- Грузчиком. У вас там написано…
- Так. Грузчиком, значит. Ничо, вижу, парень крепкий. Лет четырнадцать, поди тебе?
Я кивнул, обрадовался, простил ему лунообразную ряшку и подслеповатые глаза. Хоть бы принял!
- Ладно, - сказал он. - Сколько, значит, тебе? Да. Так… Шешнадцати нет… Нет шешнадцати… На… Приходи, когда будет шешнадцать.
- …?
- Не понятно, что ли? Ше-шнад-цать минет - приходи. Ну, пока…
Он снова плеснул чаю в стакан и, уже не глядя, будто меня и не было, подбавил заварки. Я поглядел, как в янтаре стакана крутятся черные чаинки, повернулся и с натугой отворил стянутую пружиной дверь.
То же примерно было во все последующие дни, когда я ходил устраиваться и понемногу усваивал психику и взгляды безработного. В общем-то, все было гуманно, вроде бы правильно: не вырос - не лезь не в свое дело, подкопи силенки, без тебя пока обойдутся. Но, с другой стороны, я же почти взрослый. Я поднимаю двухпудовку, могу и грузить, и пилить, и строить, и письма-телеграммы разносить. Дайте работу! Мне нужны деньги, нужен костюм. Дайте мне на него заработать… Поступать в техникум я теперь уже не собирался. Я твердо, отчаянно твердо решил раздобыть денег на хороший костюм, такой, как у Кузьмина, у Лиса, может быть, такой, как у Мосолова. Мне даже стал сниться этот костюм, матово и шелковисто поблескивающий, новый-новый, совсем не мнущийся. Что такое костюм сейчас? Ну, одежда, тоже, конечно, необходимая, сшитая после десятка нудных хождений в мастерскую или купленная в скучном магазине, где так же скучно пахнет новой одеждой, - а тогда он именно снился, и мне ли одному, - как снились, улыбаясь белыми прошвами рантов, великолепные блестящие ботинки в витринах коммерческого универмага…
Находились мне лишь временные заработки. Помогал шоферам в длинном гараже мыть машины - собственно, мыл-то я, а шоферы лишь милостиво позволяли это делать, - но деньгами здесь не разживешься, давали закурить, делились едой, а мне нужны были деньги. Хотел ходить со взрослыми ребятами грузить кули и мешки, на базу не пускали - мол, без паспорта, еще украдешь чего - как будто с паспортами не воруют, а если как-нибудь проходил, заработок на меня не выписывали и мне выделялась лишь скудная жертвенная доля. Исчерпав недели за три все возможности честного труда, я наконец решил заняться базарными спекуляциями. Рынок был все так же по-военному велик, затоплял прилегающие улицы, по-прежнему на нем продавали все - от перетрума и черной краски, сделанной, кажется, из обычной печной сажи, от нафталина и сахарина в крошечных порошках до перламутровых рыдающих аккордеонов и американских мотоциклов "Харлей-Давидсон" - моей голубой мечты.
Я не любил рынок, скорее даже ненавидел его. Самая мысль превратиться в базарного делягу была противна до омерзения. О, какие разные были здесь типы. Бойкие бабы, чем-то еще наглее таких же бойких парней и мужчин с темными бесчеловечными глазами; бабы и мужики, спорящие, орущие, без конца лузгающие семечки, хитро приценивающиеся, сбивающие цену или, наоборот, "подначивающие" кому-нибудь такому же, своему, в попытке "толкнуть" дерьмо. Старухи с исплаканными глазами, с какой-нибудь траченной молью ветошью, с безнадежным укором и ожиданием в глазах; перетаптывающиеся дамы типа бывших барынек, уже давно увялые, но еще с кудерьками, в каких-то дореволюционных шляпках; инвалиды в грязных шинелях, с костылями и с палками; мазаные шустрые пацаны в соплях, в ремках и довольно приличные мальчики с наглыми сытыми рожицами; женщины не старые, у которых и в глазах, и в губах, и в скулах - одно горе и нужда. Слепые с каменными, всегда почему-то изрытыми оспой лицами поют под гармошку, сидят с ящичком на коленях, в ящичке суетится грязная белая мышь, вытаскивает билетики. Около востроглазая баба, похожая на сороку. Вертится во все стороны: "Погадать, женщины, погадать, мужчины, у кого причины". Бредут и бродят какие-то совсем уж нелепые фигуры, не поймешь, мужик или баба: юбка, сапоги, бушлат, мужская ушанка поверх завязана платком, вместо лица красное, слезное, мычащее… Идут, останавливаются, толкаются, продают и покупают, спорят, дерутся, кого-то бьют, кто-то отчаянно удирает, улепетывает, и его ловят, кричат: "Держи! Батюшки, держите…" Всякий раз, побывав здесь, уходишь опущенный, залосненный и захватанный, наглотавшийся до оскомины этого мира, который хитрит и торжествует, ворует и отдает последнее, плачет и сияет поганым хапаным счастьем. Я даже теперь, спустя многие годы, не могу спокойно идти мимо рынка, по его засыпанной скорлупой площади - так свежо, незаживаемо то, что было.
Но от рынка никуда не денешься - всю войну он был и спасителем, пока имелась возможность продать, что-то на него снести. Мать продавала все, не жалела самого лучшего, и ковры, и занавески, и платья ушли сюда, к людям, у которых водились деньги и хлеб - откуда он был у них, знает их черная совесть. У нас остались голые стены, но мы пересилили войну. Я поневоле тоже изредка занимался торговлей, если матери было некогда или она болела. Помню, однажды вылез из базарной толчеи и стоял просто так. Возле меня оказались трое очень хорошо одетых, высоких, в нерусского покроя шубах, в пушистых шапках. Двое были в валенках, а третий в крепких меховых ботинках с отворотами, заграничных ботинках с пуговками на боку и с ненашим бледно-желтым мехом.
- It’s awful… It’s inhuman… Awful place… - говорил тот, что был в дохе и в ботинках, криво поджимая губу и прищуривая один глаз.
- Слушай, малшк… Ты есть сколк лээт? - спросил, он же.
- Сколько тебе лайт? - повторил другой в пальто с очень красивым каракулевым воротником.
- Тринадцать, - вероятно, не слишком любезно ответил я, потому что был голоден, устал от этой толкучки и ничего не продал, никто не хотел брать старый бабушкин шарф, который я носил тут с утра. "Иностранцы, - подумал я. - Ишь, одеты как - буржуи. Англичане, наверное". Всю войну они зачем-то были у нас в городе.
Они действительно заговорили очень быстро по-английски, обращаясь к тому, в дохе, "мистер Харви". Это только я и понял - ведь я учил в школе немецкий. Правда, я занимался и английским языком (моя мать - преподавательница английского) потому, что я хотел ведь быть, как Уоллес, и считал, что иностранные языки мне пригодятся в будущих странствиях по Амазонке, Паране и по Малайским островам. Дома у нас были самоучители английского языка и англо-русский разговорник. Многие слова и выражения я знал наизусть, но сейчас почему-то совершенно не понимал, что они говорят, почти ни одного слова.
- Малшк, слу-тшай, ты ест кушай хлэп до-си́т?
Не разобрав сразу, что он спросил, я отрицательно мотнул головой.
Иностранцы залопотали. Я, как тугоухий, прислушивался - не пойму ли что? Нет. Слишком быстро…
- Когда ты ест кушайт последни рас фуукт?
- Что-о? - досадливо уже спросил я, не понимая его.
- Фуукты, - повторила доха, глядя на меня сочувственными и в то же время довольными глазами тепло одетого и выпившего человека.
Я молчал.
- Let’s go, - сказал один из спутников дохи. - He understands nothing. The boy’s a savage.
Это я вдруг понял.
- Сам ты дикарь! - выпалил я и повторил по-английски: - You… are… a savage… yourself! I ate fruit… apples… oranges… "Фу-у-у-кты", - передразнил я и пошел прочь, а сзади послышалось:
- O-o-o! He speaks English…
"Так вот и смотрите на нас, - шагал я, не оглядываясь. - Рус, дикарь, бой, фруктов не ел. Паразиты. Отсиживаетесь всю войну. Союзники…" И как плохо, что я не умею как следует говорить по-английски. Не очень-то научишься по этому самоучителю!
До этого случая на базаре у меня было еще две встречи с англичанами. В ресторане. Да. Не удивляйтесь. В начале войны давали служащим кое-когда дополнительные талоны на питание - обед или ужин. Пообедать можно было в ресторане "Восток". Три раза мать приносила эти серые грубые бумажки с печатью и отдавала мне. Три раза я ходил в ресторан, которым, наверное, не стоит слишком восторгаться, но мое полудетское воображение было буквально подавлено громаднейшими черными резными буфетами от стены до стены, зеркалами, люстрами в бронзовых завитушках, вазами с какими-то синими японскими пейзажами: сосна, рогатый домик, гора Фудзияма (ее я знал хорошо), японки с деревянными ушатами на бамбуковых коромыслах - все взято тонко-легко между сказкой и реальностью, и, наверное, потому ресторан называют "Восток". Больше ничего восточного в нем не было. С таким же успехом он мог называться: "Япония", "Фудзияма", еще как-нибудь… Позднее я заметил, что на Руси не любят думать над вывесками, и если уж "Восток" - так в каждом городе, а "Юбилейная" - от гостиницы до водки… А тогда я робел от белизны скатертей - дома у нас давным-давно была только желтая, засохлая и продранная на углах клеенка, прикипевшая к столу, вся в запаленных кружках и желто-черных не-отмывающихся пятнах, - я не знал, куда девать конус крахмальной салфетки, и тоже робел перед ним. Подавлял блеск посуды и кружевные переднички, кокошники официанток, сплошь красивых, пышногрудых и задастых. Конечно, такие вряд ли знали, что такое настоящая голодуха. Работать в войну в ресторане, на хлебозаводе, даже просто посудницей в столовой считалось немыслимым счастьем, и я смотрел на этих девушек, на солидных красногубых буфетчиц и завзалом, как, наверное, теперь смотрят на знаменитых теноров, балерин, каких-нибудь известных хоккеистов-футболистов. Особенно понравилась мне одна официантка, похожая на нашу соседку, только много моложе ее и круглее во всем. Передничек на ней сидел лучше всех, бант сзади лихо торчал, губы выражали превосходство над всеми, кажется, она никого не удостаивала ответным взглядом (про меня - говорить нечего), ловко разносила, ставила блюда, так же ловко уходила.
Англичан в ресторане было много. Они здесь обедали, завтракали, но сначала я этого не знал и подошел прямо к столику с двумя джентльменами - тут было единственное свободное место. Только подойдя, я понял, что передо мной иностранцы. Джентльмены оба курили трубки, были отлично одеты, коротко подстрижены, только один черный, черноглазый и лысеющий, другой - желтоволосый, в сером костюме и сером же свитере с черными по белому оленями и эскимосским узором. Такому свитеру я и сейчас завидую.
Я спросил, свободно ли место. Англичане не поняли. Черный вытаращил глаза и, повернув голову боком, стал похож на испанского короля Филиппа II из учебника истории, глядящего на меня снизу вверх.
Я повторил вопрос. Тогда желтоволосый понял или догадался - сказал:
- Есс… Э… Сафо-бод-ноо.
Я сел. Они продолжали разговор. Но, видимо, мое присутствие за столом их удивляло и стесняло. В самом деле, почему вдруг в ресторан ввалился нелепый подросток в рабочих ботинках, остриженный, в курточке с заштопанными локтями? Уселся за стол, пряча неотмывающиеся руки в коленях и поглядывая на джентльменов, может быть, и робко, но все-таки словно бы изучающе. Русдемократия?..
Они несколько раз произнесли эти два слова "рашен димо́крэси" с усмешкой, взглядывая на меня, а я сидел как на иголках, я бы вообще ушел, но не было другого места, и я хотел есть, едва дождался, когда официантка поставит на подтарельник глубокую тарелку до слюны благоухающего супа. Англичане ели медленно, спокойно, и я через силу сдерживал себя, чтобы не торопиться, хлеб откусывал понемногу, ушел почти голодный. Думал: еще бы раз сесть за этот стол, только без союзников. Там еще хлеба столько осталось…
В другой раз я ужинал. И опять попал столик с англичанами. Теперь их было трое - двое мужчин и высокая белокуро-желтая красавица с такими длинными, невероятно стройными ногами, точно она выскочила из журнала мод. Англичанку я видел не один раз на улицах. Она выделялась тогда среди плохо одетых женщин, как лебедь среди куриц, и на нее оборачивались, таращились, как на диво. Говорили они все по-английски, на меня не обращали внимания, точно меня тут и не было, а ели так же медленно, как те двое. Исподтишка я разглядывал англичанку, втайне радовался, никогда бы не поверил, что буду сидеть с ней за одним столом - до того бела, стройна, точена, голубоглаза, с такими льняными безупречно подвитыми локонами. Очень хотелось понять, о чем англичане говорят, но понимал я лишь некоторые слова: фронт, завод, танки, ее, вери сори, Черчилл. Англичанку они звали не то Уг, не то Юг. Кончив ужинать, мужчины встали и закурили трубки, отошли, а Юг еще задержалась, открыла очень красивую лакированную сумочку, посмотрелась в зеркало, достала пуховку и чуть тронула по бледно-розовым щекам, потом надула губы, так что на щеке родилась крохотная ямочка, защелкнула, сумочку и сказала мне на самом настоящем русском языке: "Слушай, ты давай ешь как следует, а хлеб возьми с собой, все равно он тут пропадет". Подмигнула и встала, пошла, улыбаясь, а я понял, что она - русская, ни одна иностранка не сможет так сказать.
Встречи в ресторане побудили меня усилить занятия, по самоучителю, и, как видно, не зря… Вообще, в жизни я убедился, что никакое знание не гибнет, где-нибудь да годится.
Теперь на этом самом рынке, на этом "офл плэйс" (ужасном месте), решил я добыть деньги на ботинки и костюм.
Для начала у качающегося, сипящего, насквозь проспиртованного деляги - поднеси спичку, вспыхнет - купил часы. Отличные часы. Черный циферблат. Светящиеся стрелки. И не какие-нибудь круглые "бочата", а квадратные с закруглениями. Они хорошо тикали, показывали правильное время и - главное - дешево, дальше некуда. "Швисарские…" - сипел деляга. Купил - не торговался. Не умею я. Стыдно как-то. А вдруг еще перехватят?.. Таких, как я, тут сотни. А он спьяну, конечно, или ворованные толкает. Помню - это обстоятельство тогда меня не смутило. Не я ведь воровал… Купив часы, чуть не плясал, радовался. Беспрерывно доставал - прикидывал на руку, слушал. Чудо-часы! Черный циферблат! Даже продавать не хочется. За такие четыреста взять - пустяк. Может, и больше дадут, только не торопиться, не пороть горячку. Вот тебе и ботинки! Или полкостюма! Еще одни такие часики - и дело в шляпе… Вот он, заработочек - ходи, не надсажайся. После разгрузки досок и тюков с мылом, которые дали первоначальный капитал, заработок рыночного "барыги" представлялся заманчиво-легким.
Первый же покупатель - тоже деляга в новом желтом полушубке, - остановивший меня в часовом ряду (на толкучке так и группировались стихийно: где сапоги, где шапки-валенки, где женские штаны), сунул часы обратно: "Штамповка! На… они нужны. Седни встанут - завтра вовсе не пойдут". И даже цену не спросил. Правда, я не очень ему поверил: деляга он и есть деляга, цену сбивать - его дело. Но такое же заключение выдал и пятый, и двадцатый покупатель. Иные перочинным ножичком открывали механизм, только взглянув, возвращали часы. Из-за этих "швейцарских" я узнал, кажется, все премудрости часового дела: и что такое анкерный ход, и что значит "на камнях", и как эти. "камни" считать. Часы таскал на базар день за днем, и, наконец отчаявшись, решил носить сам. Но вот горе: деляга оказался прав - часы мои то галопом бежали вперед так, что в полдень показывали вечернее время, то начинали беспричинно отставать, тогда утро получалось в три часа ночи. Часто они останавливались вовсе, тогда их надо было оживлять, отколупывать крышечку, дуть на медный механизм, задеть маятник или просто стукнуть ими об что-нибудь твердое… Я остался владельцем швейцарских часов.
На другой сделке потерял десять рублей, но все-таки сбыл всученные опытными барыгами зеленые армейские бриджи, на поверку оказавшиеся лицованными.
Что было делать? Желанный костюм не приблизился, наоборот, отдалился, если не считать, что я приобрел "швейцарские". Меня обделывали, как глупого куренка, порождая в ответ далеко не самые высокие чувства - озлобление, зависть к удачливым и обостренное желание вывернуться. Не думая долго, я сам решился смошенничать - продать четыре банки пороху из отцовских запасов. Надо ли говорить, что пороху там было чуть, только чтоб прикрыть с обоих концов обыкновенную дорожную пыль. Морщинистый мужичок-браконьер, загорелый, будто вымоченный в дубовом настое, повертел пачку так и сяк, потряс, прислушался, взвесил на руке и сказал, пронзительно прокалывая недоверчивым взглядом.
- А вот чичас откроем… Может, ты туды земли наклал?
- Плати деньги - открывай, - с удивительным спокойствием ответил я, покрываясь, однако, с ног до затылка жарким холодом. В то же время я прикинул, как стригануть в толпу, чтобы там были одни бабы - они никогда не хватали жуликов…
Мужичок достал большой браконьерский нож, подал деньги. Почему-то я еще стоял, считал бумажки. И мужичок, повертев пачки, попримеривался ножиком, но открывать не стал, положил их и ножик в сумку.
Все обошлось, но желание торговать взрывчатыми веществами отбило совершенно. Денег же не было и на десятую часть костюма, разве что на один рукав, на полштанины. Где было взять остальное? Где? Целые дни я проводил, слоняясь по улицам, обдумывая способы быстро разбогатеть или предаваясь совсем уж нереальным мечтам. "Вот бы найти кошелек, полный денег, или бы клад найти - сдать золото в скупку, или бы, если б я был геологом, нашел месторождение - вот тебе премия, или написать бы Сталину, объяснить, как бедно живу, может, он прислал бы" - мечта совсем детская, а вот поди ж ты, и такая приходила, конечно, я сам над собой посмеивался.