XIII
Иногда в теплые предвесенние дни и вечера я не покупал билетов ни в театр, ни в кино - просто предлагал Лиде погулять. Она соглашалась, без особого, впрочем, желания и энтузиазма. Мы бродили по городу, но не по главной людной и надоевшей улице - где Лиде как раз нравилось, - а сворачивали в малознакомые улицы, в, переулки и проезды. Мне всегда хотелось забираться туда, где еще не был, потому что люблю разглядывать дома в большинстве своем старые, с резьбой, с разнообразными окнами и наличниками, с "парадными", с флюгерами на крышах, с воротами и оградами из чугунных узорных решеток - глядишь и думаешь: каждый дом - своя судьба, история, люди, его населяющие и населявшие, лицо и характер его хозяина. Особенно интересно в улицах за городским прудом: здесь остался не тронутый временем старый город, - город бывших торговцев, купцов всех гильдий, зажиточных мещан, адвокатов, врачей, присяжных поверенных, полицмейстеров и частных приставов, ростовщиков, офицеров, кисейных барышень, священников и благочинных. Здесь же был и город дворников, горничных, лакеев, извозчиков, мелких торгашей, шарманщиков, золоторотцев и бродяг. Я очень любил Горького, читал его взахлеб, а здесь прошлое, то самое нижнегородское, глядело из каждой подворотни, каждой завитушкой нарядного и уже потемнелого перекошенного крыльца, ржавой биркой страхового общества "Феникс", прибитой над воротами, старушечьей "файшенкой" - в такой моя бабушка всегда ходила в церковь, - даже особым видом этих улиц, с толстыми, наклонно растущими тополями и предвечной неспешной тишиной. Был интересен этот ушедший мир, я любил раздумывать о его судьбе, глядя на дома.
Вот, например, большой кирпичный дом-замок с зубчатыми коронами башен и с чешуйчатыми куполами. На куполах заржавелые ажурные флюгере безмолвно показывают в прошлое. Теперь тут черная вывеска ОБЛОНО. Но его как-то не воспринимаешь всерьез в этом дворце. ОНО должно быть где-то не тут. А тут просто кирпичный замок, решетки-копья, триумфальная махина кирпичных ворот, запертая створами с такими же копьями, кирпичные стены на гранитном основании - и что это за кирпич, нисколько не постарел, не разрушается, лишь в одном месте, где сорвана железная кровля, бежит по стене вода и торчат какие-то сухие прутики-былинки. Кто здесь жил? Богатейший ли торговец из крещеных татар, владетелей многих магазинов, лабазов, мельниц, хлебных ссыпок, или именитый князь, вся гордость которого в его родословной, восходящей к первой русской династии, а настоящее пошло, подло и скучно, или просто "человек со средствами", наследник, который весело проживал состояние, скопленное отцами, - здесь вечерами пела музыка, палило шампанское, изящные дамы выходили из сверкающих лаком ландо, опираясь на руку полусветского хлыща, плыли, повиливая турнюром, к роскошному крыльцу, где им, кланяясь, отворял ласковый швейцар в достойных бакенбардах…
В доме с множеством окон, глядящих в небо как-то пасмурно-изумленно, жил ростовщик. Конечно, это был одинокий высохший старичок, и при нем раздвоенная от харчей экономка-домоправительница. Он в жилете, в пиджачке со старинными ажурными пуговицами, и в каждой пуговице капелькой крови темно-красный рубин. Руки у старика цепкие и промытые - созданы, чтобы считать золото, серебро, бумажки. На входящего глядит испытующе поверх очков, из-за дубовой крепкой конторки, и в верхнем ящике лежит большой заряженный смит-вессон с желтой или перламутровой ручкой. Глядя по посетителю, старик предлагает или кресло, или тонкий венский стул. И всегда непроницаемо лицо старика, когда он подает просителю гербовую бумагу и тот бережно, каллиграфически, придерживая ее кончиками пальцев, выводит: "Сего 20 февраля… повинен я заплатить…"
- Ты где? - спрашивает Лида. Я вздрагиваю, просыпаюсь, смотрю на нее виновато, у нее румяное сердитое личико, и это, конечно, не от холода.
А еще я люблю смотреть закаты. Они всегда необыкновенны, потрясают меня всякий раз, как многоцветная исповедь дня перед лицом ночи. Люблю замечать, как садится солнце, оно опускается странно незаметно и в то же время очень быстро: вот вошло в морозный дымный туман, сделалось огромным, красно-бронзовым, словно бы накалилось от этого, а потом стало медленно остывать, розоветь, уходить вниз за городские крыши, вот уже только край, красно-яркие, фиолетовые снега на крышах, вот и край погас, солнце ушло, и один только закат с волной золотых облачков от потонувшей золотой ладьи. Солнце ушло, ушел вместе с ним день моей жизни, куда и зачем, в протекающую вечность времени или просто в ту неизбежность, которой подчинено все - и я, и муравей, и этот город, и вся Земля в бесконечном космическом движении, и даже Солнце, заурядная звездочка нашей Галактики, - или все это ерунда, а просто солнце светит сейчас другой стороне Земли, и где-то еще только встают, просыпаются, отворяют окна, пьют воздух нового утра, и так оно длится бесконечно - бегущее утро, день, вечер и ночь. Когда часто спрашиваешь себя "почему", становится трудно жить. Почему поворачивается эта махина - Земля, почему движется вокруг Солнца и кто двинул эту систему, набросал в пространство звезды и галактики, что это за тайна - от этих мыслей становится трудно, точно мозг отказывается служить, напряженно буксует, как машина, засевшая с неподъемной тяжестью, и один путь назад, к реальному. Неужели у меня под ногами где-то на той стороне Бразилия, течет Амазонка, спит ночной лес и лишь самые высокие вершины в чудовищной цепи Анд розовеют предбудущим утром? Неужели там это же самое солнце беспощадно жарко? Не верится. А закат уж ослаб, вишневее, зеленее вечерний горизонт, и думаешь, как быстро все меняется, вот только что цвело золотым сиянием и плавленой медью, и хочется быть художником, чтоб это останавливать, стремительно писать и открывать кому-то. Ведь вот никогда не обращал внимания, что закат похож на радугу, а он похож - все цвета радуги живут в нем, а в его красном свете деревья кажутся черными. Закат похож на гаснущую улыбку, на затихающую музыку, на смолкающую песню. Вот и совсем сине и темно, только едва-едва тлеет вдали. Веет оттуда доброй мирной сказкой. Жили-были. Жили-были. Там, под тихим закатом… Кто-то там жил и был…
Лида редко разделяла мои восторги. Наверное, мы были очень разные люди: театральные закаты и рассветы восторгали ее куда больше. Обычно она недолго стояла у парапета набережной, откуда лучше всего был виден закат, переминалась в своих аккуратных черных валенках и в конце концов говорила устало сердитым голосом: "Ну, пойдемте же!" Сердясь, она всегда переходила на "вы". Странно, что, кроме первых самых счастливых дней, мы никак не могли найти с ней один ровный и постоянный тон. Сбивался и я тоже, то называл ее на "ты", то на "вы" в зависимости от того, какой она мне казалась, а казалась она или наивной девочкой, простодушной, хохочущей, ласково-шутливой (такой я ее очень любил) или рассудительной, холодной девушкой, словно бы много старше меня, увереннее и умнее. Расставались, подержав друг друга за руки, потому что, когда я робко попытался обнять ее снова - тот раз не в счет, тогда я был, наверное, пьяный, - она строго убрала мои руки, вывернулась и сказала: "Не надо… Не вздумай…" Но я ведь упрямый… И тогда она вывернулась снова, сказала уже совсем строго: "Что вы?" Впрочем, тут же и рассмеялась, едва я убрал руку, стала, как бы задабривая меня, наступать мне на ноги. Вот и пойми ее. А в общем она стала строже, и я никак не мог преодолеть, растопить эту строгость, думал, уж не рассказала ли она обо всем матери, и женщина с зимним глазами посоветовала ей, как держаться, может быть - отругала…
Наши отношения застыли на одном месте, не лучше и не хуже, и это тяготило меня, я начинал бояться, что она не верит мне, подозревает, что я обманываю. Она все спрашивала, когда поставят у нас телефон, однажды пошла провожать меня, и я, краснея, весь холодея внутри, довел ее до какого-то дома рядом со штабом военного округа и сказал, что живу здесь. "А квартира?" Пришлось назвать первый подвернувшийся номер - четырнадцать. Наверное, она ждала, что я приглашу ее, ведь я показал даже окна, но я молчал, не мог же я вести ее в чужую квартиру, мне было очень тяжело, поверьте, очень, тысячу раз я покаялся, что получилось так, но что ж из этого - все равно не находил смелости сознаться ей во всем и продолжал ехать как бы по инерции. А может быть, Лида ждала чего-то большего, чем походы в театр и в кино, даже, наверное, ждала каких-то необыкновенных знакомств, вхождения в мою семью, поездок на машине - у моего отца, конечно же, была "Победа", в то время они еще только появились, и все знали, первая голубая "Победа" была у Мосолова, - или не в меру замкнутый, робкий в проявлениях своих чувств, я мало говорил ей такого, что обычно говорят бойкие на язык ребята своим девушкам, а ведь девушки любят слухом… Может быть…
Блуждания по улицам и переулкам, столь интересные для меня и томительные для Лиды, прервались неожиданно. Однажды поздно, когда мы возвращались к главной улице и не дошли до нее всего квартал, из проулка вышли двое и встали на дороге. Тротуар в этом месте был узкий, слева забор, справа сугроб. Они же стояли посередине, и сердце у меня противно дрогнуло. Это поняла и Лида, но я почему-то шел вперед, увлекая ее, и подошел к этим двоим вплотную.
- Пропустите, пожалуйста, - срывающимся голосом сказала Лида.
- Да ты не таррапись, пташечка, - блатным ласковым голосом сказал один - он был постарше и кивнул младшему. - Пальто?
- Ас этим? - спросил тот.
Я понял, что это не какие-нибудь пьяницы, а настоящие и, видимо, опытные грабители. Лица их было не разглядеть из-за надвинутых шапок, что-то темное, страшное, хуже любого зверя.
- А девочка-то вполне, - сказал младший. - Даже жалко такую… - Он потянулся к Лиде и взял за подбородок.
- Оставьте меня! - крикнула она. - Что я вам сделала?
- Ишь, брухливая, - заметил старший.
- Снимай пальто и молчи, - сказал, младший. - Видишь? - В руке жутко блеснуло.
Я точно окаменел. Я ничего не понимал и не мог двинуться. Я даже не попытался бежать, да и не убежать было от этих двух в коротких полупальто и в подвернутых валенках. "Сейчас разденут", - подумал я с замораживающим душу безразличием, страх парализовал мою волю, мои руки.
- П… пропустите… - кажется, едва выговорил я.
- Погоди… - спокойно-буднично сказал старший, глядя, как напарник расстегивает на Лиде пальто.
- Что вы делаете! - крикнул я.
- Ну, ты, мальчик, ты успокойся… Не кашляй, развяжи-ка ушки у шапки.
Я наконец увидел его глаза, хищные и беспощадные, они не улыбались, хотя губы тянулись в улыбку. Где я его видел? Где? Да это же он играл… Химия… мумия. А… А если…
Я помню только звук удара, который освободил мне дорогу, потому что вторым я сбил и того, кто раздевал Лиду и оторопело скрылся. Нет, я даже не вспомнил, что я боксер, не знаю сам, как это все вышло. Мы бежали до главной улицы, но никто не гнался за нами. Наверное, нокаут был вполне - ведь ударил-то я без перчатки… Не помню, как добежали до остановки, как кинулись в подошедший трамвай… Лида плакала. Я молчал, посасывая разбитый кулак, было страшно, стыдно, радостно - все вместе. Был на волосок от ножа, от того ужасного, что могло последовать дальше. Конечно, это счастливейший случай, что я снова ухожу целым, меня спасла моя же робость. Они ничего не ждали, кроме покорных слез, слов о пощаде, в крайнем случае какого-нибудь жалкого мышиного сопротивления. Все-таки бокс - вещь! И что, если б я не владел этим замечательным ударом, которому научил меня Сева…
Лида была так напугана, что плакала, вздрагивала и бежала к дому бегом, и я едва успевал за ней. Почему-то она никак не оценила ни этот удар, ни то, что мы спаслись все-таки благодаря мне. На крыльце своего подъезда она сказала: "Ну ладно… Хорошо… Только больше я никогда не пойду с вами… Никогда не пойду. Это все ваша выдумка… И вот… Как могло…" - "Не сердись. Не плачь…" - пытался я уговорить ее, еще более обескураженный всем этим, теряясь и сам чуть не плача… "Ну ладно, - сказала она, немного успокаиваясь. - Идите… Иди домой… До свиданья…"
- Послушай, говорят, уже есть билеты к экзаменам, - сказала Лида. Мы возвращались из очередного похода в театр.
- Не знаю… - неуверенно и рассеянно ответил я.
- А Оля Альтшулер уже достала… Через Костю, - улыбалась она, а когда она улыбалась…
- Ладно, достану, попробую, - вполне уверенно ответил я, хотя вовсе не знал, как это я сделаю.
- Ой, милый, правда достанешь? - Она посмотрела так, словно я пообещал ей миллион.
- Конечно, - ведь я любил, когда она радуется.
Я не пошел в школу и целый день ездил по книжным магазинам - искал эти проклятые билеты за девятый класс. Их нигде не было. Их надо было действительно "доставать". Я ненавижу это слово и сейчас, так же как все эти "блаты", "найдем", "устроим", "вы нам - мы вам" (сейчас это называют "принципом пилы"), "что-нибудь сделаем", "отоварим"… Я ненавидел эти слова, и все-таки надо было "что-то сделать", как-то "достать", хотя Лида могла бы, конечно, списать билеты у той же Оли Альтшулер. Мне даже показалось, что Лида нарочно придумала такую задачу, чтобы проверить - действительно ли мои возможности "доставания" равновелики возможностям Мосолова. На другой день на перемене я поделился с Мосоловым своей заботой.
- Нну, проблема! - улыбаясь, сказал он. - У меня еще одни билеты есть… Заходи - возьмешь… Пойдем прямо после уроков.
Вот оно что значит - настоящий генеральский сын.
XIV
Дом, где жил Мосолов, я знал давно. Он внушал почтение. Он был тяжелый, темно-серый, с цоколем из полированного красного гранита, даже подъезды были с полуколоннами, портиками и какими-то барельефами вверху в виде гранитных завитушек. Он стоял вдали от улицы, загороженный тополевым садом, летом здесь, должно быть, очень зелено, поют птички и в газонах растет немятая трава. Только торцом дом примыкал к Лидиному двору и этим как бы еще подтверждал свою особенность и важную уединенность. На чистых лестничных клетках были плиточные полы в мелкую шашку. Здесь слегка пахло хорошей едой и дорогими вещами. Мы поднялись вдоль дубовых сплошных перил на третий этаж, и Мосолов позвонил у обитой новым коричневым ледерином двери. Дверь была тоже самая генеральская. Послышались в ответ грузные и в то же время ловкие женские шаги. Открыла дверь румяная, розовая, беловолосая девушка, похожая на молочницу или на добротную русалку, в коротком ситцевом платье-халате, которое удивительно шло к ней, к ее лицу, волосам, толстым сильным ногам в домашних, опушенных мехом, мягких туфлях. Я мгновенно влюбился в эту девушку. Да. Влюбился. Только не так, как в Лиду. Можно, оказывается, влюбляться и не в одну, и по-разному. Любил же я соседку, Галину Михайловну, Олю Альтшулер, еще каких-то женщин и девочек, которые мне ненадолго встречались, и всех как-то неодинаково и непохоже. А девушка уже поняла мой оторопелый взгляд и, ласково улыбаясь, посторонилась. Мы оказались в высокой прихожей с тем же воздухом солидной, богатой и спокойной квартиры. На вешалке слева висели две генеральские черные шинели с широкими серебряными погонами - словно бы ведь и не люди носят такие погоны, - на полированной тумбочке с телефоном стояла черная каракулевая папаха, сверху с потемнелым серебряным галуном.
Розовая девушка подала мне мягкие шлепанцы и ушла, сильно двигая очень выпуклым и широким задом, улыбаясь и оглядываясь через плечо. Я с трудом заставил себя не смотреть ей вслед. От нее оставалось чувство безысходной зависти, смешанной еще с чем-то непонятным, тяжелым. Кажется, даже Костя ощущал это, потому что подмигнул и покраснел. Непривычно ступая по ворсу ковровой дорожки, робея, я проследовал в светлую небольшую столовую с блестящей полированной мебелью, какой я еще никогда не видывал. Столовая с красивыми старинными часами в футляре красного дерева, с фарфоровыми конями, всадниками, обнаженными купальщицами на роскошном буфете, за стеклами которого сверкал хрусталь, стопы тарелок, цветные фужеры и вазы. На стене над столом картина в широком багете - плоды, фрукты, серебро… Даже представить не мог, что такая картина запросто может висеть дома - самое место ей где-нибудь в галерее. За столом, под картиной, сидел в расстегнутой рубашке, серых брюках с лампасами сам генерал Мосолов, пил чай из тонкого стакана в тяжелом литом подстаканнике, а перед ним на белейшей скатерти стояли корзинка с печеньем, сахарница, полная сахару, масло, хлеб, сыр и нарезанная тонкими ломтиками темная копченая колбаса. Мясистое лицо генерала, неуловимо похожее на Костю, было в испарине, глаза смотрели с важным благодушием. Как это так - у генералов и лица самые генеральские…
- Папа, это мой товарищ, Толя Смирнов… Отец у него тоже генерал… - представил меня Костя.
Я не знал, куда деться, глупо, почтительно улыбался.
- Ну? - Мосолов отставил стакан. - Добро пожаловать… Смирнов… Смирнов… Что-то не слыхал… Не в МГБ?
- Он в штабе, - за меня ответил Костя.
- В штабе округа? Смирнов? - генерал снова потянул стакан, прихлебнул раздумчиво.
- Ему недавно присвоили, - продолжал Костя.
- А-а… Ну, тогда может быть… Смирнов… Ну-ну…
И генерал еще раз улыбнулся, допил стакан.
У Кости была очень уютная, довольно большая комната с окнами на тополя. Много книг в полированном шкафу. Медвежья шкура на полу, лохмато густая, запомнились длинные черноватые когти. Ковер на стене. Вместо кровати - тахта. Новенькая длинная радиола возле на полированном столике. У окна был письменный стол, настоящий, с ящиками, с телефоном, с письменным прибором и толстым настольным стеклом.
Мы сели на тахту. Она мягко пружинила. Я был не в состоянии говорить, удрученно молчал, хотя делал вид, что такая обстановка для меня привычна. Чтобы скрыть смущение, подошел к окну, глядел на макушки тополей. Да, это была настоящая генеральская квартира. И я подумал, что люди, вырастающие в таких квартирах, наверное, очень крепко уверены, что жизнь устроена именно так, как им нужно и желательно. Эта квартира показала жалкую сущность моей лжи, и я чуть было тут же не сказал Мосолову…
Сказать или нет? Сказать или нет? Сказать… Я струсил. Нет. Не здесь, не сейчас, не среди этих апартаментов, медвежьих шкур и полированных шкафов - здесь не повернется язык.
Мосолов, видя мою скованность и по-своему ее истолковывая, шутил, смеялся, рассказывал, как сегодня на уроке литературы кто-то положил под ножку стула взрывчатый капсюль и Нина Васильевна "подорвалась" на нем, когда села. Урок сорвали. Многих таскали к директору. Кто подстроил - неизвестно. Никто не сознается.
Понемногу я освоился. Включили радиолу. Пластинок у Кости было много, и все отличные. Просматривая их, я окончательно овладел собой. Закрыли дверь. Закурили моей "Пальмиры". Это была последняя пачка, на последние деньги от костюма. Деньги эти оказались очень неспорыми, их не хватило на половину того, что я рассчитал про себя сперва. Масса мелких нужд, которые оставлял без внимания, и вот результат - последняя коробка "Пальмиры". А дальше что? Чувствовал, как близится все это, рано или поздно придет, откроется, и, может быть, лучше раньше, скорее… Курили. Костя умел пускать дым кольцами. Я не умел. У меня никак не получалось, чтобы так же - колечко за колечком: больше, меньше, меньше, еще меньше. "Батя знает, что я курю, а делает вид… - посмеивался Костя. - Тина не выдаст".
- Кто? Кто?
- Тина. Домработница. Хорошая?
- Что говорить… Я думал - ваша родственница. Не девка, а…
- Я ее иногда прихвачу - грозится: "Отцу скажу!" А не говорит. Она хорошая, добрая.