Он не любил, когда его расспрашивали… Какая-то всегда бравада… чтобы это было смешно… зэковское такое, припрятывание за этим всего серьеза. Планочка другая. Например, никогда не говорил "свобода", а всегда "свободка". "И вот я на свободке". В редкие минуты… Тогда так вкусно, азартно рассказывал… Я просто чувствовала его радости, вынесенные оттуда: как достал куски шины, привязал их на валенки, и у них был этап, и он так радовался, что у него есть эти шины. Однажды принесли полмешка картошки, и где-то на "свободке", когда работали, кто-то дал большой кусок мяса. Ночью в котельной они сварили суп: "И ты знаешь, это было так вкусно! Так замечательно!". Когда освободили, он получил компенсацию за отца. Ему сказали: "Мы вам должны за дом, за мебель…". Насчитали большие деньги. Он купил новый костюм, новую рубашку, новые туфли, купил фотоаппарат и пошел в лучший московский ресторан "Националь", заказал все самое дорогое, пил коньяк, кофе с фирменным тортом. В конце, когда наелся, попросил, чтобы его кто-то в этот самый счастливый момент жизни сфотографировал. "Возвращаюсь уже на квартиру, где жил, - вспоминал, - и ловлю себя на мысли, что счастья не чувствую. В этом костюме, с этим фотоаппаратом… Почему нет счастья? Всплыли в памяти те шины, тот суп в котельной - вот там было счастье". И мы пытались понять… Вот… Где же живет это счастье? Лагерь он не отдал бы ни за что… не поменял бы… Это был его тайный клад, его богатство. С шестнадцати и почти до тридцати лет он был в лагере… Вот посчитайте… Я его спрашивала: "А если бы не посадили?". Отшучивался: "Я был бы дураком и ездил на красной гоночной машине. Самой модной". Только в самом конце… Уже в конце… когда лежал в больнице… Первый раз заговорил со мной серьезно: "Это как в театре. Из зала видишь красивую сказку - убранную сцену, блистательных актеров, таинственный свет, но когда ты попадаешь за кулисы… Сразу за занавесом - обломки каких-то досок, тряпки, недорисованные и брошенные холсты… бутылки из-под водки… остатки еды… Сказки нет. Темно… грязно… Меня провели за кулисы… ты понимаешь?".
…Его бросили к блатным. Мальчик… Что там было, не узнать никому и никогда…
…Неописуемая северная красота! Безмолвный снег… и свет от него даже ночью… А ты - рабочая скотина. Тебя втаптывают в природу, возвращают куда-то назад. "Пытка красотой" - называл он это. Его любимая поговорка: "Цветы и деревья у Него получились лучше, чем люди".
…О любви… Как было у него первый раз… Они работали в лесу. Мимо вели колонну женщин на работу. Женщины увидели мужчин, остановились - и ни с места. Начальник караула: "Давай вперед! Вперед!". Женщины стоят. "Вперед, вашу мать!" - "Гражданин начальник, пустите к мужикам, не можем больше. Выть будем!" - "Вы что? Осатанели! Осточертели!" Стоят: "Никуда не пойдем". Команда: "Полчаса вам. Разойтись!". Вмиг колонна рассыпалась. Но вернулись все вовремя. Точно. Вернулись счастливые. (Молчит.) Где живет это счастье?
…Он там писал стихи. Кто-то донес начальнику лагеря: "Пишет". Начальник позвал к себе: "Сочини мне любовное письмо в стихах". Вспоминал, что тот просил и стеснялся. У него где-то на Урале жила любовь.
…Домой возвращался на верхней полке. Поезд тянулся две недели. По всей России. Он лежал все время наверху, боялся спуститься вниз. Покурить выходил ночью. Страх: попутчики угостят чем-нибудь - расплачется. Разговорятся. И они узнают, что он из лагеря… Приняли его дальние родственники отца. У них была маленькая девочка. Он обнял ее, и она заплакала. Что-то в нем такое было… Он был безумно одинокий человек… И со мной. Я знаю: со мной тоже…
Заявлял теперь всем гордо: "У меня семья". Каждый день удивлялся нормальной семейной жизни, вообще как-то очень этим гордился. Но страх… все равно страх… не умел без него жить. Страх. Просыпался ночами мокрый от ужаса: не допишет книгу (писал книгу об отце), не получит новый заказ на перевод (технический переводчик с немецкого), не прокормит семью. Вдруг я уйду… Сначала страх, а затем стыд за этот страх. "Глеб, я тебя люблю. Если ты захочешь, чтобы я ради тебя танцевала в балете, я буду. Я на все способна ради тебя". В лагере он выжил, а в обычной жизни - рядовой милиционер, остановив машину, мог довести его до инфаркта… или звонок из домоуправления… "Как же ты остался там жив?" - "Меня в детстве очень любили". Нас спасает количество полученной любви, это наш запас прочности. Вот… Только любовь нас спасает. Любовь - это такой витамин, без которого человек не способен жить, у него сворачивается кровь, останавливается сердце. Я была медсестрой… нянькой… актрисой… Я была всем.
Нам повезло, я считаю… Время было важное… Перестройка! Ощущение праздника, конечно. Казалось, что вот-вот куда-то взлетим. Свобода была разлита в воздухе. "Глеб, это твое время! Можно все написать. Напечатать". Прежде всего, это было их время… время шестидесятников… Их торжества. Я видела его счастливым: "Я дожил до полной победы антикоммунизма". Самое главное случилось, о чем он мечтал: коммунизм рухнул. Сейчас уберут большевистские памятники и ленинский саркофаг на Красной площади, улицы не будут носить имена убийц и палачей… Время надежд! Шестидесятники - пускай сейчас что угодно о них говорят, а я их всех люблю. Наивные? Романтики? Да!!! Целыми днями читал газеты. Ходил утром в киоск "Союзпечать" возле нашего дома. С большой хозяйственной сумкой. Слушал радио и смотрел телевизор. Беспрерывно. Тогда все были такие сумасшедшие. Сво-бо-да! Пьянило само это слово. Все мы выросли на "самиздате" и "тамиздате". На слове мы выросли. На литературе. Как мы говорили! Как все тогда хорошо говорили! Я готовлю обед или ужин, он сидит рядом, с газетой, и мне зачитывает: "Сюзан Зонтаг: коммунизм - это фашизм с человеческим лицом… Еще… еще послушай…" Прочли с ним Бердяева… Хайека… Как же мы раньше жили без этих газет и книг? Если бы мы раньше это знали… Все было бы иначе… У Джека Лондона есть рассказ на эту тему: жить можно и в смирительной рубашке, надо лишь ужаться, вдавиться и привыкнуть. И даже можно видеть сны. Так мы жили. Ну а как теперь будем жить? Я не знала - как? - но представляла, что мы все будем жить хорошо. Никаких сомнений… А после смерти нашла в его дневнике запись:
"Перечитываю Чехова… Рассказ "Сапожник и нечистая сила". Человек продает душу дьяволу в обмен на счастье. Каково же счастье в представлении сапожника? Оно такое - ехать в пролетке, в новой поддевке и хромовых сапогах, чтобы рядом сидела толстая грудастая баба и чтобы в одной руке был окорок, а в другой - четверть хлебного вина. Больше ничего не надо…"
(Задумалась.) У него, видно, были сомнения… Но так хотелось нового. Доброго и светлого, очень справедливого. Бегали счастливые на все демонстрации и митинги… До этого толпы я боялась. Толпизма. У меня было отторжение от толпы, от этих праздничных шествий. Знамен. А тут все мне нравилось… вокруг такие родные лица… Я эти лица никогда не забуду! Скучаю по тому времени, многие, я знаю, скучают. Первая наша турпоездка с ним за границу. В Берлин. Услышав русскую речь, к нашей группе подошли две молодые немки: "Русские?" - "Да". - "Перестройка! Горби!" - стали они обнимать нас. Я вот думаю: где те лица? Где те красивые люди, которых я видела в девяностые годы на улицах? Они что, все уехали?
…Когда я узнала, что у него рак, я всю ночь лежала в слезах, а утром помчалась к нему в больницу. Сидел на подоконнике, желтый и очень счастливый, он всегда был счастливый, когда что-то менялось в жизни. То был лагерь, то была ссылка, то потом началась воля, а вот теперь еще что-то такое… Смерть как еще одна перемена… "Боишься, что умру?" - "Боюсь". - "Ну во-первых, я тебе ничего не обещал. А во-вторых, это будет не скоро". - "Правда?" Я, как всегда, ему поверила. Тут же вытерла слезы и убедила себя, что мне опять надо ему помочь. Больше не плакала… до самого конца не плакала… Приходила утром в палату, и тут начиналась наша жизнь, то мы жили дома, а теперь живем в больнице. Полгода еще прожили в онкоцентре…
Мало читал. Больше рассказывал…
Он знал, кто на него донес. Мальчик один… занимался с ним в кружке Дома пионеров. То ли он сам, то ли его заставили написать письмо: ругал товарища Сталина, оправдывал отца, "врага народа". Следователь на допросе это письмо ему показал. Всю жизнь Глеб боялся… Боялся, что доносчик узнает, что он знает… Когда ему передали, что у того родился неполноценный ребенок, он испугался - а вдруг это возмездие? Так вышло, что мы даже одно время жили рядом, часто встречались на улице. В магазине. Здоровались. Глеб умер, и я рассказала об этом нашей общей подруге… Она не поверила: "Н.? Не может быть, он так хорошо всегда говорит о Глебе, как они дружили в детстве". Я поняла, что должна молчать. Вот… Для человека это знание опасно… Он это знал… Лагерники к нам в дом приходили редко, не искал он их. Когда они появлялись в доме, я чувствовала себя чужой, они приходили оттуда, где меня еще не было. Знали о нем больше, чем знала я. Я обнаружила, что у него есть еще какая-то жизнь… Я поняла, что женщина может рассказать о своих унижениях, а мужчина - нет, женщине легче признаться, потому что где-то глубоко она готова к насилию, даже вот сам половой акт… Каждый месяц женщина начинает жизнь заново… эти циклы… Сама природа ей помогает. Среди женщин, которые сидели в лагерях, много одиноких. Я мало видела таких пар, чтобы оба - он и она - оттуда. Их не объединяла, а разъединяла какая-то тайна. Меня они называли "деточка"…
"Тебе интересно с нами? - спрашивал Глеб, когда гости уходили. "Что за вопрос?" - обижалась я. "Знаешь, чего я боюсь? Когда это было интересно, у нас был кляп во рту, а теперь, когда мы можем все рассказать, уже поздно. Вроде никто уже не слушает. Не читает. Издателям приносят новые рукописи о лагерях, они возвращают их, не читая: "Опять Сталин и Берия? Не коммерческий проект. Читатель уже объелся"".
…Привык умирать… Не боялся этой маленькой смерти… Бригадиры-блатные продавали их пайки хлеба, проигрывали в карты, и они ели битум. Черный битум. Многие погибали - склеивался желудок. А он просто перестал есть, только пил.
…Один мальчишка побежал… специально побежал, чтобы его застрелили… По снегу… под солнцем… Отличная видимость. Застрелили в голову, приволокли на веревке и поставили возле барака - смотрите! Долго он там стоял… до весны…
…День выборов… Концерт на избирательном участке. Выступает лагерный хор. Стоят политические, власовцы, проститутки, карманники, - и поют песню о Сталине: "Сталин - наше знамя! Сталин - наше счастье".
…На пересылке встретил девочку. Она рассказывала, как следователь уговаривал ее подписать протокол: "Поедешь в ад… Но ты красивая, понравишься какому-нибудь начальнику. И так спасешься".
…Весной было особенно страшно. Все в природе меняется… все начинает жить… Ни у кого лучше не спрашивать, сколько ему осталось сидеть. Весной любой срок - вечность! Птицы летят - никто головы не поднимает. В небо весной не смотрят…
Оглянулась у двери - помахал рукой. Возвращаюсь через несколько часов - он уже без сознания. Кого-то просит: "Подожди. Подожди". Потом перестал, просто лежал. Еще три дня. Я и к этому привыкла. Ну вот, он тут лежит, а я тут живу. Мне поставили кровать с ним рядом. Вот… Третий день… Уже трудно колоть внутривенные… Тромбы… Я должна разрешить врачам все прекратить, ему не будет больно, он не услышит. И мы с ним остались совсем вдвоем. Ни приборов, ни врачей, к нему никто больше не заходит. Я прилегла рядом. Холодно. Забралась под одеяло к нему и уснула. Проснулась… на секунду мне показалось: мы спим у себя дома, распахнулся балкон… он еще не проснулся… Страшно открыть глаза… Открыла - все вспомнила… Тут я заметалась… Встала, положила руки ему на лицо: "А-а-ах…" - услышал меня. Началась агония… и я так сидела… руку его держала, последний удар сердца послушала. Еще долго так сидела… Позвала нянечку, она помогла мне надеть ему рубашку, голубую, его любимый цвет. Я спросила: "Можно посидеть?" - "Да, пожалуйста. Не боитесь?" Чего ж мне бояться? Я знала его… как мать знает своего ребенка… К утру он стал красивый… Исчез с лица страх, ушло напряжение, вся жизненная суета. И я увидела тонкие, изящные черты. Лицо восточного принца. Вот какой он! Вот какой он на самом деле! Таким я его не знала.
У него была единственная просьба: "Напиши на камне, который будет лежать надо мной, что я был счастливым человеком. Меня любили. Самая страшная мука, когда тебя не любят". (Молчит.) Такая короткая наша жизнь… Миг! Я вижу, как смотрит моя старенькая мама вечером в сад… какими глазами…
Долго сидим молча.
Не могу… не умею без него жить… А за мной опять ухаживают. Дарят цветы.
На следующий день - неожиданный звонок.
- Всю ночь плакала… мычала от боли… Я все время уходила… уходила… убегала в другую сторону. Я еле выжила… А вчера туда опять вернулась… меня вернули… Ходила вся забинтованная, стала раскручивать эти бинты, оказывается ничего не зажило. Я думала, что под этими бинтами у меня уже новая кожа, а ничего этого нет. Ничего не заросло. Никуда оно не ушло… все, что было… Я боюсь это кому-то отдать. Никто не удержит. Обыкновенными руками это не удержать…
История одного детства
Мария Войтешонок, писательница, 57 лет
- Я - осадница. Я родилась в семье ссыльного польского офицера-осадника (osadnik - по-польски "поселенец", получивший земли на Восточных Кресах после окончания советско-польской войны в 1921 году). А в 1939 году (секретный протокол пакта Молотова - Риббентропа) Западную Беларусь присоединили к СССР, и тысячи осадников-колонистов вместе со своими семьями были сосланы в Сибирь как "опасный политический элемент" (из записки Берии - Сталину). Но это большая история, а у меня своя… маленькая…
Не знаю дня своего рождения… и даже года… Все у меня приблизительное. Не нашла никаких документов. Я есть, и меня нет. Не помню ничего и помню все. Я думаю, что мама уезжала беременная мной. Почему? Меня всегда волнуют паровозные гудки… и запах шпал… и плач людей на станциях… Могу ехать хорошим, фирменным поездом, но прогрохочет рядом товарняк, и у меня слезы. Не в силах видеть вагоны для скота, слышать рев животных… Нас увозили в этих вагонах. Меня еще не было. И я была. У меня в снах нет лиц… сюжетов… все мои видения из звуков… запахов…
Алтайский край. Город Змеиногорск, река Змеевка… Ссыльных сгрузили за городом. У озера. Жить стали в земле. В землянках. Я родилась под землей, выросла там. Земля мне с детства пахнет домом. Течет с потолка, отрывается ком земли, упал и скачет ко мне. Это - лягушка. Но я маленькая, я еще не знаю, кого надо бояться. Сплю с двумя козочками, на теплой подстилке из козьего "горошка"… Первое слово "ме-е-е"… первые звуки… а не "ма"… "мама". Старшая сестра Владя вспоминала, как я удивлялась, что козочки не говорят, как мы. Мое недоумение. Они казались мне равными. Мир был целостный, неразделенный. Я и сейчас я не чувствую этой разницы между нами, между людьми и животными. Всегда разговариваю с ними… и они меня понимают… А жучки, паучки… они тоже были рядом… такие цветные, такие раскрашенные жучки. Мои игрушки. Весной мы вместе выбирались на солнце, ползали по земле, искали еду. Грелись. А зимой обмирали, как деревья, впадали в спячку от голода. У меня своя школа, меня учили не только люди. Я слышу и деревья, и траву. Больше всего в жизни мне интересны животные, действительно интересны. Как мне отделиться от того мира… от тех запахов… Не могу. Вот наконец солнце! Лето! Я - наверху… вокруг красота ослепительная, и никто никому не готовит никакой еды. И еще все звучит, все в красках. Я пробую на вкус каждую травинку, листок… цветок… все корешки… белены раз наелась, чуть не умерла. Целые картины в памяти… Помню гору "Синяя борода" и синий свет на этой горе… освещение… Свет шел именно с левой стороны, со склона. Шел он сверху вниз… Какие это были зрелища! Боюсь, что у меня не хватит таланта это передать. Воскресить. Слова - это только дополнение к состоянию. К нашим чувствам. Красные маки, лилии-саранки, марьин корень… Все это расстилалось перед глазами. Под ногами. Или другая картина… Я сижу возле какого-то дома. По стене ползет солнечное пятно… и оно разных цветов… все время меняется. Долго-долго сижу на том месте. Если бы не эти краски, я бы, наверное, умерла. Не выжила. Не помню, что мы ели… была ли у нас какая-нибудь человеческая еда…
Вечером я видела, как шли черные люди. Черные одежды, черные лица. Это ссыльные возвращались с рудников… они все были похожи на моего отца. Я не знаю, любил ли меня отец. Любил ли меня кто-нибудь?
У меня очень мало воспоминаний… Мне их не хватает. Ищу в темноте, стараюсь больше оттуда вытащить. Редко… очень редко вдруг что-то вспомнится, чего я не помнила. Мне горько, но я счастлива. Я тогда страшно счастлива.
Ничего не могу вспомнить про зиму… Зимой я сидела в землянке весь день. День был похож на вечер. Все в сумерках. Ни одного цветного пятна… Были ли у нас какие-то вещи, кроме мисок и ложек? Никаких одежд… чтобы что-то из одежды… обкручивались какими-то тряпками. Ни одного цветного пятна. Обувь… Что из обуви? Галоши… помню галоши… у меня тоже галоши, большие и старые, как у мамы. Наверное, мамины… Первое пальто мне выдали в детдоме, и первые рукавицы. Шапочку. Помню: в темноте едва-едва белеет лицо Влади… Целыми днями она лежит и кашляет, она заболела на рудниках, у нее туберкулез. Я уже знаю это слово… Мама не плачет… Не помню, чтобы мама плакала, она мало говорила, а потом, видимо, вообще перестала говорить. Когда кашель отступает, Владя зовет меня: "Повторяй за мной… Это - Пушкин". Я повторяю: "Мороз и солнце, день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный!". И представляю себе зиму. Как у Пушкина.
Я раба слова… я слову верю абсолютно… Всегда жду слов от человека, и от незнакомого человека тоже, от незнакомого даже больше жду. На незнакомого человека еще можно надеяться. Как будто и самой хочется сказать… и я решаюсь… Готова. Когда я начинаю кому-то рассказывать, потом на том месте, о котором я говорила, я ничего уже не нахожу. Там пустота, я теряю эти воспоминания. Там мгновенно - дыра. И нужно долго ждать, чтобы они вернулись. Поэтому я молчу. Я все обрабатываю в себе. Ходы, лабиринты, норки…