"Швейцарские" показывали половину десятого. Я усмирил их, прогуливался у почтамта и удрученно думал, что свету здесь чересчур много, потому что уже горела праздничная иллюминация: красные, синие и белые огоньки сияли, переливались, мигали-подмигивали, а вспоминался наш глухой переулок, и хотелось вернуться туда. Вот как устроен человек: что ему выгодно. - то и хорошо! Если б сейчас все фонари погасли, как по воздушной тревоге, я бы обрадовался, наверное. Нет. Нет. Не обрадовался бы. Тогда Лида бы, наверное, не пришла, а я жду ее, очень, обе ночи даже плохо спал - все думал, ждал и, если б не эти встряски, был бы очень счастлив, ждать встречи именно с ней - для меня не было большего… Боялся только, что ей как-нибудь передадут, раззвонят, что меня били… Что она может пообещать и не прийти, как это сплошь и спокойно делают девушки, я не опасался. Меня еще ни разу не обманывали просто потому, что это было первое настоящее свидание с девушкой. Я по-взрослому курил, по-взрослому переминался и небрежно взглядывал на часы над головой, и чем ближе прыгала к двенадцати минутная стрелка, тем сильнее холодело в груди, сердце колотилось, точно я бежал и за мной гнались.
Я увидел ее ровно в семь, ну, может быть, одной-двумя минутами позднее. Она сошла с трамвая, оглянулась и пошла, ко мне, а я постарался встать так, чтоб синяк не очень был виден. К сожалению, он на самом обозреваемом месте справа, а ведь гулять с девушками по правилам хорошего тона нужно, идя слева, значит…
- Здравствуйте, - очень ласково сказала она, как-то заботливо улыбаясь и вглядываясь внимательнее, чем нужно. Мне показалось, она что-то про себя отметила. - Куда мы пойдем?
Женщинам всегда надо куда-нибудь идти - это я установил позднее, просто так гулять они не любят, но тогда я этого еще не знал, и, лишь догадываясь интуитивно, купил билеты в кино на "Год великого перелома".
На мельтешащем экране горел Сталинград. Дым и пепел. Пустые глазницы черных этажей. Развалины. Грохот. Автоматные очереди. Птичье цвиканье пуль. Вздымалась и, ухая, оседала земля. Самолеты с воем закладывались в пике. Страшно горели заводские корпуса. Генералы в землянке, склоняясь над картой, решали судьбу сражения. Генералы. И у них, конечно, были настоящие сыновья. Готовилось наше наступление. Ползли испятнанные белые танки. Катились лыжники в некрасивых балахонах. Эти балахоны выглядели как-то больнично, невоенно, и автоматы за спинами лыжников не казались оружием - так, что-то вроде игрушек для взрослых.
Я часто смотрел вправо на Лиду, с наслаждением видел нежное сосредоточенно-милое лицо и глаз, сияющий даже в темноте. У нее были особенные глаза - светлячки. Сидел и снова спрашивал себя: "Правда? Не сон? Не выдумка? Или все-таки приснилось?" Я сижу с ней рядом в кино, могу попробовать даже взять ее руку. Нет. Не сон. Со мной подруга - девятиклассница! (Почему-то этому придавал очень большое значение, возвышавшее не только Лиду, но и меня.) Когда на экране завыли огненные сполохи, задергались дула пушек, затряслась, задрожала окутанная огнем земля, я взял Лиду за руку, и ощущение девичьей близости, общности со мной настолько потрясло меня, что я боялся дышать, ничего не видел. Она не убрала руку, рука ее тоже дрогнула, ответила легким пожатием - таким легким, что, возможно, его и не было…
Мы вышли из спертой теплой духоты в лунную голубую ночь. Я взял Лиду под руку уже привычнее, не краснея и не переходя от жара к ознобу - просто было очень хорошо с ней, точно я нашел нечто мучительно нужное и теперь оно надолго со мной, и мне спокойно, легко, празднично, наверное, это и есть удовлетворение потребности, над которой я глумился в одиннадцать…
Шли заснеженной набережной. Из дали пруда, с уютной заречной стороны, от ее огоньков и строений дул не сильный пахучий и свежий ветер. Над динамовским парком оранжево-розово светило зарево, доносило звуки музыки. Там открылся каток. Оттуда шли девушки и девочки с коньками, реже попадались ребята.
- Вы ходите на каток? - спросила Лида.
- Нет…
- Почему же?
- Так… Не люблю коньки… Девичье занятие… Я и кататься не умею.
- Странно…
- Зато я на лыжах люблю…
Не говорить же ей, что нет у меня ни коньков, ни ботинок, вернее, коньки-то есть, но какие-то особые, толстые, широкие, из тех, какие приматывают веревками на валенки, а потом закручивают палочкой. На этих коньках удобно бегать по обледенелым тротуарам, цепляться проволочным крючком за проходящие машины (еще лучше за конные обозы, когда возчик работает "одвуконь", на задних санях нет никого и можно катиться безопасно). Я очень люблю коньки.
- …На лыжах я хоть двадцать километров пробегу.
- У вас, конечно, хорошие лыжи, с роттерфелло? Да?
Что я мог объяснить ей? С чего она взяла? Лыжи с ботинками? С жесткими креплениями? Хотел бы посмотреть на такого богача в тысяча девятьсот сорок пятом. Кто их имел? А может быть, сказать ей, что мать продала вчера на рынке очень хорошее верблюжье одеяло с белыми и красными узорами - было нашей последней роскошью, мать сберегала его всю войну и продала теперь. Продала, потому что был нужен хлеб. И еще она купила мне шапку. Вот эту - новую. Лида, Лида… Ты не знаешь, как стыдно мне за мои костюмы и ботинки перед матерью. Кстати, ботинки только с виду такие прочные - вчера обнаружил, что подошва у них чуть ли не картонная, стирается невероятно.
Некоторое время мы шли молча.
- Скажите, а папа у вас генерал? - спросила она, опять очень преданно поглядывая на меня и улыбаясь. Она не заметила, как я вздрогнул.
- Мм… Что? Ах… Да…
- … …Ги-не-рал, - сказал она с расстановкой.
А мне стало сразу тяжело и противно. Вот - и она уже знает. Как? Откуда? Зачем? Тьфу! Ну зачем, господи, зачем… Это было похоже, как будто я попал в зыбкую трясину и все погружался, погружался и ничего теперь уже не могло меня спасти.
- Вы учитесь в девятом? - спросила она очень участливо, принимая по-своему мое помрачневшее лицо.
- Да! - вдруг, не думая, ответил я. Врать так врать - теперь мне уж было все равно.
- Вместе с Мосоловым?
- Откуда это вы все знаете?
- Я все знаю. - Она улыбнулась, глаза ее смотрели преданно и загадочно. - Я даже знаю, что вы подрались с Кузьминым и Любарским. Как им не стыдно нападать двоим на одного. Я их ненавижу… Болит у вас глаз?
- Ничего особенного, - буркнул я, не зная, как быть.
Она вдруг теснее прислонилась ко мне, пошла шаг в шаг, а я вдруг от этого забыл сразу и про свое вранье, и про все огорчения.
Я опять стал сильный, уверенный - орел, генерал, фельдмаршал. А что, фельдмаршалы не были мальчишками - были!!
Замечательно устроен человек.
- Вы хорошо учитесь?
- Так себе. Посредственно. Чтобы хорошо учиться, надо быть зубрилой. А я не надсажаюсь.
- Ха-ха… А сколько вам лет?
И здесь врать? Одно цепляет за другое. Врать, врать, врать, врать…
- Пятнадцать.
- Вы на полгода младше?
- Рано пошел в школу.
- Все-таки какая, наверное, у вас интересная жизнь! Если б мой папа был генералом, я бы с ума сошла от радости. Генерал…
- Ничего особенного. Я ведь вот не сошел… Даже наоборот, лучше бы он не был генералом… А ваш папа кто?
- Начальник орса. Отдела рабочего снабжения.
- А мне говорили - директор завода.
Лида почему-то покраснела.
- Кто вам говорил?
- Мосолов.
- Ну вот… Он ничего не знает, а вы поверили.
- Да что там! Не директор, и ладно… - И тут я подумал: не сказать ли ей? Что и я никакой не генеральский сын, и учусь в восьмом, и на каток не хожу, потому что нет ботинок, и лыжи у меня простые, на валенках, и… что люблю ее, очень люблю и мне все равно, кто она, откуда, люблю ее просто за глаза, за шелковые широкие косы, за брови, за губы, за маленький меховой воротничок, за пуховый платок, за валенки, за легонький запах каких-то духов - ее запах, уже такой родной и приятный, словно бы всегда знакомый мне.
- Лида, - сказал я. - Лида… Я…
Она, улыбаясь, смотрела сбоку, потом слегка отвернулась, опустила ресницы, щека ее заалела таящим радость румянцем. Она ждала совсем не того, что я хотел сказать, и я замолчал, почувствовал - не могу, не могу, не могу я сказать правду - ведь тогда все разрушится, распадется, едва начав складываться, все рухнет, и она уйдет, посмотрит на меня с презрением. Жалкий лгун… Продолжай, как начал. Некуда тебе отступать. Хорошо, что она ни о чем не догадывается. Слава богу, пусть. Хоть я и опять нарушил какую-то заповедь. Знаю какую, бабушка их сообщала мне все, даже о жене ближнего не утаила. "Не возжелай…" Грешен ли я тут? Грешен. Галина Михайловна ведь замужняя… Бабушка, бабушка, сколько раз убеждался я потом в твоей правоте и все-таки нарушал. Человек, наверное, вообще так устроен, что первую половину жизни нарушает заповеди, чтобы во второй их утверждать…
Мы долго молчали, шли особенно ровно, шаг в шаг. Я просто не знал, о чем говорить, а Лида, кажется, что-то обдумывала.
- А в театр вы свободно можете достать билеты? - спросила она как-то робко.
- Конечно!
Вот уж в этом-то я не сомневался - "достать" билеты, это мне, конечно, раз плюнуть…
- А давайте сходим на "Марицу". Все говорят - так здорово! И Дыбчо, и Залесская. А я редко бываю в театре. Папа у нас не любит ходить, мама - тоже, а я люблю - очень. А вы?
- Не знаю… Что там хорошего?
В театрах я бывал только до войны и один раз в войну, в клубе железнодорожников, где шла пьеса Островского "Правда хорошо, а счастье лучше". Пьеса мне понравилась, а о тех детских хождениях в театр сохранилось лишь - что ничего я не понимал, что там поют, поют, поют. Я таращился на декорации, куксился, ныл, просился домой и в уборную. Радовался, когда меняли картины или когда был антракт, и мать вела меня в ярко освещенную толчею буфета покупать пирожное и фруктовую воду. Однако скудных, полузабытых воспоминаний, кажется, хватило, чтобы прослыть человеком знающим. Я знал фамилии кое-каких артистов, как о них отзывались мать, отец и их знакомые. Видите ли, Панаридос - безголосый петух, Уткина-Мазовская играет манерно, Фирсов во всех ролях одинаков, Буйнов поет отлично, хорошо поставленный голос, у Пеньковской - колоратурное сопрано (черт знает, что это такое). Я добросовестно повторял слышанное, кое-что добавлял и, кажется, преуспел - Лида поглядывала с почтением.
Так, разговаривая об артистах и театре, пришли к их окруженному домами двору.
- Я узнаю, когда "Марица", и… (А где я возьму денег на билеты, ведь на плохие места не пойдешь!..) - Как вас встретить?
- Встретить? Зачем? - удивилась она. - Есть же телефон.
- Ага… Да… Правильно. Какой ваш номер?
- Д1-16-18… Запомните?
- Сперва 16, потом 18.
- А ваш? - спросила она, сияя глазами.
Хорошо, что здесь было все-таки темно, она не видела, как я покраснел.
- У нас… пока… нет телефона… Еще не установили…
- Ой, как же так? Генерал - без телефона?
- …Мы переехали… Новая квартира… Но должны скоро установить… Отец говорил.
- А где вы сейчас живете?
Кажется, я вздрогнул. Не называть же мой действительный адрес - жалкую нашу хибарку на два окна в таком же заросшем одуванчиками и лебедой переулке. Самое генеральское жилье! А вдруг ей придет в голову пройти мимо? Даже очень такое возможно.
- Я сейчас… Я то есть… На улице Ленина живу… Еще не освоился с новым адресом… Этаж даже путаю. (Врать так уж врать.)
- Ой, как это? А вообще вы правы. Я тоже иногда вместо третьего забегаю на четвертый. Вы не торопитесь? (Это я-то!) Давайте еще погуляем по двору. Чудесная погода. Смотрите, какой липкий снег. Наверное, будет оттепель… Я люблю оттепели, можно играть в снежки.
- И я люблю. Небо бывает красивое и ветер.
- Что ветер?
- Хороший ветер. Хорошо пахнет…
- Ну! Что хорошего в ветре? Снежки лучше…
Через минуту мы лепили друг в друга снежками, только я старался попадать не сильно. Она же совсем не умела бросать снежки, кидала как-то из-за головы и все мимо. Зато наклонялась она очень хорошо, зубы блестели, глаза светились, платок сбился, волосы растрепались - она стала так чудно хороша, такая свойская, домашняя, милая, что я, забыв о своем происхождении, кидал снегом, гонялся за ней, хохотал - со мной такого давным-давно не случалось… Она убегала, увертывалась, а когда я догнал ее, прыгнула в наметенный дворниками сугроб, шагнула раз-два и увязла.
- Ой, - сказала она жалобно, - в валенках снег… Полные начерпала.
- Надо вытрясти, пока не растаял… - Я пробрался к ней, и она оперлась на мое плечо, подставленное с рыцарской готовностью, стала снимать и выколачивать валенок. Было приятно поддерживать ее, ощущать ее руку в детской варежке на своем плече у шеи.
- В-в… холодно, - сказала она, надев второй. - Как же мне отсюда…
- А вот как! - вдруг сказал я и, чувствуя себя больт шим, взрослым и сильным, неожиданно для себя взял ее под колени, за спину и поднял на руки.
- Что вы! Зачем! Не надо! Я сама… - сказала она, странно замирая.
Но я уже вылезал из сугроба. Она была тяжелая. Никак бы не подумал. Но я и не думал, только ощутил эту ее тяжесть, может быть, самую прекрасную тяжесть за всю мою жизнь.
Не очень ловко опустил ее на дорожку.
Она отвернулась. Стояла так. Я не знал, радоваться мне Или просить прощения.
- Лида, - позвал я. Мне и самому было как-то неловко. Сам не подумал, что на такое способен. Как в романе или в кино. Однажды я видел фильм о Чкалове. И Чкалов вот так же перенес девушку на руках через лужу, а я ему страшно позавидовал и крепко запомнил это, запомнил, как он ее держал.
- Лида!
Очень медленно она повернулась. Лицо ее было темное от румянца, темное и такое - вот-вот рассердится, закричит или, наоборот, рассмеется.
- Смотрите-ка, сколько я набрал, - к счастью, нашелся, указывая на брюки и ботинки все в снегу.
- Ой! - ужаснулась она несколько театральнее, чем нужно. - Бедный! Я думала - вы в валенках…
"Прошло", - с облегчением выдохнул я. А она уже смеялась и о чем-то говорила, и теперь уже я держался за ее плечо, вытрясал из своего ботинка мокрый снег.
- Вам надо согреться. У вас совсем мокрые ноги… Знаете, пойдемте к нам. Я познакомлю вас с мамой. Папа сейчас в командировке и приедет, наверное, только к Новому году. Пойдемте…
Но я не согласился. Мне совсем не хотелось идти к ней домой, знакомиться с мамой, к тому же я из людей стеснительных, в гостях всегда не знаю, что говорить, куда девать руки: в карманы - неприлично, так держать - мешают. Но Лида уговорила зайти в подъезд. Я последовал за ней и у самых дверей нос к носу столкнулся с Кузьминым. Руки у меня сами сжались, я загородил ему дорогу. Но ведь я был с ней… Устраивать при ней драку? И я шагнул в сторону. Кузьмин молча сбежал со ступенек и быстро пошел прочь. Когда я посмотрел ему вслед и на нее - понял, что сглупил… Нет, она не выразила никакого неодобрения, была такая же, как и минуту назад, но я чувствовал: если бы тут же отлупил его - пусть бы она, возмущаясь, кричала, - я бы высоко поднялся в ее глазах и драку бы эту, в общем-то справедливую, мне бы, конечно, простили. Простили бы… Но я не могу поднимать кулак, кроме самой тяжкой необходимости, не могу ударить даже из мести… Почему? Ведь они оба без предупреждения били, а я вот отодвинулся, хотя, конечно, не из трусости. Ну ладно… Такие дела…
- Он в вашем подъезде? - спросил я.
- Нет, в пятом. Тут у него приятели… Смотрите, как бы… Я всегда терпеть его не могла, а он за мной… А теперь я его ненавижу. Это он разбил вам губы? Говорят…
Мы поднимались по неосвещенной лестнице. Пахло жильем, кошками, давно не крашенными стенами.
- Да кто это все говорит, говорит! - разозлился я.
- Ну мало ли, - кажется, усмехнулась она. - Ну не сердитесь. Мы же любопытные и любим посплетничать. Нас хлебом не корми…
Мы сидели на окне, на темной лестничной площадке, держали друг друга за руки и молчали. Ничего не нужно было, кроме этого молчания да ее руки, худой, узкой, с выступающими косточками, незнакомой руки, но так доверчиво поданной, вложенной в мои горячие и грубые руки. Я боялся взглянуть на нее и понимал, что лучше не надо искать ее лицо. Просто мы оба склонили головы и не хотели смотреть, да и трудно тут было что-нибудь разглядывать. Я думал о ней, и о девочках вообще, сколько их ходит просто так, никого не любит и их никто, и отчего так редко то, что называют счастьем, быстротечно его время - вот не знаю, долго ли наше первое свидание: может быть, год, а может, всего только что…
"Перестань мазать за Лидкой. Будет хуже. Получишь сегодня".
Один почерк ровный, красивый, словно бы здоровый. Другой - прыгает, буквы вкривь, вкось.
Записка торчала, воткнутая в щель между откидной крышкой парты. Кто ее принес? В классе уже было много ребят. У доски, как водится, боролись. У окна шло соревнование - поднимали стул за одну ножку. Там верховодил Дормидонт. Мышата легко делал стойку на краю парты. Сережа Киселев повторял по учебнику, тонкие губы сжаты, глаза отрешенно уставлены сквозь очки. Айболитик молится богу зубрежки.
Я опять перечитал записку, заметил, как Пермяк - он что-то рассказывал-толковал Лисовскому - краем глаза косит сюда. Вот кто почтальон, сволочь лисомордая. Он и передаст о впечатлении. Кто же другой? Из записки я сделал голубя, пустил по классу, уселся с наиболее невозмутимым видом. Научился сохранять показное спокойствие давно. А в общем невесело: бояться вроде бы не боялся, но было ощущение - запиской не отделаются. Спасибо, хоть предупредили. И похоже, не сами будут бить, ведь Лида говорила: у Кузьмина - "ребята". У меня же, как известно, никого. Ну-ка, кто в классе восстанет за меня? Гуссейн? Толку от него, и вообще он не от мира и никто никогда его не трогает. Тартын?.. Смешно. Ему я и говорить не буду. У нас с ним добрые отношения, но ведь такие же отношения у меня почти со всем классом, друзья не друзья, а просто однокашники, нас не трогай - мы не тронем, в крайнем случае кто-нибудь сойдет за секунданта, вот хотя бы Васька Бугаев или Гипотез. Ей-богу, позавидуешь Гуссейну или Кудеснику - Седому. Сидит себе тихонький, спокойный, моргает красно-голубыми глазами в белых ресницах, о девочках, кажется, думать не думает, не встревает никуда, и самому ему безопасно. Вспомнил, как недавно на уроке русского языка повторяли знаки препинания при обращении, Нина Васильевна вызвала Кудесника к доске. Он вышел, одергивая серый пиджачок, остановился у доски, сгорбленный и внимательный.
"Скажи мне, кудесник, любимец богов", - начала она диктовать. Мы грохнули так, что у Нины Васильевны слетело пенсне. Она вскочила, красная и непонимающая: "В чем дело?! В чем дело!" - "Его же - Кудесник… зовут", - давясь хохотом, еле сказал кто-то. Она хлопала глазами, потом поняла, извинилась. Неслыханное дело: учительница - перед учеником, а Седой пошел на место вроде бы очень довольный - героем стал.