Время секонд хэнд - Светлана Алексиевич 23 стр.


Лоскутки… Откуда у меня взялись эти лоскутки и обрезки? Разноцветные, много малинового цвета. Кто-то мне их принес. Из этих лоскутков я шила маленьких человечков, стригла себе волосы, делала им прически. Это были мои подружки… Кукол я не видела, ничего не знала о куклах. Жили мы уже в городе, но не в доме, а в подвале. Одно слепое окошко. Но у нас уже появился адрес: улица Сталина, дом семнадцать. Как и у других… как и у всех… у нас уже был адрес. Там я играла с одной девочкой… девочка была не из подвала, а из дома. Ходила в платьях и в ботиночках. А я - в маминых галошах… Я принесла ей показать эти лоскутки, на улице они смотрелись еще красивее, чем в подвале. Девочка стала их у меня просить, на что-то хотела выменять эти лоскутки. Я - ни за что! Пришел ее папа: "Не дружи с этой нищенкой", - сказал он. Я поняла, что меня взяли и отодвинули. Мне надо тихо уйти, скорее уйти с этого места. Конечно, это уже взрослые слова, не детские. Но чувство… то чувство я помню… Тебе так больно, что уже нет обиды и нет жалости к себе, у тебя вдруг много-много свободы. А жалости к себе нет… Когда жалость есть, то человек еще не так глубоко заглянул, он еще не ушел от людей. А если он ушел, люди ему совсем не нужны, ему хватает того, что в нем самом. Я слишком глубоко заглянула… Меня трудно обидеть. Я редко плачу. Мне смешны все обычные беды, женские обиды… Для меня это шоу… шоу жизни… Но если я услышу, что плачет ребенок… никогда не пройду мимо нищего… Никогда не пройду мимо. Запах этот я помню, запах беды… Какие-то волны идут, я до сих пор к ним подключена. Это запах моего детства. Моих пеленок.

Я иду с Владей… мы несем пуховую шаль… Красивую вещь для какого-то другого мира. Готовый заказ. Владя умела вязать, на эти деньги мы жили. Женщина рассчиталась с нами, а потом говорит: "Давайте я вам нарежу цветов". Как - нам букет? Стоим две попрошайки, в какой-то мешковине… голодные, холодные… И нам - цветы! Мы всегда думали только о хлебе, а этот человек догадался, что мы способны думать еще о чем-то. Ты был заперт, замурован, а тебе открыли форточку… окно распахнули… Оказывается, кроме хлеба… кроме еды… нам можно дать и букет цветов! Значит, мы ничем от других не отличаемся. Мы… такие же… Это было нарушением правил: "Давайте я вам нарежу цветов". Не нарву, не соберу, а нарежу в своем саду. С этого момента… Возможно, это был мой ключ… мне дали ключ… Меня это перевернуло… Я помню тот букет… большой букет космей… Всегда их теперь сажаю у себя на даче. (Мы сидим как раз у нее на даче. Растут тут одни цветы и деревья.) Я недавно ездила в Сибирь… Город Змеиногорск… вернулась туда… Искала нашу улицу… наш дом… наш подвал… Но дома уже нет, дом снесли. У всех спрашивала: "А вы помните?". Один старик вспомнил, что да, в подвале жила красивая девушка, она болела. Люди больше запоминают красоту, чем страдание. И букет нам подарили, потому что Владя была красивая.

Я пошла на кладбище… У самых ворот стояла сторожка с заколоченными окнами. Долго стучала. Вышел сторож, он был слепой… Что за знак? "Не скажите, где хоронили ссыльных?" - "А… та-а-ам…" - и махнул рукой то ли вниз, то ли вверх. Какие-то люди повели меня в самый дальний угол… Одна трава там… одна трава… Ночью не спала, потому что задыхалась. Спазм… такое чувство, что кто-то меня душит… Убежала из гостиницы на станцию. Пешком через весь пустой город. Станция была закрыта. Села на рельсы и до утра ждала. На откосе сидели парень с девушкой. Целовались. Рассвело. Пришел поезд. Пустой вагон… Входим: я и четверо мужчин в кожаных куртках, бритые, похожи на уголовников. Стали угощать меня огурцами и хлебом. "Бум в карты играть?" Мне не было страшно.

Недавно вспомнила… Ехала и вспомнила… в троллейбусе ехала… Как Владя пела:

"Я могилу милой искал,
Но найти ее нелегко…".

А оказывается, любимая песня Сталина… когда ее пели, он плакал… И я ее сразу разлюбила, эту песню. К Владе приходили подружки, звали на танцы. Я все это помню… Мне было уже шесть или семь лет… Я видела, как в трусы вместо резинки они зашивали проволоку. Чтобы нельзя было сорвать… Там же одни ссыльные… зэки… Убивали часто. Про любовь я тоже уже знала. К Владе приходил красивый парень, когда она болела - лежала в каких-то тряпках, кашляла. А он так на нее смотрел…

Мне больно, но это - мое. Я никуда от него не бегу… Не могу сказать, что я все приняла, благодарна за боль, тут нужно какое-то другое слово. Сейчас я его не найду. Знаю, что в этом состоянии я далеко от всех. Я одна. Взять страдание в свои руки, обладать им полностью и выйти из него, что-то оттуда вынести. Это такая победа, только в этом есть смысл. Ты не с пустыми руками… А иначе зачем было спускаться в ад?

Вот кто-то подводит меня к окну: "Посмотри, вон везут твоего отца…". Незнакомая женщина тянула что-то на санках. Кого-то или что-то… закутанное в одеяло и перевязанное веревкой… Потом мы с сестрой хоронили нашу маму. Остались одни. Владя уже плохо ходила, у нее отказывали ноги. Кожа отслаивалась, как бумага. Ей принесли бутылочку… Я думала, что это лекарство, а это была какая-то кислота. Яд. "Не бойся…" - позвала она меня и дает эту бутылочку. Она хотела, чтобы мы вместе отравились. Я беру эту бутылочку… Бегу и бросаю ее в печь. Стекло разбивается… Печь была холодная, там давно ничего не варилось. Владя заплакала: "Ты вся в отца". Кто-то нас нашел… Может, ее подружки? Владя лежала уже в беспамятстве… Ее - в больницу, меня - в детдом. Отец… Я хочу его вспомнить, но как ни стараюсь, не вижу его лица, нет в моей памяти его лица. Потом я увидела его, молодого, на фотографии у тети. Правда… я на него похожа… Это наша с ним связь. Отец женился на красивой крестьянской девушке. Из бедной семьи. Хотел сделать из нее барыню, а мама всегда носила платок, надвинув его низко-низко на брови. Не барыня. В Сибири отец недолго жил с нами… он ушел к другой женщине… А я уже родилась… Я была наказанием! Проклятием! Ни у кого не было сил любить меня. И у мамы тоже не было этих сил. Это запрограммировалось в моих клетках: ее отчаяние, ее обида… и нелюбовь… Мне всегда не хватает любви, даже когда меня любят, я не верю, мне постоянно требуются доказательства. Знаки. Они нужны мне каждый день. Каждую минуту. Меня трудно любить… я знаю… (Долго молчит.) Я люблю свои воспоминания… Люблю свои воспоминания за то, что там все живы. У меня там все есть: мама… папа… Владя… Мне обязательно надо сидеть за длинным столом. С белой скатертью. Я живу одна, но у меня на кухне стоит большой стол. Может, они все со мной… Я могу идти и вдруг повторю чей-то жест. Не мой… Владин жест… или мамин… Мне кажется, мы прикасаемся руками…

Я - в детдоме… В детдоме сирот-осадников воспитывали до четырнадцати лет, а потом отправляли на рудники. И в восемнадцать лет - туберкулез… как у Влади… Это судьба. Где-то далеко, говорила Владя, у нас есть дом. Но очень далеко. Там осталась тетя Марыля, мамина сестра… Безграмотная крестьянка. Она ходила, просила. Чужие люди писали письма. Не понимаю и сейчас… ну как? Как она добилась? В детдом пришло распоряжение: отправить меня вместе с сестрою по такому-то адресу. В Беларусь. В первый раз до Минска мы не доехали, в Москве нас ссадили с поезда. Все повторилось: Владю - у нее начался жар - в больницу, меня - в изолятор. Из изолятора - в приемник-распределитель. Подвальное помещение, пахло хлоркой. Чужие люди… Я все время живу среди чужих людей… Всю жизнь. А тетя писала… писала… Через полгода нашла меня в приемнике. Снова я слышу слова "дом", "тетя"… Меня ведут к поезду… Темный вагон, только освещен проход. Тени людей. Со мной - воспитательница. Доехали до Минска и взяли билет в Поставы… я все эти названия знаю… Владя просила: "Ты запоминай. Запомни: наше поместье Совчино". Из Постав идем пешком в Гридьки… в тетину деревню… Сели возле моста передохнуть. А в это время сосед ехал с ночной смены на велосипеде. Спросил, кто мы. Ответили, что приехали к тете Марыле. "Да, - сказал он, - правильно идете". И, видно, передал тете, что видел нас… она побежала навстречу… Я увидела ее и говорю: "А вот эта тетя похожа на мою маму". И все.

Стриженная "под нулевку" сижу на длинной лавке в хате дяди Стаха, маминого брата. Дверь открыта, и через проем видно, что люди идут и идут… останавливаются и молча смотрят на меня… Живопись полная! Никто друг с другом не разговаривает. Стоят и плачут. Абсолютная тишина. Вся деревня пришла… И они перекрыли мой поток слез, каждый плакал со мной. Все они знали отца, кто-то у него работал. Не раз я потом услышу: "В колхозе нам "палочки" начисляют, а Антэк (отец) всегда рассчитывался". Вот оно - мое наследство. Наш дом перевезли с хутора на центральную усадьбу колхоза, в нем до сих пор сельсовет. Я все знаю про людей, знаю больше, чем хотелось бы. В тот же день, когда красноармейцы погрузили нашу семью на телегу и повезли на станцию, эти же люди… тетя Ажбета… Юзэфа… дядя Матей… разнесли из нашего дома все по своим хатам. Мелкие постройки разобрали. Раскатали по бревнышку. И молодой сад выкопали. Яблоньки. Тетя прибежала… и унесла только вазон с окна на память… Не хочу я это помнить. Гоню из памяти. Я помню, как деревня меня нянчила, носила на руках. "Идем, Манечка, к нам, мы грибов наварили…", "Давай молочка тебе налью…". Сегодня я приехала, а назавтра у меня все лицо покрылось волдырями. Жгло глаза. Не могла поднять веки. Меня за руки водили умываться. Во мне выбаливало все, выжигалось, чтобы я посмотрела на мир другими глазами. Это был переход из той жизни к этой… Теперь я шла по улице, и меня каждый останавливал: "Какая девочка! Ай, какая девочка!". Без этих слов у меня глаза были бы как у собаки, которую вытащили из проруби. Я не знаю, как я смотрела бы на людей…

Жили тетя с дядей в кладовке. Хата в войну сгорела. Поставили кладовку, думали, на первое время, и там остались. Соломенная крыша, маленькое окошко. В одном углу бульбочка (тетины слова) - не "бульба", а "бульбочка", а в другом - поросенок визжит. Никаких досок на полу - земля накрыта аиром и соломой. Скоро сюда же привезли Владю. Пожила она немного и умерла. Радовалась, что умирает дома. Последние ее слова: "А что будет с Манечкой?".

Все, что я узнала о любви, я знаю из тетиной кладовки…

"Моя ты птушачка… - звала меня тетя. - Моя жужалка… пчелка…" Я все время лопотала, теребила ее. Я не могла поверить… Меня любили! Любили! Ты растешь, а тобой любуются - это такая роскошь. У тебя все косточки распрямляются, все мышцы. Я танцевала ей "русского" и "яблочко". Меня научили этим танцам в ссылке… Пела песни…

"Есть по Чуйскому тракту дорога.
Много ездит по ней шоферов…",

"Умру, в чужой земле зароют,
Заплачет мамочка моя,
Жена найдет себе другого,
А мать сыночка - никогда…".

Набегаешься за день так, что ноги все синие-синие, ободранные - обуви же не было никакой. Ляжешь вечером спать, а тетя твои ножки закрутит в подол своей ночной сорочки, согреет. Она меня пеленала. Лежишь где-то возле живота… как в утробе… Поэтому я не помню зла… Я зло забыла… где-то далеко оно у меня спрятано… Утром просыпалась от тетиного голоса: "Я драники испекла. Поешь". - "Тетя, я спать хочу". - "А ты поешь и спи". Она понимала, что еда… блины… для меня как лекарство. Блины и любовь. А дядя наш Виталик был пастух, носил на плече кнут и длинную берестяную трубу. Ходил в военном кителе и галифе. Приносил нам с пастбища "торбу" - там и сыр, и кусочек сала - все то, чем его угощали хозяйки. Святая бедность! Она для них ничего не значила, не обижала, не оскорбляла. Как для меня важно все это… драгоценно… Одна подруга жалуется: "Нет денег на новую машину…", другая: "Всю жизнь мечтала, а так и не купила себе норковую шубу…". Как через стекло слышу… Единственное, о чем я жалею, что не могу уже носить короткую юбку… (Вместе смеемся.)

У тети был необычный голос… дрожащий, как у Эдит Пиаф… Ее звали петь на свадьбах. И если кто-то умирал. Я всегда с ней… рядом бегу… Помню… Вот она стоит-стоит возле гроба… долго стоит… В какой-то момент отлучается как-то от всех, подходит ближе. Медленно подходит… она видит, что никто не может сказать этому человеку последних слов. Люди хотят, но не все умеют. И вот она начинает: "И куда ты, Анечка, от нас пошла… светлый день и ночку оставила… кто теперь будет ходить по твоему двору… кто деток твоих поцелует… кто вечером коровку встретит…". Тихо-тихо подбирает слова… Все бытовое, простое, и оно же высокое. Печальное. Какая-то самая последняя правда в этом простом. Окончательная. Голос дрожит… И все за ней начинают плакать. Уже забыто, что корова не подоена, муж пьяный дома остался. Меняются лица, уходит суета, на лицах проступает свет. Все плачут. Я стесняюсь… и жалею тетю… Вернется она домой больная: "Ой, Манечка, головка шумит". Но такое было у тети сердце… Из школы прибегу… Маленькое окошко, иголка с палец… Тетя зашивает наши тряпочки и поет:

"Огонь зальешь водою
Любовь ничем нельзя…".

Я озарена этими воспоминаниями…

От нашего поместья… От нашего дома остались одни камни. Но я слышу их тепло, меня тянет к ним. Приезжаю туда, как на могилу. Я могу там заночевать в поле. Хожу осторожно, боюсь ступить. Человека нет, а жизнь есть. Гул жизни… разных живых существ… Хожу и боюсь разрушить чей-то дом. Я и сама могу обустроиться где угодно, как мурашка. У меня культ дома. Чтобы росли цветы… было красиво… Я помню, как в детдоме меня ведут в комнату, где я буду жить. Белые кровати… Ищу глазами: не занята ли кровать у окна? Будет ли у меня своя тумбочка? Я ищу, где будет мой дом.

Сейчас… Сколько это мы сидим и говорим? За это время отгремела гроза… соседка приходила… телефон звонил… Все это влияло на меня, на все это я откликалась. А на бумаге останутся только слова… Другого ничего не будет: соседки не будет, телефонных звонков… того, что я не сказала, но оно мелькало в памяти, присутствовало. Завтра вообще я обо всем, может быть, расскажу иначе. Слова остались, а я встану и пойду дальше. Я научилась с этим жить. Умею. Иду и иду.

Кто это мне дал? Все это… Бог дал или люди? Если Бог дал, то он знал, кому давать. Страдание меня вырастило… Это мое творчество… Моя молитва. Сколько раз я хотела кому-нибудь все рассказать. Проговаривалась. Но никто меня ни разу не попросил: "А дальше что… дальше?". А я все время ждала хороших или плохих людей, не знаю, но все время ждала людей. Всю жизнь жду, что меня кто-то найдет. И я все ему расскажу… и он спросит: "Ну а дальше что?". Сейчас стали говорить: социализм виноват… Сталин… Как будто у Сталина была власть, как у Бога. У каждого был свой Бог. Почему он молчал? Моя тетя… наша деревня… Я помню еще Марию Петровну Аристову, заслуженную учительницу, которая навещала нашу Владю в больнице в Москве. Чужая женщина… она и привезла ее к нам в деревню, внесла на руках… Владя уже совсем не ходила… Мария Петровна присылала мне карандаши, конфеты. Писала письма. А в детприемнике-распределителе, где меня мыли, дезинфицировали… Я на высокой лаве… вся в пене… могу соскользнуть, разбиться о цемент. Скольжу… сползаю… Чужая женщина… нянечка… подхватывает меня и прижимает к себе: "Мой ты птенчик".

Я видела Бога.

О времени, когда всякий, кто убивает, думает, что он служит Богу
Ольга В. - топограф, 24 года

- Утро. Я на коленях… Стояла и просила: "Господи! Я могу сейчас! Я хочу сейчас умереть!". Несмотря на то, что утро… и день начинается…

Такое сильное желание… Умереть! И я пошла к морю. Села на песок. Уговаривала себя, что не надо бояться смерти. Смерть - это свобода… Море билось, билось о берег… и наступила ночь, а потом снова утро. В первый раз я ничего не решила. Ходила и ходила. Слушала свой голос: "Господи, я люблю тебя! Господи…". Сара бара бзия бзой… Это по-абхазски… Вокруг столько красок, звуков… А я хочу умереть.

Я - русская. Родилась в Абхазии и там долго жила. В Сухуми. Жила там до двадцати двух лет. До девяносто второго года… Пока война не началась. Если загорится вода, как ее потушить? - говорят абхазы. Так они говорят о войне… Люди ездили в одних автобусах, учились в одних школах, читали одни книги, жили в одной стране и язык все учили - русский. И они теперь убивают друг друга: сосед - соседа, одноклассник - одноклассника. Брат убивает сестру! Воюют здесь же, возле дома… Ну сколько? Ну год назад… два… жили как братья, все были комсомольцами и коммунистами. Я писала в школьном сочинении: "братья навек…", "союз нерушимый…". Убить человека! Это не геройство и даже не преступление… Это такой ужас! Я это видела… Понять нельзя… не понимаю… Расскажу вам про Абхазию… Я ее очень любила… (Остановилась.) И сейчас люблю, все равно… Люблю… На стене в каждом абхазском доме висит кинжал. Когда рождается мальчик, родственники дарят ему кинжал и золото. И рядом с кинжалом на стене висит рог для вина. Абхазы пьют вино из рога, как из стакана, рог нельзя положить на стол, пока не выпьешь все до дна. По абхазским обычаям время, проведенное с гостями за столом, в срок жизни не засчитывается, потому что человек пил вино и радовался. А как считать время, когда он убивает? Стреляет в другого… Ну как? Я теперь много думаю о смерти. (Переходит на шепот.) Во второй раз… я уже не отступила… Закрылась в ванной… У меня все ногти были до крови сняты. Царапалась, впивалась в стенку, в глину, в мел, но в последнюю минуту снова захотела жить. И шнур оборвался… В конце концов, я живая, я могу себя потрогать. Одно только… я не могу перестать думать о ней… о смерти.

Когда мне было шестнадцать лет, умер мой папа. С тех пор я ненавижу похороны… эту музыку… Я не понимаю, почему люди играют этот спектакль? Я сидела у гроба, я уже тогда понимала, что это не мой папа, моего папы здесь нет. Было чье-то холодное тело. Оболочка. Все девять дней мне снился сон… Меня кто-то звал… все время звал к себе… А я не понимала: куда идти? К кому идти? Я стала думать о близких… многих из них я никогда не видела и не знала, они умерли раньше, чем я родилась. Но вдруг я увидела свою бабушку… Бабушка давно-давно умерла, у нас даже фотографии ее не осталось, а я ее узнала во сне. У них там все по-другому… Они вроде есть, и вроде их нет, они не прикрыты ничем, мы прикрыты телом, а они ничем не защищены. Потом я увидела папу… Папа еще был веселый, еще земной, мне весь знакомый. А все другие люди там какие-то такие… какие-то такие… как будто бы я их знала, но забыла. Смерть - это начало… начало чего-то… Мы только не знаем чего… Думаю и думаю. Я хотела бы вырваться из этого плена, хотела бы скрыться. А недавно… Как я танцевала утром у зеркала: я - красивая, я - молодая! Я буду радоваться! Я буду любить!

Назад Дальше