Солнышко в березах - Николай Никонов 33 стр.


"Без шапки!" Да я без пальто прибегу к тебе. Лишь бы ты была со мной. Нет! Это все-таки невероятно! Такое сказочное неясное счастье… На это я даже в мыслях не рассчитывал. Я познакомился! Я танцевал!.. Она пошла со мной! Выбрала меня! И я снова увижу ее через день! Она придет на встречу со мной. На свидание… Какая милая, милая девочка! Она оказалась даже лучше, чем я думал. Простая, умная, добрая, заботливая - и при этом такая красавица. Я готов был наделить ее всеми ласковыми словами, какие приходили на ум.

Я торопливо шел, радостный и уверенный в себе. Напади на меня сейчас хоть шайка грабителей - кинулся бы на них, как тигр. Наверное, меня невозможно было напугать. (Потому лось и одолевает медведя.) В воротах попались навстречу Кузьмин и Любарский. Еще какой-то третий парень - лица не рассмотрел, вроде бы Официант. Они прошли молча. Не окликнули и не остановили, а потом я понял, что они стоят и смотрят мне вслед. Я оглянулся. Они действительно стояли кучкой, но не смотрели, а что-то обсуждали. Потом я увидел Лисовского, идущего по тротуару с толстушкой, подругой Лиды. Лис был занят разговором, меня не заметил, зато оладушка проводила долгим внимательным взглядом.

"Эх ты, кубышечка", - нежно подумал я. Сейчас мне все нравились, и всех я любил. Кажется, не шел, а бежал - снег летел в лицо. Я останавливался, нарочно подставлял лицо под этот снег, слизывал с губ пресные снежинки, ждал, когда они растают. Мне было хорошо. Незнакомо светло, свободно и спокойно. Такое нечасто выпадает в жизни, но мы приучаемся ценить это, когда уже большая половина прожита. Счастливые минуты… Вы запоминаетесь тогда яснее, чем десятилетия. И думаешь, наверное, самое основное - много ли было у тебя таких минут в жизни, а сколько прожил - это уж не так и важно…

Недавно вот я шел из сада, попал под теплый грозовой дождь. Туча была неширокая, она радостно обнимала солнце, и ливень был светлый, сверкающий, майский. Я вымок до нитки. Терять было нечего. Шел, не оберегаясь, мочил руки под водостоками ласковой летней водой, плескал в лицо и с наслаждением шлепал хлюпающими ботинками прямо по лужам. Глядел на мокрых, облипших девушек, с хохотом бегущих босиком с туфлями в руках, дышал грозовой прохладой, веющей из-под тучи, и думал: "Что же такое - счастье?" Вот - счастлив сейчас - мокрый, неустроенный человек. И она счастлива - босая, облипшая, сияющая зубами горожанка, как мокрые волосы, счастливо темны все ложбинки ее тела… Хочется мне обнять любую из этих девушек, не глядя - хорошенькая или дурнушка, - просто прикоснуться, прислониться к другому счастливому… По-школьному кружит голову дождевым, грозовым запахом, запахом мокрых тополей, неба, тучи, травы и земли. И счастлив просто потому, что живу - аз есмь - тут вот, на земле вместе со всеми. Аз есмь… Такое еще бывает в новогоднюю ночь - сопричастно, проникновенно тянутся друг к другу с бокалами, и каждый думает так: "Аз есмь…" И мы вместе… Счастье? Достижение ли желанного? Проникновение в тайное? Просто наслаждение жизнью, просто женщина, любовь, удача, радость бытия, ощущение здоровья и силы или - больше оно - одно для всех, как солнце?.. Счастье капризное, зыбкое, всегда ожидаемое, как грядущий солнечный день…

"Человек создан для счастья, как птица для полета". Кто это сказал? Тогда я не спрашивал себя и не рассуждал, и все-таки был счастлив глубоко, ясно, всепроникающе, как не был счастлив еще никогда. Я бежал… И еще не знал, что за всякое счастье надо расплачиваться…

IX

На другое утро я пошел в школу очень радостный и спокойный. Все было хорошо, даже то, что вслед за снегопадом к утру ударил мороз, и небо за вокзалом теперь краснело сурово, а снег сделался жестким, визжал и скрипел. В раздевалке я старательно повесил пальто, полюбовался, как оно висит, и вышел причесаться перед зеркалом. Сделать это не удалось. Передо мной как из-под земли возникли Кузьмин и Любарский. Удар - он пришелся прямо по зубам. Я упал - удар был не слишком умелый, но такой обидно неожиданный. Я тут же поднялся, не понимая ничего, и получил слева от Любарского, хорошо еще - успел уклониться, кулак ударил скользом. В глазах взорвалась ослепительная шаровая молния. Я ничего не понимал. За что? Почему? Без предупреждения? И почему Кузьмин и Любарский, с которыми никогда не враждовал, ходил приглашать девчонок… В сторонке, разинув рот, Лис. Осклабленная мордочка Официанта.

Почему глупею, когда попадаю в такие неожиданные переплеты? Не могу ни хлестко ответить на оскорбление, ни защититься в нужный момент - все приходит потом. А теперь я молча вцепился в Кузьмина, схватил его за руки, а он отпихивал меня, бодал головой и кричал, не заикаясь: "Генка, дай ему! Дай ему!" Но Любарский почему-то не бил. Впрочем, я его даже не видел. Наконец отбросил Кузьмина и, кажется, приобрел способность обороняться. Толпа обступивших нас ребят возрастала. Я дрожал - готов был драться не на шутку: руками, ногами, зубами… Мне бы только знать - за что? И - тут между мной и противниками встал Мосолов. Откуда он взялся? Может быть, все видел, стоял позади?

- Всё! - сказал он спокойно. - Ребята - всё!

- За что?! - заорал я, отталкивая Мосолова, придвигаясь к Кузьмину. Он молчал, белея, а Мосолов хватал меня за плечи и старался заслонить.

- За что, гад?! - повторял я, вырываясь.

- Генка, - сказал Кузьмин, вдруг начав заикаться… - Д…д…ддай е-е-емму… О-о-о-н… нне… ппонял.

- Гады вы… сволочи проклятые, - сказал я, понимая. Мне уже было все равно: ударят - не ударят, и почему-то знал: не ударят. А Мосолов держал меня, потом, повернув, повел по коридору.

- Ты что? Не понял? Это за Лиду. За Лиду Грехову… Они же вчера из-за нее чуть не передрались в курилке. А ты - увел. В общем, брат, смотри. Не дрейфишь? Хочешь, сегодня вместе пойдем? Я тебя провожу. Мы же дружим… Ну?

- Нет, - сказал я. - Не надо… Я сам. Вот еще - провожать…

- А если еще получишь? При мне - не посмеют. - Взглянул с тем гордым спокойным видом, что я тоже понял: "Не посмеют".

- Нет, - сказал я снова. - Иди. Звонок уж…

- А ты?

Я махнул и пошел в курилку, зажимая подбородок - надо было смыть кровь с разбитой губы и с рук, я уже и так, кажется, испачкался. И надо было обдумать все..

На уроки, конечно, теперь не пойдешь. Как тут пойдешь? В желтом грязном зеркале рассмотрел лицо: нижняя губа сочится кровью, а глаз, кажется, ничего, хотя все время бегут слезы. Это пройдет - намочить холодной водой. Голова побаливала. Челюсть ныла. Как он подло ударил… Ведь я не ждал, не оборонялся, никогда бы вообще не подумал, что этот самый тютя - Кузьмин может так двинуть. Ну, Любарский хоть действительно - лоб, с ним скоро, не сладишь. "Нну, заика кривомордая! Погоди…" Только теперь я по-настоящему "кипел гневом и обидой", лицо горело, кулаки просились в бой. "Ну, погоди, погоди, погодите, сволочи", - бормотал я обычную в таких случаях присказку всех трусов, перегибаясь над обитой и ржавой раковиной, тянулся к никогда не закрытому крану без завертки, где ненадежной струйкой бежала вода. Набирал ее в ладонь, вжимал в глаз, мыл кровящую распухающую губу… "Только бы не синяк - тогда как с ней встречусь?" - мысль обдала холодом, я вздрогнул, и настроение мое окончательно упало, ни о Кузьмине, ни о Любарском уже не думалось, а только - как я покажусь ей теперь. Мочил и мочил глаз, пока его не заломило.

Кто-то вдруг взял меня сзади за ворот пиджака и потянул к себе. Я обернулся так стремительно, такой готовый ударить, что от меня отпрянул, зазвенев медалями, сам военрук.

Я и не слышал, как он зашел.

- Тты что! - загремел он, устыдясь, видимо, своей робости. - Поччему не на занятиях? Что за вид?!

Стоял, развернув плечи, голова задрана, кулаки сжаты. А я перед ним с разбитой губой, с мокрым лицом, с затекающим глазом.

- Жживо отсюда! На урок! - дернул подбородком.

- Не пойду, - озлобляясь, буркнул я.

- Ккак разговариваешь? С кем? Встать как полагается! - заорал он.

Я засунул руки в карманы. "Не пойду, ни за что не пойду. Никуда не пойду. Пусть хоть вытаскивает. Пускай только тронет меня…"

И, видимо, чувствуя, что во мне все кипит, военрук сменил тон.

- Выйдите в коридор… - приказал он уже более мягко.

- Не пойду! - ответил я.

- Выйдите, - я повторяю…

- Не пойду…

- Пойдемте к директору…

- Не пойду…

С минуту он молчал, оглядывал меня прищуренными, цвета ружейного масла глазами, как бы прикидывал - связываться или нет. Отступить - значило сдать позиции, настаивать - значит тащить меня из курилки, а за лето я вырос, и это не так-то просто, хоть он, конечно, справился бы со мной: взрослый мужчина с десятком медалей во всю грудь.

- Ну, харрашо-о-о! - сказал он, браво повернулся через левое плечо, хлопнул дверью.

Почему-то неопределенная угроза тотчас сбила мою злость и ершистость - все-таки я был школьник, ученик восьмого класса, и меня еще можно было чем-то напугать, учитывая, что и от природы я был, как видно, не храброго десятка, постоянно ловил себя на всякой трусости. Вот и сейчас ведь испугался.

Я выглянул в коридор - военрука не было. Подался к лестнице - пусто. Спустился вниз, к раздевалке - она была закрыта, гардеробщица мыла вестибюль и, конечно, не стала бы мне открывать. Да я и не думал просить. Я привык надеяться на свои силы, в конце концов за мной недаром держалась шаткая слава чемпиона по сбеганию с уроков. А сейчас, как никогда, надо было уйти. Уйти немедленно. Я чувствовал себя точно узник, который прорвался, ушел из главной камеры, и уже близко свобода, а сзади слышится шум погони - и вот неожиданное препятствие. Правда, шума погони не слышалось, это я просто так вообразил. Но военрук мог появиться или сама директорша - вот ведь ее кабинет, и, может быть, военрук там, жалуется на меня… Залезть в раздевалку по сетке? Но сетку вверху забили досками, специально от таких, как я. К тому же техничка - вот она. Сломать замок? Присмотрелся. Обыкновенный, высветленный от долгого употребления висячий замчишко, как говорят, "от честных людей" - такие отворяются гвоздем. Но, во-первых, гвоздя не было, во-вторых - это уже кража со взломом, в-третьих, техничка не даст ковырять в замке. И тут заметил: одно из колец, через которые продет замок, еле держится. Его вполне можно выдернуть, и тогда… Выход! Только бы техничка ушла. "Ну, уйди же… Уйди!" - молил я ее про себя и даже смотрел на ее голову, замотанную красным платком, как бы надеясь, что мысли мои передадутся. И верно - вот она, телепатия: техничка, одернув халат, забрала ведро и швабру, пошла менять воду, отрешенно думая о чем-то и не глядя на меня. Я рванул кольцо. Оно вылетело легко, можно было приложить и треть усилий. Я распахнул сетчатую дверцу, перемахнул загородку, схватил пальто и вылетел обратно. Одеваться было некогда - в коридоре слышался голос военрука. Сунул шуруп кольца на прежнее место и кинулся на улицу.

Оделся и медленно побрел, вдыхая через нос морозную сухость зимнего воздуха и ощущая тот свойственный ранней зиме вкус, когда запахи не выморожены и пахнет неулежавшимся снегом, торчащей у заборов лебедой, жидким солнцем и еще чем-то очень нежным холодным, вроде одубелого на веревках белья и перышек снегирей… Временами я нагибался, черпал ладонью пухлый, легко сминающийся снег и прикладывал его то к глазу, то к губе.

Весь день болтался по городу, размышлял о том, как мне быть, и все выходило плохо. Одному мне с ними не сладить. А отказаться от Лиды, уступить - это хуже, чем всякий и всяческий позор. Этого я даже в мыслях не допускал. Только как быть-то? Ведь друзей у меня тут нет. Нет даже Ремки Емельянова - уехал куда-то год назад не то в какой-то Белгород, не то в Арзамас. Мосолов? Смешно… Да и друзья друзьями, а сам-то что?

Возле стадиона "Локомотив" на заборе попалось объявление:

"Юношеская спортшкола "Локомотив" производит дополнительный прием в секции волейбола, баскетбола, бокса и тяжелой атлетики. Обращаться с 9 до 12, кроме воскресенья, в дирекцию школы. Спортзал "Локомотив".

Постоял у объявления. Чем-то оно заинтересовало меня. Вступить в секцию волейбола мне очень хотелось. С другой стороны, было как-то страшновато куда-то там идти, в какую-то дирекцию, записываться - для меня это все равно что лишний раз зайти в учительскую: всегда стесняешься, робеешь, хоть и напустишь на себя вид лихого молодца, которому все трын-трава.

Я долго стоял перед объявлением, читал, как малограмотный, что-то прикидывал полусознательно и трогал подбитый глаз.

Но это была еще не вся плата за вчерашнее счастье. Когда я приплелся домой, мать уже пришла с работы и, отворив мне, по-чужому остро взглянула. Так смотрят на вора, который еще не сознался, но все уже известно о нем подлинно, не известно только, что он будет врать… Я же подумал, что она смотрит на мой подбитый глаз, попытался, отвернувшись, сразу уйти в свою комнату. Но она остановила меня очень решительно, велела сесть к столу.

Я сел, я уже и так был нагружен всем за сегодняшний день, опустил голову, трогал чернильные пятна, водил по клеенке пальцем, а мать стояла рядом, опираясь о стол, и молчала. Она приняла мое смущение по-своему, за что-то очень страшное, потому что долго молчала, наконец спросила трудно и глухо, голосом, словно бы идущим из пустоты:

- Где ты взял костюм?

- Какой костюм? - понимая и не понимая, спросил, отозвался я все еще с опущенной головой.

- Костюм, который у тебя в бабушкином шкафу. Бостоновый костюм! Где ты его взял? Где? Где?! - закричала она, стуча кулаком в стол, округляя глаза и морщась одновременно.

- Купил.

- Купил?? На какие деньги? Он же…

- Я купил… (Как это плохо, что я не сказал ей тогда.)

- Я тебя спрашиваю, где ты его взял?

- Я…

- Я тебя спрашиваю, где ты взял столько денег?

- …

- Да ты будешь отвечать! Будешь?! Будешь?! - она уже не могла сдержаться, ударила меня раз и два… Не сильно, но так обидно. Меня редко били… А сегодня уже второй раз.

- Не смей! - крикнул я, вскакивая. - Я купил его. Сам… И ботинки еще…

- Где ты взял деньги?

- Выиграл.

- Что это значит? - она побелела и смотрела на меня с каким-то страхом, и вдруг она упала локтями на стол и затряслась в плаче, повторяя: - Ты украл их, украл, украл…

И, глядя на ее дрожащую спину, на волосы, рассыпанные по столу, я тоже вдруг заплакал, как маленький, как не плакал уж давно-давно. Слезы были горячие, обильные и солоноватые, когда я слизывал их зачем-то со своих рук. Наконец мы оба опомнились и молчали. Мать вытирала глаза платком, я - рукавом. Вздыхали, шмыгали и молчали.

- Слушай, - сказала она. - Неужели ты украл деньги? Не могу поверить… Нет… Не могу… Я не верю.

- Мамочка, - сказал я, первый раз называя ее так. - Нет… Не украл… Я выиграл и заработал… - И я, торопясь, стал рассказывать все, что вы уже знаете.

Когда я кончил, мать сидела с тяжелым, опущенным лицом. Оно не просветлело. Так было долго. Наконец она вздохнула:

- А я думала, думала… Ничего не могла придумать. Я вижу, как ты отдалился от дома. Как ты куришь… Конечно, тебе нужны карманные деньги. Ты большой, и я понимаю… Ты взрослый уже, и все-таки… Это не честный заработок, Толя. Грязные деньги… Почти то же, что украсть. Грязные деньги не делают счастливым… Никого, никогда, запомни. Никого, никогда. И лучше бы ты… - она стала снова морщиться, вытирать глаза. - Почему ты ничего не говорил? Тебе было стыдно. Значит, ты чувствовал какую-то вину… Говорила твоя совесть. От совести, Толя, никуда не скроешься. Ее даже теряют только на время… Она все равно приходит. Толя, Толя. Глупый ты… Растешь без отца. Все сам. И я не препятствовала тебе… Пока не испугалась… Вчера посмотрела - ушел без шапки. Глянула в шкаф - костюм твой висит, и ботинки старые в прихожей. В чем же ты ушел? А сегодня всю ночь не спала - думала. Такой костюм. Ботинки… Ушел без шапки…

- Если у меня нет…

Теперь уже молчала и вздыхала она.

- Ну, ладно, - сказала она, поднимаясь, вытирая глаза. - Только поклянись мне, что никогда, никогда не будешь так зарабатывать.

Я молчал, опустив голову на руки, покусывая рукав пиджака.

На другой день к вечеру кое-как привел себя в порядок. Опухоль у глаза сошла - остался синий полумесяц. Губа присохла. Однако вид был не из лучших, как ни утешал себя, что вечером будет не заметно, что шрамы украшают воина. Шрамы-то, может, и украшают, а вот синяки - как? Я разыскал в туалетном столе коробочку с пудрой и засохлый желтый кольдкрем. Этими двумя веществами попытался загримировать синеву под глазом. Получилось никудышно: пудра была слишком белой, и на ее фоне синяк проступал еще внушительнее, а кольдкрем растекался, оставляя жирное, нездорово блестящее пятно. Вдобавок я заблагоухал, как шестидесятилетняя женщина, которой хочется быть тридцатилетней. В конце концов стер пудру и крем, умылся. Наплевать. Пойду так. В крайнем случае скажу: налетел на дверь или ударился в подполье, когда лазал за картошкой. Тсс! Вот дурак! Разве у генералов есть подполье? Или их сыновья лазают туда, в пахнущую плесенью и тленом яму, где по углам сор, паутина, а в сыром гнилом сусеке хранится она - кормилица и спасительница все долгие годы до дня Победы и даже сейчас после этого дня?

Одевался и думал: "Ну зачем это все, зачем, заче-е-м?" Зачем эта дурацкая выдумка? Погрозил себе в зеркале кулаком и вышел. Было темно. В нашем черном переулке и вдвое больший синяк остался бы совсем не заметен - горела только одна лампочка у наших ворот. Ее, до паники боясь милиции, всяких там пожарников, инспекторов и участковых, зажигала еще бабушка, и мы продолжали эту традицию, хотя никто больше не тратился на общественные источники света. Благословляя этих жителей, я быстро дошел до остановки, повис на трамвае и покатил в центр. К почтамту пришел минут на десять раньше - мужчинам ведь не полагается опаздывать, хотя девушки считают свое опоздание обязательным, измеряют им степень, и силу влюбленности.

Назад Дальше