…И вот, ни с того ни с сего - Вяземский женат. (А Тургенев, Жуковский, Батюшков, все старше его - холостяки.) К своему удивлению, он с радостью принял такую крупную перемену в жизни. К тому же Вера Федоровна обожала разделять с мужем его успехи в свете. Это был веселый, красивый и легкий союз двух молодых людей, любящих удовольствия.
Такими они и выглядят на портретах тех лет: прелестная юная княгиня с задорным взглядом и румяный, чуть улыбающийся молодой князь в полосатом халате, с беспечно развевающейся прядью над правым виском…
Жуковский обратился к молодожену с посланием:
Рад от души!
Да - напиши,
Что, мужем став,
Ты старый нрав
Сберег друзьям!
А Батюшков желал,
Чтобы любовь и Гименей
Вам дали целый рой детей,
Прелестных, резвых и пригожих,
Во всем на мать свою похожих,
И на отца - чуть-чуть умом,
А с рожи - Бог избавь!
Ты сам согласен в том!
"Бог избавь" - ибо красавцем Вяземского признать никак нельзя. "Курносым слепцом" величал он сам себя. Хотя на успех у дам близорукость и "курносие" никак не влияли…
Итак, Вяземский с удовольствием входил в роль мужа, но и "старый нрав сберег друзьям" - писал им многочисленные письма, и в прозе, и в стихах. Почти никого из "дружеской артели", проводившей веселые ночи близ Колымажного двора, в Москве не было. Жуковский все еще сидел в своем тульском селе, жил уединенно и много работал. В стихотворной форме (в цитированном выше послании "Мой милой друг…") он полушутливо-полусерьезно жаловался на плохое настроение и сообщал, что зимой - весной в Москве, увы, не появится. Батюшков, опутанный делами и долгами, тоже жил в деревне. Александр Тургенев, мелькнув в Москве на два месяца, укатил в Петербург. В Питере же были и другие друзья-приятели - Блудов, Дашков, Северин. Но Жуковского и Батюшкова князю особенно не хватало… Вяземский до последнего надеялся, что Батюшков приедет к нему на свадьбу: "Приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай - ей-Богу, не умею ничего сказать лучше". Но безденежный Батюшков застрял в своем Хантонове накрепко… В ноябре 1811 года у него из переписки с Вяземским выросло понемногу поэтическое послание "Мои Пенаты" - воспоминание о беспечных днях, проведенных вместе с друзьями. Радостные, изящные, словно акварелью написанные стихотворные портреты Жуковского и Вяземского в виде беспечных эпикурейцев не могли не пленять… Вяземский немного покритиковал "Пенаты" по мелочам, но в целом восхитился: "Браво! браво! стихи твои прекрасны!"… Друзья тут же отблагодарили Батюшкова в его же духе - и Жуковский, и Вяземский и тем же трехстопным ямбом написали свои обращения "К Батюшкову". Послание Жуковского Вяземский нашел "немного длинноватым" (это мягко сказано - в нем 664 строки) и к тому же посчитал, что легким эпикурейским "Пенатам" Жуковский противопоставил строгую свою мораль труженика-затворника: "Сличая оба послания, скажешь тотчас: любезные поэты верно часто видаться не будут!" Сохранился прозаический план огромного послания Жуковского: "К тебе в приют спешу - готовь вино, укрась цветами своих пенатов, с нами Вяземский и его милая подруга: он рано отошел от бурь и счастлив"…
Сам же Вяземский постарался сделать свои стихи такими же беспечными и элегантными, как батюшковские. Среди молодых поэтов быстро установился обычай править стихи друг друга, и это было отличной школой для всех троих…
Между тем беспечная, юная, поэтически-светская, "до-пожарная" эпоха в жизни Вяземского подходила к концу. 12 июня 1812 года армия Наполеона вторглась в пределы России. Правда, до Москвы вся важность происходящего дошла далеко не сразу: столица русского дворянства продолжала танцевать, обедать и сплетничать, как ни в чем не бывало, и 20-летие свое Вяземский отмечал еще вполне беспечно. Но появление в Москве Александра I, речь, которую он произнес в Слободском дворце 15 июля, и высочайший манифест о народном ополчении, изданный два дня спустя, даже самых аполитичных и космополитичных москвичей заставили встрепенуться. Выпускаемые генерал-губернатором графом Ростопчиным "афишки" кричали со стен о том, что ноги Бонапартовой в Первопрестольной не будет; известный журналист Сергей Глинка негодовал в "Русском вестнике" на галломанов и на собственные деньги снаряжал ополченцев… Самые прозорливые начали отправлять семьи и имущество в тыл. Казалось, в воздухе разлито какое-то общее волнение, готовое обернуться чем угодно - погромами или битвой с французами… В начале августа Вяземский с двумя друзьями спас от расправы какого-то немца, которого разъяренная уличная толпа приняла за французского шпиона…
Карамзин прежде всего позаботился о спасении трех копий рукописи "Истории", которая близилась к завершению. Один экземпляр он спрятал в архиве Коллегии иностранных дел (он и сгорел там), другой - в Остафьеве, третий отправил в Ярославль с женой и детьми. Впервые Карамзиным пришлось изменить своей клятве - никогда не расставаться… Сам Николай Михайлович всячески тянул с отъездом. В ополчение его не брали по состоянию здоровья, но он все же надеялся. "Обстоятельства таковы, что всякий может быть полезен или иметь эту надежду, - писал Карамзин Дмитриеву. - Обожаю подругу, люблю детей; но мне больно издали смотреть на происшествия решительные для нашего Отечества". Вяземский тем временем разрывался меж Москвой и Остафьевом - свез в имение мебель из дома, снимаемого в Большом Кисловском переулке, библиотеку. Веру Федоровну, ожидавшую ребенка, отправил с Карамзиными. Сам он ни минуты не раздумывал о своей участи: драться с врагом - долг каждого русского…
Его пытались отговорить - напоминали, что даже выстрела пистолетного он никогда прежде не слыхивал, что жена беременна… Но куда там! Перед глазами были примеры друзей. Денис Давыдов, Павел Киселев, Батюшков - все офицеры. Дмитриев, Нелединский в свое время служили. Карамзин носил когда-то Преображенский мундир, даже воплощение миролюбия, Жуковский, успел пощеголять в ботфортах и треуголке… О чем же тут говорить?
В Москве формировалось ополчение. Вяземский рассчитывал попасть в одну часть с Батюшковым, к тому времени перебравшимся в Петербург, служить в Публичной библиотеке. Но тот, как на грех, заболел, к тому же у него не было денег на экипировку. Вяземский: "Ты сказываешь, что денежные обстоятельства тебя связывают: дай мне знать, что нужно тебе, чтоб вырваться из Питера, и я тотчас доставлю, - потом приезжай в Москву как можно скорее, а там Бог нам поможет, и гроши, которые я теперь имею, к твоим услугам… Дело славное! Качай!"
Без жены князя одолевала смертельная тоска. Он бесцельно бродил по комнатам, выходил на улицу, опять возвращался в дом… Нужно было на что-то решаться… записываться в ополчение… 16 августа Вяземский встретил недавно приехавшего из деревни Жуковского; они собрались было пообедать в Певческом трактире, но встретили на улице Федора Иванова и пошли к нему. Жуковский тоже собирался вступать в ополчение. Вдвоем они навестили Ивана Козлова - очень образованного и приятного человека, одного из главных московских модников и танцоров. Потом проведали Карамзина, который весь был в хлопотах - укладывал вещи, переезжал к графу Ростопчину на Лубянку. Николай Михайлович перекрестил их, на глаза навернулись слезы… Дети, которых он видел в Остафьеве беспечными гуляками, уходили на войну.
Через три дня 1-й пехотный полк Московского ополчения, где числился поручик Жуковский, выступил на позиции. Проводив друга, князь Петр Андреевич (тоже в чине поручика) отправился в расположение своей части - он наконец решил записаться в 1-й Конный Казачий полк, самый известный в ополчении. Молодой граф Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов формировал и вооружал этот полк на собственные средства, командовал полком свояк Вяземского князь Борис Антонович Святополк-Четвертинский. Он принял новобранца сердечно и поселил на время в штабе полка. Взглянув на себя в зеркало, Вяземский превесело расхохотался: голубой казацкий чекмень с бирюзовыми обшлагами, брюки с бирюзовыми же лампасами, кивер с султаном из медвежьего меха… И очки. Право, недурной воин… Навестивший его старый граф Лев Кириллович Разумовский, сын украинского гетмана и владелец Петровско-Разумовского, со смехом воскликнул:
- Ты, братец, напоминаешь мне старых казаков, которых я видел в детстве у отца своего в Батурине…
Офицер из Вяземского действительно был никудышный. Он плохо ездил верхом, никогда не брал в руки огнестрельного оружия, давно позабыл пансионские уроки фехтования. Так что, стоя в карауле близ Петровского замка, невольно посмеивался над самим собой… Мамоновский полк так и не был укомплектован полностью: в нем числилось всего лишь 56 офицеров, 59 юнкеров и 186 нижних чинов при восьмидесяти лошадях. Пронесся слух (затем подтвердившийся), что в боевых действиях полк участвовать потому не будет. Вяземского это разволновало: он страстно хотел попробовать себя "в деле", понюхать пороху… Но тут, на его счастье, в штаб полка заглянул генерал от инфантерии Михаил Андреевич Милорадович. За обедом Вяземский пожаловался ему на свое неопределенное положение. "А почему бы вам, князь, не пойти ко мне адъютантом?" - неожиданно спросил Милорадович. Восторг Вяземского трудно было описать… Генерал сказал ему, что готовится большое сражение, в котором решится судьба Москвы и всей России… 24 августа князь выехал из Москвы в действующую армию. На груди у него были два образка, присланные женой.
"Я сейчас еду, моя милая, - писал он княгине. - Ты, Бог и честь будут спутниками моими. Обязанности военного человека не заглушат во мне обязанностей мужа твоего и отца ребенка нашего. Я никогда не отстану, но и не буду кидаться. Ты небом избрана для счастия моего, и захочу ли я сделать тебя навек несчастливою? Я буду уметь соглашать долг сына отечества с долгом моим в рассуждении тебя. Мы увидимся, я в этом уверен. Молись обо мне Богу. Он твои молитвы услышит, я во всем на Него полагаюсь. Прости, дражайшая моя Вера. Прости, милый мой друг. Все вокруг меня напоминает тебя. Я пишу к тебе из спальни, в которой столько раз прижимал я тебя в свои объятия, а теперь покидаю ее один. Нет! мы после никогда уже не расстанемся. Мы созданы друг для друга, мы должны вместе жить, вместе умереть. Прости, мой друг. Мне так же тяжело расставаться с тобою теперь, как будто бы ты была со мною. Здесь, в доме, кажется, я все еще с тобою: ты здесь жила; но - нет, ты и там, и везде со мною неразлучна. Ты в душе моей, ты в жизни моей. Я без тебя не мог бы жить. Прости! Да будет с нами Бог!"
Буквально через три часа после отъезда Вяземского приехал в Москву полубольной Батюшков. Он обиделся, что князь не оставил ему даже записки, но написал вдогонку: "Дай Бог, чтоб ты был жив, мой милый друг! Дай Бог, чтоб мы еще увиделись! Теперь, когда ты под пулями, я чувствую вполне, сколько тебя люблю. Не забывай меня". Весточка догнала Вяземского уже в Можайске…
Стемнело, когда он выпрыгнул из коляски на Бородинском поле, запруженном армейскими соединениями, обозами, тыловыми службами. Трещали костры. Никому до него не было дела… Вяземский растерянно зашагал куда глаза глядят, за ним едва поспевал камердинер. Возле какой-то избы князь вдруг услышал, как офицер, давая поручения маркитанту, сказал: "Да не забудь принести вяземских пряников!" Вяземский некоторое время раздумывал, не нарочно ли офицер приказал принести именно вяземских пряников - может быть, над ним, как над новичком в деле военном, хотят подшутить?.. Но мысль о дуэли по пустяковому поводу накануне сражения показалась ему смешной.
Уже поздней ночью набрел князь на штаб Милорадовича. Генерал, сидевший у костра на бивуаке, ласково расспросил Вяземского о Москве, о Ростопчине, поздравил с приездом накануне битвы и в конце концов предложил переночевать в штабной избе. Все бы хорошо, но в избе этой оказалась кошка, а к ним князь питал неодолимое отвращение. Пришлось кошку ловить, загонять ее в холодную печь и запирать заслонку. Какое-то время Вяземский не мог уснуть от волнения накануне боя - и от мяуканья несчастной кошки… Снаружи изредка перекликались часовые. Громко, как сердце, стучал брегет рядом с изголовьем…
В пять часов утра раздался выстрел вестовой пушки. Но спящего богатырским сном Вяземского разбудить было мудрено. Камердинер еле растолкал сонного барина… В поле было холодно от росы. Далеко-далеко на горизонте вставали едва различимые белые клубы дыма - это били наполеоновские орудия… Милорадович, на гнедом коне, в шляпе без султана, уже умчался куда-то в окружении целой толпы адъютантов. У Вяземского верхового коня не было. "Я остался один, - вспоминал он. - Минута была ужасная. Меня обдало холодом и унынием. Мне живо представились вся несообразность, вся комическо-трагическая неловкость моего положения. Приехать в армию, как нарочно, ко дню сражения и в нем не участвовать!"
Почему-то он нашел ситуацию такой нелепой, что хотел даже застрелиться от позора.
Однако свет не без добрых людей - знакомый офицер Дмитрий Гаврилович Бибиков предложил князю запасного коня. (По иронии судьбы этот Бибиков спустя 20 лет станет прямым начальником Вяземского по службе.) "Обрадовавшись и как будто спасенный от смерти, выехал я в поле и присоединился к свите Милорадовича. Я так был неопытен в деле военном и такой мирный московский барич, что свист первой пули, пролетевшей надо мной, принял я за свист хлыстика". Вскоре свита попала и под артиллерийский огонь. Ядра рванули совсем рядом; над головой взвизгнули осколки, в лицо ударил удушающий запах сгоревшего пороха. Вяземский с трудом удержал испуганного коня.
- Mon Dieu! - весело воскликнул Милорадович. - Видите, неприятель отдает нам честь!
Вяземский, придерживая на носу очки, растерянно озирался: мундиры пестрели перед глазами, он не понимал, кто кого атакует - русские французов или наоборот… Неумело пришпоривая тяжело всхрапывавшего коня, он следовал за Милорадовичем по всему полю, стараясь не потерять генерала из виду… Это оказалось делом нелегким - Милорадович ни минуты не сидел на месте и появлялся в самых опасных местах. То слева, то справа ядра поднимали фонтаны земли, грохот ружейной и пушечной пальбы заглушал душераздирающие крики умирающих, ржание лошадей и "ура!" наступавшей пехоты… Время от времени из порохового дыма неожиданно возникали знакомые князя по московским светским гостиным - запыленные, забрызганные вражеской кровью, они тем не менее находили время улыбнуться и поприветствовать Вяземского… Однажды князя приняли за противника (из-за необычного мундира и кивера), и какой-то офицер вовремя остановил казака, уже летевшего на Вяземского с криком: "Посмотрите, ваше благородие, куда врезался проклятый француз!"… Сбросив кивер на землю, Вяземский заменил его для верности фуражкой, которую ему любезно дал знакомый кавалергард Петр Петрович Валуев. Буквально через полчаса Валуев был убит рядом с Вяземским. Его памяти князь посвятил десять строф в позднем стихотворении "Поминки по Бородинской битве"…
Внезапно конь Вяземского дернулся под ним и захромал. Оказалось, его ранило пулей в ногу. Пришлось спешиться. Радостное возбуждение охватило князя: не зря все же облачался в казацкий чекмень!.. Он даже пожалел, что пуля досталась коню, а не ему самому; нет, конечно, пусть это была бы не тяжелая рана, а так, царапина на память о бое… "Я понял значение французского выражения: Le bapteme de feu", - вспоминал он об этой минуте… Что-то очень знакомое и в самой ситуации, и во французской поговорке…
"Лошадь Пьера отставала от адъютанта и равномерно встряхивала его.
- Вы, видно, не привыкли ездить верхом, граф? - спросил адъютант.
- Нет, ничего, но что-то она прыгает очень, - с недоуменьем сказал Пьер.
- Ээ!.. да она ранена, - сказал адъютант, - правая передняя, выше колена. Пуля, должно быть. Поздравляю, граф, - сказал он, - le bapteme de feu".
Что же, спасибо Льву Толстому! Если бы не "Война и мир", скромный князь Петр Андреевич вряд ли написал бы очерк "Воспоминание о 1812 годе", где с большим юмором рассказал о своих приключениях на поле боя. А если бы не Вяземский, вряд ли бы появился в романе эпизод с ранением лошади Пьера… Рискнем предположить, что это - след бесед Вяземского с Толстым в 1856-1858 годах, они тогда часто встречались. Толстой рассказывал о севастопольских своих днях, а Вяземский в ответ, может быть, вспоминал давнее военное прошлое. Впрочем, об истории с раненой лошадью Толстой мог слышать и от П.И. Бартенева, который консультировал его во время работы над романом. С Бартеневым Вяземский был вполне откровенен и наверняка говорил с ним о своей бородинской эпопее.
В отличие от Пьера Безухова, который на Бородинском поле главным образом наблюдал (и мешал солдатам), Вяземский совершил настоящий боевой подвиг. Правда, в "Воспоминании о 1812 годе" о нем сказано очень бегло и с подчеркнуто обыденной интонацией. Как-то само собой получилось, что князь пристал к свите генерал-майора Алексея Николаевича Бахметева 3-го, командира 23-й пехотной дивизии, входившей в состав корпуса графа Остермана-Толстого. Бахметев и Вяземский были с год как знакомы - летом 1811-го оба были почетными судьями "московской карусели", соревнований по выездке. И вот встреча на поле брани… Дивизия Бахметева перестраивалась в каре, готовясь к атаке, и генерал с адъютантом оказались под вражеским огнем - в самом пекле. Конь Вяземского был буквально разорван на куски французским ядром. А еще через минуту еще одно ядро накрыло Бахметева - ему раздробило ногу… Под непрестанным ружейным и пушечным огнем, в свисте пуль и грохоте разрывов Вяземский вынес тяжело раненного генерала с поля боя на своем плаще. Это было в два часа пополудни.
(За этот подвиг Милорадович представил князя к боевому ордену Святого Владимира IV степени с бантом. Кутузов утвердил представление, и 7 декабря Милорадович сообщил об этом Вяземскому. Получил он и бронзовую медаль на владимирской ленте с надписью "Не нам, не нам, а имени Твоему". Почему-то в биографической литературе о Вяземском Святой Владимир постоянно и упорно заменялся Святым Станиславом IV степени, несмотря на очевидность того факта, что этот польский орден был причислен к российским только в 1831 году.)
В пять часов сражение затихло. Вяземский с ужасом смотрел на груды трупов, на исковерканные, разбитые русские и французские пушки… Осмотрел и ощупал себя, свой перепачканный и запыленный мундир, бурый от крови Бахметева плащ… кажется, нельзя было выйти живому из этой сечи, но вот поди ты - ни царапины. С ног валясь от усталости, добрел он до избы на окраине поля, где неожиданно наткнулся на своего шурина, поручика князя Федора Гагарина, легко раненного в руку. Гагарин собрал поужинать, вскипятил чай… Оба, и Вяземский, и Гагарин, были уверены, что французы разбиты наголову и завтра начнется преследование врага. В радостном возбуждении родственники проговорили полночи.