нее и поцеловал, кажется, в лоб. На меня опять прикрикнули, но голос звучал глухо, и я понял, что его обладатель тоже говорит из-под кошмы. И казалось, что наступил конец света.
После взрыва мы еще полторы недели жили в Чингисских горах Тут же, на высокой сопке, похоронили Кенже – первую безвинную жертву испытаний водородной бомбы на полигоне "близ города Семипалатинска". Город Семей – Семипалатинск! Родной, пыльный, малоприметный, с этого дня ты стал известен во всем мире! Семипалатинск… Семей… Невада… Полигон… Атом… Испытания…
Да ведь и Курчатов, говорят, сразу же после этого взрыва воскликнул: "Это чудовищно! Не дай Бог, если это когда-нибудь применят против людей. Нельзя такого допустить…"
Я сидел на теплом валуне, свалившемся с гор во время взрыва, и неотрывно глядел туда, где только что похоронили Кенже. Далеко было до сопки, но я реально видел, как легкий парок поднимается над свежей могилкой, точно душа, точно атомный гриб после взрыва. Военные исчезли так же внезапно, как и появились. Осталась лишь одна санитарная машина, несколько военных врачей и молодая медсестра Галя. Дел у нее почти не было, и она частенько приходила к моей бабушке, чтобы тихонько побеседовать о том, о сем. Иногда и дедушка принимал участие в этих посиделках. И он, и бабушка хорошо знали русский язык – еще бы, ведь в годы великого голода они спасались в городе, были чернорабочими, так только и выжили. Дед вспоминал:
– Вся степь эта несчастная была устлана трупами. Под вой шакалов, крики каракусов-стервятников бежали мы, да что там бежали – ползли в сторону города. Все верили в то, что главное – доползти, а там уж как-нибудь все образуется. Все верили, и я верил. Все верили, да не все выжили…
Полынно-горькие, отравленные, страшные тридцатые годы! Галя слушала внимательно. Она частенько вздрагивала, и ей было непонятно, как это при социализме могли быть голод, унижения, репрессии, хотя двадцатилетним своим умом она понимала, что и этот взрыв ужасный, смертельный – тоже вещь нехорошая. Она шепотом сказала об этом бабушке и, округлив глаза, добавила, что точно, конечно же, не знает, но слышала, будто врачи ждут прибытия девятерых людей, которых взрыв застал в непосредственной близости от места испытаний, которые и простояли, не укрывшись. За ними будут наблюдать здесь дней десять, а потом отправят в Семипалатинск, где их обследуют московские профессора. Галя утверждала, что так говорил майор медицинской службы Жаворонков, который возглавлял эту маленькую группу медиков, "Такие исследования необходимы для будущего", – говорил Жаворонков, но Галя, наслушавшись деда, не верила больше этим словам своего начальника.
– Потому что и в городе многие пухли с голоду, – продолжал дед свой рассказ. – Ведь моя байбише, – он указал на бабушку, – она ведь у меня вторая жена, первая-то у меня умерла, не вынеся разлуки со старшим сыном. Мы старшего по приезде в город отдали в детский дом, думали, хоть так его от голода спасем. А младшего, его вот отца, – дедушка погладил меня по голове, – оставили при себе. Одного, решили, прокормим. Ну, рассказывать еще долго можно, язык, как говорится, без костей, но ведь сколько ни рассказывай, а поймет тебя до конца лишь тот, кто голод на собственной шкуре испытал. Ну вот, первая моя жена и зачахла в разлуке с первенцем. Часто плакала по ночам – сына, сына надо вернуть. Похудела, есть ничего не могла, да и не было ее, еды-то…
Умом-то понимала, что если вернуть ребенка, то неминуемо погибнет он. Умом понимала, а сердце другое ей подсказывало. И, не скрою, честно говорю, против моей воли пошла она в этот детский дом, а их всех уже эвакуировали. Перевели за тридевять земель, а куда точно никто не знал. С того дня она и начала таять на глазах. Она в сорок третьем померла… Так и не узнала, где наш первенец, и второго сына с войны не дождалась, его отца, значит, – снова пояснил дедушка. И повторил: – Не дождалась. А я дождался. Но и мне до сих пор неизвестно, жив ли мой первый сын или сложил где-нибудь голову. А я к концу войны один остался, как перст. Вот встретил свою байбише… хорошая, она…
Бабушка молчала. Молчал и дед. Глаза его смотрели куда-то вдаль и, казалось, ничего не видели.
И всю эту историю он рассказывал сдержанно, спокойно и оттого, что вокруг стояла тишина, рассказ его звучал еще страшнее.
"Значит, у моего отца был старший брат, а у меня был дядя", – подумал я. И мне представилось, что я ползу по степи под вой шакалов и крик каракусов, натыкаясь на трупы голодных. И это видение испугало меня, как ни странно, куда больше, чем испытания бомбы, либо тень ночного барса. Пожалуй, только смерть Кенже казалась мне столь же ужасной… Мне было семь лет. И я понимаю, что именно тогда я впервые задумался о том, какое количество смертей, боли, страданий, унижения, оскорблений выпало на долю народа Чингистау.
С гор спустилась грузовая машина, и джигиты, высыпавшие из нее, подошли к нам. Оказалось, что это люди из нашего аула, именно их так "нежданно-негаданно" застал взрыв. Они степенно поздоровались со стариками, а узнав о смерти Кенже, долго сидели в молчании у ее свежей могилы. Врачи замучили их процедурами. До позднего вечера по многу раз их проверяли какими-то особыми приборами, приказывали расслабиться, закрыть глаза, одним словом, обращались с ними, по мнению джигитов, как с малыми детьми.
– Ну, хватит, сколько можно, – запротестовал бухгалтер Талгат. – Мы же голодные, с утра маковой росинки во рту не держали.
– Терпи. Надо будет, и в Москву тебя повезем на обследование, – угрюмо сообщил ему не склонный к шуткам Жаворонков.
– Что ж, Москва – это хорошо, давно мечтал в столице побывать, отправляй меня скорее, – хорохорился Талгат, желая позлить врача.
Старики и старухи собрали большой общий дастархан – поминки по Кенже. Русские тоже сидели с нами.
– Она была красивая, правда, Роллан? – спросила меня Галя. – Я кивнул головой: – Да, она была самая красивая. – И ты, конечно, любил ее? – догадалась Галя.
Старшие впервые говорили со мной на равных, и я подумал – наверное, я уже тоже взрослый, раз ко мне так обращаются? Взрослый, да, взрослый…
– Любил и только ее буду любить…
– Всю жизнь? – удивилась Галя.
– Всю жизнь!!! – уверенно сказал я.
– И жениться не будешь, что ли?
– Не буду! – сердито и веско отрезал я.
Галя была изумлена и, обняв меня, прошептала:
– Эх, если бы мой парень меня так любил… Желаю, чтоб все беды тебя стороной обходили. Вырастай поскорее и будь счастлив.